Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
...подозрении у правительства. При Александре его поддерживал только
Дибич, по свойствам, виду, качеству, количеству, роду, склонению и спряжению
родной брат Сабанеева. Едва я вошел или едва ему доложили, что я вошел, он
сделал несколько шагов вперед... Замешательство заметно у него было не только на
лице, но в самих движениях...
Здравствуйте! Вот юнкера говорят, что вы в полной школе сказали: что я
не боюсь Сабанеева! сказал он тихим голосом. Что вы скажете на это?
Я ничего сказать не имею, кроме того, что я хорошо не помню, говорил ли
я это им.
Если вы не помните, то они вас уличат.
Я улик принять не могу. Эти юнкера по требованию вашему только сегодня
были выпущены из карцера, и дело не так важно, чтобы нужны были улики.
Но я хочу знать, говорили ли вы?
Я полагаю, что если бы я сказал: "не говорил" или "извините, что говорил",
и самолюбный человек, может быть, кончил бы ничем... Но этот тон, это
требование, моя вспыльчивость, вызов с юнкерами на очную ставку решили все.
Я повторяю, что я не помню, но если ваше превосходительство требует,
чтоб я вас боялся, то извините меня, если я скажу, что бояться кого-либо считаю
низостью.
Не ожидая подобного ответа, у Сабанеева все лицо повело судорогами. Он
закричал: "Не боитесь? Но как вы смели говорить юнкерам... Я вас арестую!"
Ваше превосходительство! Позвольте вам напомнить, что вы не имеете права
кричать на меня... Я еще не осужденный арестант.
Вы? Вы? Вы преступник!..
Что было со мною, я хорошо не помню, холод и огонь пробежали во мне от
темя до пяток; я схватился за шпагу, но опомнился и, не отняв руки от шпаги,
вынул ее с ножнами и подал ее Сабанееву. "Если я преступник, вы должны доказать
это, носить шпагу после бесчестного определения Вашего и оскорбления я не могу".
Этим заключилась драматическая сцена. Я знал, что так или иначе меня арестуют,
как сказал мне Пушкин. Сабанеев был вне себя, он схватил шпагу и закричал:
Тройку лошадей, отправить его в крепость Тираспольскую!
Первое, я нездоров, чтобы сейчас ехать; второе, я знаю, что я не
преступник, и хотя вы будете стараться доказать это, но я офицер, и телесных
насилий, и пыток Вы делать права не имеете.
Хорошо, если вы нездоровы, вы останетесь здесь. Подождите. Послать за
доктором и освидетельствовать.
Он вызвал подполковника Радича в другую комнату, с четверть часа
продолжалась конференция. Радич и генерал вышли.
Господин Липранди, вы поедете с г. Радичем и возвратитесь вместе.
Для свидетельства прислан был дивизионный доктор Шуллер, который дал
свидетельство, что при нервном моем потрясении нужен отдых и пользование и что
сильные движения для меня очень опасны, и тут же прописал рецепт. "А лекарство
можете вылить", сказал он мне шепотом. Через полчаса все мои бумаги были
забраны и опечатаны (11). К дверям моим был приставлен двойной караул.Через
семь дней я отправлен в крепость Тираспольскую. Вот причина и начало
шестилетнего заточения, тридцатилетней жизни в ссылке.
Примечания
(1) Пушкин в юношестве своем за "Оду к свободе" сослан был в г. Кишинев на
службу и отдан на руки наместнику Бессарабской области, генерал-лейтенанту
Инзову. Он искал сближения со мною и вскоре был в самых искренних, дружеских
отношениях.
(2) Происхождение или рождение генерала Инзова есть тайна . В пеленках он
привезен был в дом князя Трубецкого и сдан для воспитания, где пробыл до 16летнего
возраста, 16-ти лет отдан на службу к князю Репнину, откуда начинается
его служебное и жизненное поприще. Он был всегда самый добросовестный человек,
мягкосердый и целомудренный до старости. По доброте его души мы всегда его
называли: Инзушко.
