Купить
 
 
Жанр: Детектив

Убийство Патрика Мэлони

страница №12

буквами было написано:
"Изготовлено по специальному распоряжению для парик­махеров его
величества короля Эдварда VII". Я это пом­ню особенно хорошо, потому что мне
казалось забавным, что магазин гордится тем, что является поставщиком для
парикмахеров того, кто практически лыс — пусть это и сам монарх.
И вот теперь я смотрел на Фоксли, откинувшегося на сиденье и
принявшегося за чтение газеты. Меня охвати­ло какое-то странное чувство
оттого, что я сидел всего лишь в ярде от этого человека, который пятьдесят
лег назад сделал меня настолько несчастным, что было вре­мя, когда я
помышлял о самоубийстве. Меня он не уз­нал; тут большой опасности не было,
потому что я от­растил усы. Я чувствовал себя вполне уверенно и мог
рассматривать его, сколько мне было угодно.
Оглядываясь назад, я теперь уже не сомневаюсь, что изрядно пострадал от
Брюса Фоксли уже в первый год учебы в школе, и, как ни странно, невольно
этому спо­собствовал мой отец. Мне было двенадцать с половиной лет, когда я
впервые попал в эту замечательную старин­ную школу. Было это, кажется, в
1907 году. Мой отец, в шелковом цилиндре и визитке, проводил меня до
вок­зала, и до сих пор помню, как мы стояли на платформе среди груды ящиков
и чемоданов и, казалось, тысяч очень больших мальчиков, теснившихся вокруг,
громко переговаривавшихся друг с другом, и тут кто-то, про­тискиваясь мимо
нас, сильно толкнул моего отца в спи­ну и чуть не сшиб его с ног.
Мой отец, человек небольшого роста, отличавшийся обходительностью и
всегда державшийся с достоинством, обернулся с поразительной быстротой и
схватил винов­ника за руку.
— Разве вас в школе не учат лучшим манерам, мо­лодой человек? --
спросил он.
Мальчик, оказавшийся на голову выше моего отца, по­смотрел на него
сверху вниз холодным высокомерным взором и ничего не сказал.
— Сдается мне, — заметил мой отец, столь же при­стально глядя на
него, — что недурно было бы и прине­сти извинения.
Однако мальчик продолжал смотреть на него свысо­ка, при этом в уголках
его рта появилась надменная улыбочка, а подбородок все более выступал
вперед.
— По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, — продолжал мой отец.
— И мне остается лишь ис­кренне надеяться, что в школе ты исключение. Не
хо­тел бы я, чтобы кто-нибудь из моих сыновей выучился таким же манерам.
Тут этот большой мальчик слегка повернул голову в мою сторону, и пара
небольших, холодных, довольно близко посаженных глаз заглянула в мои глаза.
Тогда я не особенно испугался: я еще ничего не знал о том, какую власть
имеют в школах старшие мальчики над младшими, и помню, что, полагаясь на