(3) После разбития корпуса князя Ипсилантия, сброд, составлявший его
ополчение, перешел на нашу сторону. В том числе и арнауты шайки знаменитых
разбойников Иоргаки и Дмитраки. У этих арнаутов, или албанцев, разбой есть
ремесло. Они чрезвычайно храбры, сильны и честны. Я имел одного при себе. Он с
жаром, почти со слезами, просил у меня позволения "Сабанеева резай !", то есть
зарезать Сабанеева, когда меня арестовали.
(4) Иван Петрович Липранди. Подполковник. Переведен против воли из свиты
его величества по квартирмейстерской части в Камчатский пехотный полк за то, что
он подал прошение о переводе из свиты в Смоленский драгунский полк, которым
командовал граф Ностиц, и Павел Петрович перешел из лейб-гренадерского полка в
32-й Егерский полк майором, потом флигель-адъютант за Варшавский штурм, и ныне
генерал от инфантерии и корпусный начальник.
(5) Говорят, известная г-жа Норман предсказала штабс-капитану Каховскому,
что он будет повешен.
(6) Генерал Орлов, Михаил Федорович, командир 16-й дивизии, член Общества
Союза Общественного Благоденствия . Впоследствии был в крепости и отставлен от
службы. Брат его Алексей Федорович молил государя за него и все обвинения
приписывал мне, будто бы от излишней доверчивости его ко мне.
(7) Тогда Общество не имело еще цели истребить существующую или
царствующую династию. Приготовление к конституции, распространение света или
просвещения и правил чистейшей добродетели было основанием установления этого
Общества. Исполнение еще в отдалении, когда умы будут готовы, о чем сказано
особо.
(8) Прописи есть совершенный вымысел или Сабанеева, или юнкера Сущева, а
эти мечтательные прописи играют важную роль в моем обвинении.
(9) Презренное подлое существо, которое было орудием Сабанеева для
составления на меня обвинения. Тварь, которую я избавил от строгого судебного
приговора и помогал деньгами из сожаления к его бедности.
(10) Генерал Сабанеев зазвал на ночь к себе жену доктора Шиповского и не
отпустил ее обратно к мужу, которого перевел в другой корпус, а потом публично
женился, тогда как она не имела развода с первым мужем. Вот как существуют в
России церковные и гражданские законы для людей высокопоставленных.
(11) В квартире моей был шкаф с книгами, более 200 экземпляров французских
и русских. На верхней полке стояла Зеленая книга Статут Общества Союза
Общественного Благоденствия и в ней четыре расписки принятых Охотниковым членов
и маленькая брошюра: "Воззвание к сынам севера". Радич спросил у Липранди, брать
ли книги? Липранди отвечал, что не книги, а бумаги нужны. Как скоро они ушли, я
обе эти книги сжег и тогда был совершенно покоен.
А. П. РАСПОПОВ
ВСТРЕЧА С А. С. ПУШКИНЫМ В МОГИЛЕВЕ В 1824 г.
В 1824 году в губернском городе Могилеве расположена была главная квартира
1-й армии. При главной квартире 1-й армии состояла учебная кавалерийская
команда, для усовершенствования по службе молодых офицеров, в числе коих
находился тогда и я, состоя на службе в Лубенском гусарском полку.
6 августа 1824 года, когда перед манежем полковая музыка играла вечернюю
зарю, а публика, пользуясь праздничным днем и приятною погодою, гуляла по
Шкловской улице, проезжала на почтовых, шагом, коляска; впереди шел кто-то в
офицерской фуражке, шинель внакидку, в красной шелковой, русского покроя рубахе,
опоясанной агагиником. Коляска поворотила по Ветряной улице на почту; я
немедленно поспешил вслед за нею, желая узнать, кто приезжает. Смотритель сказал
мне, что едет из Одессы коллежский асессор Пушкин; я тотчас бросился в
пассажирскую комнату и, взявши Пушкина за руку, спросил его:
Вы, Александр Сергеевич, верно, меня не узнаете? я племянник бывшего
директора Лицея Егора Антоновича Энгельгардта; по праздникам меня брали из
корпуса в Царское Село, где вы с Дельвигом заставляли меня декламировать стихи.
Пушкин, обнимая меня, сказал:
Помню, помню, Саша, ты проворный был кадет. Я, от радости такой
неожиданной встречи, не знал, что делать; опрометью побежал к гулявшим со мною
товарищам известить их, что проезжает наш дорогой поэт А. С. Пушкин (в то время
все заинтересованы были "Евгением Онегиным", вышла VI глава этого романа о дуэли
Евгения с Ленским). Все поспешили на почту. Восторг был неописанный. Пушкин
приказал раскупорить несколько бутылок шампанского. Пили за все, что приходило
на мысль: за здоровье няни, Тани и за упокой души Ленского. Но это для нас не
было достаточно: в восторге, что между нами великий поэт Пушкин, мы взяли его на
руки и отнесли, по близости, на мою квартиру (я жил вместе с корнетом
Куцынским). Пушкин был восхищен нашим энтузиазмом, мы поднимали на руки дорогого
гостя, пили за его здоровье, в честь и славу всего им созданного. Пушкин был в
самом веселом и приятном расположении духа, он вскочил на стол и
продекламировал:
Я люблю вечерний пир,
Где веселье председатель,
И свобода, мой кумир,
За столом законодатель,
Где до утра слово пей
Заглушает крики песен,
Где просторен круг гостей,
А кружок бутылок тесен.
Снявши Александра Сергеевича со стола, мы начали его на руках качать, а
князь Оболенский закричал:
Господа, это торжество выходит из пределов общей радости, оно должно
быть ознаменовано чем-нибудь особенным. Господа! Сделаем нашему кумиру ванну из
шампанского!
Все согласились, но Пушкин, улыбнувшись, сказал:
Друзья мои, душевно благодарю, действительно было бы отлично, я не прочь
пополоскаться в шампанском, но спешу: ехать надо.
Это было в 4 часа утра. Мы всей гурьбой проводили его на почту, где опять
вспрыснули шампанским и, простившись, пожелали ему счастливого пути.
В 1825 году некоторых из нас отправили в полки, в том числе меня и
Юрьевича. Мы вместе выехали из Могилева, заехали к дяде его, Деспоту-Зеновичу, в
село Колпино, который и рассказал нам, что в прошлом 1824 году А. С. Пушкин,
проезжая из Могилева в свое имение Михайловское, проездом заехал к нему в село
Колпино, но не застал его дома. "..." Деспот-Зенович, восторженный посещением
его уголка Пушкиным, предложил нам вместе с ним навестить Александра Сергеевича.
Мы с удовольствием в тот же день отправились, перекочевали в гор. Опочке,
а на другой день, не доезжая села Михайловского, встретили в лесу Пушкина: он
был в красной рубахе, без фуражки, с тяжелой железной палкой в руке. Он нас
сейчас узнал, а Зенович, неповоротливая и неловкая фигура, от радости стал
бросать свою шапку вверх, крича: "виват, Пушкин!", но никак не мог на лету
схватить ее. Пушкин от души хохотал, потом обнял его, благодаря за хороший прием
в его доме.
Когда подходили мы к дому, на крыльце стояла пожилая женщина, вязавшая
чулок; она, приглашая нас войти в комнату, спросила:
Откудова к нам пожаловали? Александр Сергеевич ответил:
Это те гусары, которые хотели выкупать меня в шампанском.
Ах ты, боже мой! Как же это было? сказала няня Александра Сергеевича,
Арина Родионовна.