поддержку сво­его отца, которого я очень любил и уважал, я выдержал взгляд.
Мой отец принялся было еще что-то говорить, по мальчик просто
повернулся и неторопливой походкой по­брел по платформе среди толпы.
Брюс Фоксли не забыл этого эпизода; но, конечно, более всего мне не
повезло в том, что, когда я явился в школу, выяснилось, что мы с ним в одном
общежитии. Что еще хуже — я оказался в его комнате. Он учился в последнем
классе и был старостой, а будучи таковым, имел официальное разрешение
колотить всех "шесте­рок"[1]. Оказавшись же в его комнате, я автоматически
сделался его особым личным рабом. Я был его слугой, поваром, горничной и
мальчиком на побегушках, и в мои обязанности входило, чтобы он и пальцем не
поше­велил, если только в этом не было крайней необходимо­сти. Насколько я
знаю, нигде в мире слугу не угнетают до такой степени, как угнетали нас,
несчастных малень­ких "шестерок", старосты в школе. Был ли мороз, шел ли
снег — в любую погоду каждое утро после завтрака я принужден был сидеть на
стульчаке в туалете (который находился- во дворе и не обогревался) и греть
его к при­воду Фоксли.
Я помню, как он своей изысканно-расхлябанной по­ходкой ходил по
комнате, и если на пути ему попадался стул, то он отбрасывал его ногой в
сторону, а я должен был подбежать и поставить его на место. Он носил
шел­ковые рубашки и всегда прятал шелковый платок в ру­каве, а башмаки его
были от какого-то Лобба (у которо­го тоже были этикетки с королевским
гербом). Башма­ки были остроносыми, и я обязан был каждый день в те­чение
пятнадцати минут тереть кожу костью, чтобы они блестели.
Но самые худшие воспоминания у меня связаны с раз­девалкой.
Я и сейчас вижу себя, маленького бледного мальчи­ка, сиротливо стоящего
в этой огромной комнате в пи­жаме, тапочках и халате из верблюжьего волоса.
Един­ственная ярко горящая электрическая лампочка висит под потолком на
гибком шнуре, а вдоль стен развешаны черные и желтые футболки, наполняющие
комнату за­пахом пота, и голос, сыплющий словами, жесткими, слов­но
зернышки, говорит: "Так как мы поступим на сей раз? Шесть раз в халате или
четыре без него? "
Я так никогда и не смог заставить себя ответить на этот вопрос. Я
просто стоял, глядя в грязный пол, и от страха у меня кружилась голова, и
только о том и ду­мал, что скоро этот большой мальчик будет бить меня
длинной тонкой белой палкой, будет бить неторопливо, со знанием дела,
искусно, законно, с видимым удовольст­вием, и у меня пойдет кровь. Пять
часов назад я не смог разжечь огонь в его комнате. Я истратил все свои
кар­манные деньги на коробку специальной растопки, дер­жал газету над
камином, чтобы была тяга, и дул что было мочи на каминную решетку — угли
так и не разго­релись.