В селе Михайловском мы провели четыре дня. Няня около нас хлопотала, сама
приготовляла кофе, поднося, приговаривала:
Не прогневайтесь, родные, чем бог послал, крендели вчерашние, ничего,
кушайте на доброе здоровье, а вот мой Александр Сергеевич изволит с маслом
кушать ржаной "..."
На другой день нашего приезда Александр Сергеевич пригласил нас
прогуляться к соседке его, П. А. Осиповой (которой посвятил подражание Корану),
в Тригорское, где до позднего вечера мы провели очень приятно время, а в день
нашего отъезда были на раннем обеде; милая хозяйка нас обворожила приветливым
приемом, а прекрасный букет дам и девиц одушевлял общество. Александр Сергеевич
особенно был внимателен к племяннице Осиповой, А. П. Керн, которой посвятил "Я
помню чудное мгновенье".
Няня Арина Родионовна на дорогу одарила нас своей работы пастилой и
напутствовала добрым пожеланием.
Е. Ф. РОЗЕН
ИЗ СТАТЬИ "ССЫЛКА НА МЕРТВЫХ"
Десять лет промчались над могилою Пушкина, и до сих пор я не говорил
печатно о моих литературных с ним сношениях. Смерть посредника развязала узел
моих сношений с его друзьями и приятелями. Непризванные судьи нашей словесности,
по неблагосклонности ко мне, за мое гордое неискательство, всячески старались
предать меня забвению; я сам, и весьма охотно, содействовал им в этом, храня
молчание в продолжение многих лет, отчасти по моему болезненному состоянию,
отчасти потому, что я считал вкус нашей публики в переходном состоянии, в одном
из этих периодических моментов развития, в которые литератор уступает слово
нелитератору, журнальному аферисту, для скорейшего отрезвления умов и очищения
вкуса. Молчав десять лет, в продолжение которых я, по болезни своей, не должен
был чуждаться мысли о смерти, начну свой рассказ о Пушкине одною резкою,
относящеюся ко мне чертою его, которая перешла за предел его жизни и, утаенная
от публики, замечательным образом определяет мою литературную судьбу между
современниками.
Пушкин неоднократно вызывался метать свои меткие стрелы в тех, кто не
признавал литературного достоинства моих произведений. Я всегда останавливал его
то теми, то другими доводами и наконец решительно остановил следующим
аргументом: "Кроме поэтического таланта, который вы во мне признаете, я еще
чувствую в себе способность сделаться порядочным критиком. Только на ваших
сочинениях и могу развивать эту способность. Если вы скажете печатно хоть одно
слово в мою пользу, то меня этим лишите возможности разбирать ваши сочинения. Вы
знаете нашу журналистику: сказали бы: рука руку моет". Дайте же мне слово
никогда не говорить обо мне печатно!" (Это было после моей немецкой, довольно
строгой рецензии его "Бориса Годунова", названной в одном берлинском журнале
eine sehr einsichtsvolle Kritik [очень рассудительной критикой (нем.) ],
переведенной кем-то по-русски и помещенной Воейковым в "Литературных
прибавлениях к "Инвалиду".) Пушкин посмотрел на меня своим проницательным
взглядом и, разведав в моей душе совершенное равнодушие к журнальной критике,
что было весьма естественно, при благосклонности Пушкина, протянул ко мне руку и
сказал: "Вижу, что вы не нуждаетесь в моей защите! Извольте, я буду молчать об
вас, единственно потому, чтобы научиться из ваших критик! " Всякий волен
считать последние четыре слова пустою вежливостью: в этом прекословить не
буду; но если кто усомнится в их фактической истине, то могу доказать эту истину
фактически: почерком самого Пушкина!
После смерти его услышал я, сперва от В. А. Жуковского, потом от князя П.