— Если ты настолько упрям,. что не хочешь отве­чать, — говорил он, --
тогда мне придется решать за тебя.
Я отчаянно хотел ответить ему, потому что знал, что мне нужно что-то
выбрать. Это первое, что узнают, ког­да приходят в школу. Обязательно
оставайся в халате и лучше стерпи лишние удары. В противном случае почти
наверняка появятся раны. Лучше три удара в халате, чем один без него.
— Снимай халат и отправляйся в дальний угол. Возь­мись руками за
пальцы ног. Всыплю тебе четыре раза.
Я медленно снимаю халат и кладу его на шкафчик для обуви. И медленно,
поеживаясь от холода и неслыш­но ступая, иду в дальний угол в одной лишь
хлопчато­бумажной пижаме, и неожиданно все вокруг заливается ярким светом,
точно я гляжу на картинку в волшебном фонаре, и предметы становятся
непомерно большими и нереальными, и перед глазами у меня все плывет.
— Давай же возьмись руками за пальцы ног. Креп­че, еще крепче.
Затем он направляется в другой конец раздевалки, а я смотрю на него,
расставив ноги и запрокинув вниз го­лову, и он исчезает в дверях и идет
через так называе­мый умывальный проход, находящийся всего лишь а двух
шагах. Это был коридор с каменным полом и с умывальниками, тянувшимися вдоль
одной стены, и вел он в ванную. Когда Фоксли исчез, я понял, что он
от­правился в дальний конец умывального прохода. Фоксли всегда так делал. Но
вот он скачущей походкой воз­вращается назад, стуча ногами по каменному
полу, так что дребезжат умывальники, и я вижу, как он одним прыжком
преодолевает расстояние в два шага, отделяю­щее коридор от раздевалки, и с
тростью наперевес бы­стро приближается ко мне. В такие моменты я закрываю
глаза, дожидаясь удара, и говорю себе: что бы ни было, разгибаться не нужно.
Всякий, кого били как следует, скажет, что по-на­стоящему больно
становится только спустя восемь — десять секунд после удара. Сам удар --
это всего лишь резкий глухой шлепок по спине, вызывающий полное онемение
(говорят, так же действует пуля). Но потом — о Боже, потом! — кажется,
будто к твоим голым ягодицам прикладывают раскаленную докрасна кочергу, а ты
не можешь протянуть руку и схватить ее.
Фоксли отлично знал, как выдержать паузу: он мед­ленно преодолевал
расстояние, которое в общей сложно­сти составляло ярдов, должно быть,
пятнадцать, прежде чем нанести очередной удар; он выжидал, пока я сполна
ощущу боль от предыдущего удара.
После четвертого удара я обычно разгибаюсь. Больше я не могу. Это лишь
защитная реакция организма, предупреждающая, что это все, что может вынести
тело.
— Ты струсил, — говорит Фоксли, — Последний удар. не считается.
Ну-ка наклонись еще разок.
Теперь я вспоминаю, что надо крепче ухватиться за лодыжки.
Потом он смотрит, как я иду, держась за спину, не в силах ни согнуться,
ни разогнуться. Надевая халат, я всякий раз пытаюсь отвернуться от него,
чтобы он но видел моего лица. А когда я выхожу, то обыкновенно слышу:
— Эй ты! Вернись-ка!
Я останавливаюсь в дверях и оборачиваюсь.
— Иди сюда. Ну, иди же сюда. Скажи, не забыл ли ты чего-нибудь?
Единственное, о чем я сейчас могу думать, — это о том, что меня
пронизывает мучительная боль.
— По-моему, ты мальчик дерзкий и невоспитанный, — говорит он голосом
моего отца. — Разве вас в школе не учат лучшим манерам?
— Спа-асибо, — заикаясь, говорю я. — Спа-асибо за­то... что ты побил
меня.
И потом я поднимаюсь по темной лестнице в спаль­ню, чувствуя себя уже
гораздо лучше, потому что все кончилось и боль проходит, и вот меня
обступают дру­гие ребята и принимаются расспрашивать с каким-то гру­боватым
сочувствием, рожденным из собственного опы­та, неоднократно испытанного на
своей шкуре.
— Эй, Перкинс, дай-ка посмотреть.
— Сколько он тебе всыпал?
— По-моему, раз пять. Отсюда слышно было.
— Ну, давай показывай свои раны.
Я снимаю пижаму и спокойно стою, давая группе экспертов возможность
внимательно осмотреть нанесен­ные мне повреждения.
— Отметины-то далековато друг от друга. Это не сов­сем в стиле Фоксли.
— А вот эти две рядом. Почти касаются друг друга. А эти-то — гляди --
до чего хороши!
— А вот тут внизу он смазал.
— Он из умывального прохода разбегался?
— Ты, наверно, струсил, и он тебе еще разок всы­пал, а?
— Ей-Богу, Перкинс, старина Фоксли ради тебя по­старался.
— Кровь-то так и течет. Ты бы смыл ее, что ли.
Затем открывается дверь и появляется Фоксли. Все разбегаются и делают
вид, будто чистят зубы или чита­ют молитвы, а я между теля стою посреди
комнаты со спущенными штанами.