А. Вяземского (они оба живы, и ссылаюсь на них), что Пушкин чего не знал никто
из его друзей вел дневник, или записки, в которых находится весьма лестный обо
мне отзыв. "Поставил же на своем, подумал я, завещал своим друзьям и нашей
публике письменное доказательство своего выгодного мнения обо мне!" Вот в чем
оно состояло: говоря об Хомякове, о Кукольнике, обо мне, Пушкин из нас троих
только за мною признал талант драматический, и такой талант, который, если бы
посвятил себя исключительно театру, мог бы основать русский театр. Повторяю
этот отзыв со слов Жуковского и Вяземского, потому что отзыв этот не помещен в
посмертном издании сочинений Пушкина! Кажется, печатание его записок прекращено
близь этого места, на речи о драме, и этот роковой отзыв, может быть, лишил
публику остальной части записок. Не мое дело разбирать, по каким соображениям
господа издатели положили под спуд чисто литературное мнение Пушкина, зрелого
мужа Пушкина, между тем как поместили его отроческие стихотворения (лицейские)
и то, что, конечно, не просилось в печать. Десятилетнее молчание мое об этой
замечательной ко мне несправедливости может служить доказательством, что я,
сколько ни дорожил этим критическим завещанием, однако не думал хвастать им
перед публикою: не Пушкин должен стоять за меня, но я сам! Тем не менее считаю
подобную утайку согрешением перед памятью Пушкина и, мимо ложного приличия,
выдаю теперь публике то, что ей нужно знать, как литературное мнение Пушкина .
Этот отзыв его удивил меня только тем, что Пушкин, в беседе со мною, при всех
похвалах моим драмам, все-таки, как мне казалось, отдавал преимущество моему
лирическому таланту. О нем-то он говорил более и неоднократно высказывал мне
прелюбопытное, преоригинальное мнение, о котором умалчиваю, не зная наверное,
известно ли оно
кому-либо из живых, ко мне еще хоть сколько-нибудь благосклонных друзей или
приятелей Пушкина, и серьезно страшась ссылки на мертвого, в свою пользу. Могу
сказать только, что почти при каждом со мною свидании, бывало, Пушкин спросит:
понаписал ли я новых лирических пиес? и всегда советовал не пренебрегать, при
серьезном, продолжительном занятии драмою, и минутами лирического вдохновения.
"Помните, сказал он мне однажды, что только до тридцати пяти лет можно быть
истинно лирическим поэтом, а драмы можно писать до семидесяти лет и далее!"
Во всех собственно житейских делах мы были совершенно чужды друг другу;
единственною между нами связью, почти исключительным предметом наших разговоров
была поэзия, литература и все, к ней относящееся. Мы встретились уже в зрелые
лета: ему минуло уже 30 лет; я был немногими годами моложе. Но в литературном
отношении между нами было полвека людского: он был известен всей России, когда я
еще не имел понятия о русском языке; он был на апогее своей славы, когда я
печатал в "Московском телеграфе" свои первые лирические опыты на русском языке.
В 1829 году, находясь в Петербурге, я, посредством Шевырева, отъезжавшего за
границу, познакомился с Пушкиным, жившим тогда в гостинице Демута, • 33. Я желал
только взглянуть на человека, сочинения которого доставили мне столько
наслаждений: других претензий я не имел. Мне казалось, что он так и понял мое
посещение. При прощании он меня просил о продолжении моего знакомства, довольно
крепко сжимая мою руку. Я и это принял за обыкновенную вежливость; но она
обязала меня еще один раз, ради приличия, побывать у него; после чего я
намеревался уже не беспокоить его до тех пор, покуда каким-нибудь важным
сочинением не заслужу чести ближайшего с ним знакомства. Прихожу. Он встречает
меня восклицанием, что я пришел очень кстати: "Я рассказал Дельвигу, что имел
удовольствие с вами познакомиться, и должен был дать ему слово привезти вас к
нему: завтра его день в неделе". Он назначил мне приехать к нему и повез меня к
барону Дельвигу. Тут я уже поверил, что корифеи нашей словесности действительно
заметили мое имя и мною интересовались.
Очень хорошо помню первое на меня впечатление, сделанное Пушкиным. Тотчас
можно было приметить в нем беспокойную, порывистую природу гения сына наших
времен, который не находит в себе центра тяжести между противоположностями
нашего внутреннего дуализма. Почти каждое движение его было страстное, от
избытка жизненной силы его существа; ею он еще более пленял и увлекал, нежели
своими сочинениями; личность его довершала очаровательность его музы, в
особенности когда, бывало, беседуешь с ним наедине, в его кабинете. В обществе
же, при обыкновенном разговоре, он казался уже слишком порывистым и странным,
даже бесхарактерным: он там будто страдал душою.
Дельвиг, напротив того, сказался мне своим всегда и всюду одинаковым
гармоническим спокойствием и, так сказать, прозрачною ясностью своего
существа... Классическое, античное явление, неожиданное в наше время и будто бы
взятое прямо из школы Платона! Такой целости человеческой, такого единства
личности я дотоле и после того не встречал. Только в залах Ватикана древние
статуи античною особенностью своего выражения невольно напоминали мне характер
Дельвига... В самом деле, я уверен, что если б они ожили, то их античный быт не
мог бы выражаться в XIX веке иначе, как в образе жизни и в характере нашего
Дельвига!
Повторю здесь, что я уже сказал печатно, на немецком языке, и говорил
Пушкину и многим другим: "В Саратовской губернии, на берегах Волги, вдали от
больших трактов, я находил в простом народе поэтический Эдем русской
народности, а в душе Дельвига Элизиум этой народности, то есть высшую
степень ее развития?" Жаль, что этот человек не успел высказаться вполне: тогда
и все, не знавшие его лично, поняли бы, что он создан был будто бы в
преобразование того, чем будет со временем народность русская, возводимая путем
чисто русского просвещения. Он охотно принимал в себя иностранное, но оно тотчас
превращалось в нем во что-то родное его русской природе, расширяя русский дух и
очищая его от всего неизящного. Доказательством тому служат русские песни
Дельвига: они, в этом роде, maximum русской национальности! Таких песен не
сложит простой народ, но пленяется ими и чувствует их превосходство перед
обыкновенными народными песнями. В этом я не раз убеждался по опыту, и, право,
было бы небесполезно, если бы, от гимназий до деревенских школ, преподаватели
языка и словесности русских обращали внимание на Дельвига.
Знаю, что многие предпочитают песни других авторов, как более русские;
но позволяю себе думать, что, в этом отношении, мнение мое едва ли не
беспристрастнее мнения некоторых природных москвичей, и вот почему: они, с
молоком кормилицы, всасывают в себя иное, прилипнувшее к русскому духу в
простонародном быту; от ранних лет умственное чутье их привыкает к запаху
приправ, отнюдь не составляющих необходимого стихийного снадобья русского духа;
весь русский быт, каков он в действительности, то есть все поэтическое и
непоэтическое его, уже в детской душе отражается полным, неделимым, существенным
понятием, возрастает со временем до чувства отечественного, отливается в
особенную форму, которая до лет размышления и анализа успевает окрепнуть до
того, что материя этого чувства не подлежит уже никакому умственному процессу. В
таких обстоятельствах, при таком безусловном, умилительном веровании во все
отечественное, очень трудно схватывать отвлеченное понятие о русской
народности! Напротив того, кто, подобно нашему брату безродному космополиту,
до юношеских лет не ведал ни русского языка, ни русского духа и только в
идеальном возрасте благоприобрел и полюбил русскую народность, и этим добился
права гражданства в ней, тот пленяется одним ее поэтическим, чисто отделяет от
нее простонародное, и тогда уже сама собою выдается ее квинтэссенция, ее
идеальность, ее художественное содержание именно то, что может и должно быть
предметом изящной литературы. Простонародное же, при великом своем достоинстве
во многих отношениях, при всей своей занимательности у талантливых писателей,
никогда не возвысится до чистого искусства. Сию-то квинтэссенцию народности так
чисто понимал и выражал барон Дельвиг в своих русских песнях, которые иному не
кажутся довольно русскими оттого, что в них не попахивает тюрею и чесноком.