— Что тут происходит? — говорит Фоксли, бросив бы­стрый взгляд на
творение своих рук. — Эй ты, Перкинс! Приведи себя в порядок и ложись в
постель.
Так заканчивается день.
В течение недели у меня не было ни одной свободной минуты. Стоило
только Фоксли увидеть, как я беру в руки какой-нибудь роман или открываю
свой альбом с марками, как он тотчас же находил мне занятие. Одним из его
любимых выражений — особенно когда шел дождь. — было следующее:
— Послушай-ка, Перкинс, мне кажется, букетик ири­сов украсил бы мой
стол, как ты думаешь?
Ирисы росли только возле Апельсиновых прудов. Что­бы туда добраться,
нужно было пройти две мили по до­роге, а потом свернуть в поле и преодолеть
еще полми­ли. Я поднимаюсь со стула, надеваю плащ и соломен­ную шляпу, беру
в руки зонтик и отправляюсь в долгий путь, который мне предстоит проделать в
одиночестве. На улице всегда нужно было ходить в соломенной шля­пе, но от
дождя она быстро теряла форму, поэтому, что­бы сберечь ее, и нужен зонтик. С
другой стороны, нель­зя бродить по лесистым берегам в поисках ирисов с
зонтиком над головой, поэтому, чтобы предохранить шляпу от порчи, я кладу ее
на землю и раскрываю над ней зон­тик, а сам иду собирать цветы. В результате
я не раз простужался.
Но самым страшным днем было воскресенье. По во­скресеньям я убирал
комнату, и как же я хорошо пом­ню, какой ужас меня охватывал в те утренние
часы, ког­да после остервенелого выколачивания пыли и уборки я ждал, когда
придет Фоксли и примет мою работу.
— Закончил? — спрашивал он.
— Д-думаю, что да.
Тогда он идет к своему столу, вынимает из ящика белую перчатку,
медленно натягивает ее на правую ру­ку и при этом шевелит каждым пальцем,
проверяя, хо­рошо ли она надета, а я стою и с дрожью смотрю, как он
двигается по комнате, проводя указательным пальцем поверху развешанных по
стенам картинок в рамках, по плинтусам, полкам, подоконникам, абажурам. Я не
могу отвести глаз от этого пальца. Для меня это перст судь­бы. Почти всегда
он умудрялся отыскать какую-нибудь крохотную щелку, которую я не заметил или
о которой, быть может, и не подумал вовсе. В таких случаях Фокс­ли медленно
поворачивался, едва заметно улыбаясь этой своей не предвещавшей ничего
хорошего улыбкой, и вы­ставлял палец, так чтобы и я мог видеть грязное
пят­нышко на белом пальце.
— Так, — говорил он. — Значит, ты — ленивый маль­чишка. Не правда
ли? Я молчу.
— Не правда ли?
— Мне кажется, я везде вытирал.
— Так все-таки ты ленивый мальчишка или нет?
— Д-Да.
— А ведь твой отец не хочет, чтобы ты рос таким. Твой отец ведь очень
щепетилен на этот счет, а?
Я молчу.
— Я тебя спрашиваю: твой отец ведь щепетилен на этот счет?
— Наверно... да.
— Значит, я сделаю ему одолжение, если накажу те­бя, не правда ли?
— Я не знаю.
— Так сделать ему одолжение?
— Да-да.
— Тогда давай встретимся попозже в раздевалке, пос­ле молитвы.
Остаток дня я провожу в мучительном ожидании ве­чера.
Боже праведный, воспоминания- совсем одолели ме­ня. По воскресеньям мы
также писали письма. "Доро­гие мама и папа, большое вам спасибо за ваше
письмо. Я надеюсь, вы оба здоровы. Я тоже здоров, правда, про­студился
немного, потому что попал под дождь, но скоро простуда пройдет. Вчера мы
играли с командой Шрус­бери и выиграли у них со счетом 4: 2. Я наблюдал за
игрой, а Фоксли, который, как вы знаете, является на­шим старостой, забил
один гол. Большое вам спасибо за торт. Любящий вас Уильям".
Письмо я обычно писал в туалете, в чулане или же я ванной — где
угодно, лишь бы только туда не мог за­глянуть Фоксли. Однако много времени у
меня не было. Чай мы пили в половине пятого, и к этому времени дол­жен был
быть готов гренок для Фоксли. Я каждый день жарил для Фоксли ломтик хлеба, а
в будние дни в ком­натах не разрешалось разводить огонь, поэтому все
"ше­стерки", жарившие хлебцы для хозяев своих комнат, собрались вокруг
небольшого камина в библиотеке, и при этом каждый выискивал возможность
первым протянуть к огню длинную металлическую вилку. И еще я должен был
следить за тем, чтобы гренок Фоксли был: 1) хру­стящим, 2) неподгоревшим, 3)
горячим и подан точно вовремя. Несоблюдение какого-либо из этих требований
рассматривалось как "наказуемый проступок".
— Эй ты! Что это такое?
— Гренок.
— По-твоему, это гренок?

— Ну...
— Ты, я вижу, совсем обленился и толком ничего сделать не можешь.
— Я старался.
— Знаешь, что делают с ленивой лошадью, Перкинс?
— Нет.
— А ты разве лошадь?
— Нет.
— Ты, по-моему, просто осел — ха-ха! — а это, навер­но, одно и то
же. Ну ладно, увидимся попозже.
Ох и тяжелые это были денечки! Дать Фоксли подго­ревший гренок --
значит совершить "наказуемый просту­пок". Забыть счистить грязь с бутс
Фоксли--значит также провиниться. Или не развесить его футболку и трусы. Или
неправильно сложить зонтик. Или постучать в дверь его комнаты, когда он
работал. Или наполнить ванну слишком горячей водой. Или не вычистить до
блеска пуговицы на его форме. Или, надраивая пугови­цы, оставить голубые
пятнышки раствора на самой фор­ме. Или не начистить до блеска подошвы
башмаков. Или не прибрать вовремя в его комнате. Для Фоксли я, по правде
говоря, и сам был "наказуемым проступком".
Я посмотрел в окно. Бог ты мой, да мы уже почти приехали. Что-то я
совсем размечтался и даже не рас­крыл "Тайме". Фоксли по-прежнему сидел в
своем углу и читал "Дейли мейл", и сквозь облачко голубого дыма,
поднимавшегося из его трубки, я мог разглядеть полови­ну лица над газетой,
маленькие сверкающие глазки, смор­щенный лоб, волнистые, слегка напомаженные
волосы.
Любопытно было разглядывать его теперь, по про­шествии стольких лет. Я
знал, что он более неопасен, но воспоминания не отпускали меня, и я
чувствовал себя не очень-то уютно в его присутствии. Это все равно что
находиться в одной клетке с дрессированным тигром.
Что за чепуха лезет мне в голову, спросил я самого себя. Не будь же
дураком. Да Стоит тебе только захотеть, и ты можешь взять и сказать ему все,
что о нем думаешь, и он тебя и пальцем не тронет. Эй, да это же отличная
мысль!
Разве что... как бы это сказать... зачем это нужно? Я уже слишком стар
для подобных штук и к тому же не уверен, так ли уж он мне ненавистен.
Так как же мне быть? Не могу же я просто сидеть и смотреть на него как
идиот!
И тут мне пришла в голову озорная затея. Вот что я сделаю, сказал я
самому себе, — вытяну-ка я руку, по­стучу его слегка по колену и скажу ему,
кто я такой. Потом буду наблюдать за выражением его лица. После этого пущусь
в воспоминания о школе и при этом гово­рить буду достаточно громко, чтобы
меня могли слышать и те, кто ехал в нашем вагоне. Я весело напомню ему,
какие шутки он проделывал со мной, и, быть может, по­ведаю и об избиениях в
раздевалке, чтобы слегка сму­тить его. Ему не повредит, если я его немного
подразню и заставлю поволноваться. А вот мне это доставит массу
удовольствия.
Неожиданно он поднял глаза и увидел, что я при­стально гляжу на него.
Это случилось уже не первый раз, и я заметил, как в его глазах вспыхнул
огонек раз­дражения.
И тогда я улыбнулся и учтиво поклонился.
— Прошу-простить меня, — громким голосом произнес я. — Но я бы хотел
представиться. — Я подался вперед и внимательно посмотрел на него, стараясь
не пропустить реакции на мои слова. — Меня зовут Перкинс, Уильям Перкинс, в
тысяча девятьсот седьмом году я учился в Рептоне.
Все, кто ехал в вагоне, затихли, и я чувствовал, что они напряженно
ждут, что же произойдет дальше.
— Рад познакомиться с вами, — сказал он, опустив газету на колени. --
Меня зовут Фортескью, Джоселин Фортескью. Я закончил Итон в тысяча девятьсот
шест­надцатом.

-------------------------
[1] В английских школах младший ученик, прислуживающий старшекласснику.

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.