Дельвиг, природный русский, возымел этот чисто художественный на русскую наро
дность взгляд оттого, что вдали от простого народа воспитывался в
Александровском лицее и что стремление его ума было чисто классическое, как и у
Пушкина.
Подобные суждения о Дельвиге чрезвычайно нравились Пушкину; он частенько
говорил мне: "У нас еще через пятьдесят лет не оценят Дельвига! Переведите его,
от доски до доски, на немецкий язык: немцы тотчас поймут, какой он единственный
поэт и как мила у него русская народность!"
Удивительно, как Пушкин, при слабом знании немецкого языка, хорошо
выразумел дух немцев! Я перевел несколько русских песен Дельвига и читал их в
одной остзейской губернии, где знают только русских огородников и русских баб,
торгующих копченою салакушкою, словом, в кругу коренных немцев! Все они были в
восторге, но только не верили, чтоб это был перевод с русского: полагали, что
это переделка; что я сам, из пристрастия к русскому, дал русской народности
такое поэтическое выражение, надушил ее таким милым благоуханием. К счастью,
один из этих коренных немцев знал по-русски столько, сколько нужно, чтобы
засвидетельствовать верность перевода. Много лет после того один из этих
переводов как-то попал в немецко-русскую учебную книгу, и о нем в "С.-
Петербургских немецких ведомостях" была речь, как об nec plus ultra [высшем
качестве (лат.) ] перевода русской песни. Все-таки перевода: здешние немцы
знали, что это не переделка.
С Дельвигом я сблизился очень скоро. Однажды передаю ему критическое
замечание, сделанное мне Пушкиным, когда я читал ему в рукописи одно из моих
стихотворений. Дельвиг удивился.
Неужели Пушкин сделал вам критическое замечание!
Что же тут мудреного? Кому же, как не ему, учить новобранца?
Поздравляю вас: это значит, что вы будете не в числе его обыкновенных
знакомств! Пушкин в этом отношении чрезвычайно осторожен и скрытен, всегда
отделывается светскою вежливостью. Я вместе с ним воспитан и только недавно
начал он делать мне критические замечания: это вернейший признак особенного
приятельского расположения к автору !
Какая оригинальная черта характера!
Дельвиг сказал правду: вскоре после того критического замечания я был уже
не в числе обыкновенных знакомств Пушкина, и он мне позволял перебирать с ним
критически лучших его друзей-литераторов, за исключением только одного из них.
Лишь только коснусь слабой стороны этого NN, радушный, эпиграмматический Пушкин
становится серьезен, и фраза моя пресекается. Однако я решился добиться причины
этой загадочной странности в человеке, у которого критический взгляд на всех
прочих был так свободен, беспристрастен и я достигнул цели! Но прежде я должен
рассказать, какую я себе позволил критическую вольность относительно самого
Пушкина в первое время нашего знакомства, впрочем, после того вышесказанного
замечания его. Он дал мне в альманах "Царское Село" антологическое стихотворение
свое "Загадка, при посылке бронзового Сфинкса":
Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?
В веке железном, скажи, кто золотой угадал?
Кто, славянин молодой, грек духом, а родом германец?
Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши!
Оказалась просодическая неисправность во втором гекзаметре: он был у
Пушкина так:
Кто, славянин молодой, духом грек, родом германец?
Я заметил это Дельвигу, указал, как легко исправить погрешность
перестановкою двух слов и прибавлением союза а, и попросил Дельвига сделать
эту поправку или принять ее на себя. Он не согласился.
...Поділитися у соцмережах