Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
... к издателю "Московского телеграфа" без всякого
посредничества, следовательно, по личному убеждению признавал журнал его
достойным своего участия. Это чрезвычайно обрадовало нас и придало сил к
продолжению борьбы с бесчисленными противниками. Кстати, вот заметка для истории
литературы русской. В числе присланных Пушкиным стихотворений находилось его "Ex
ungue leonem". Оно не может быть понятно тем, кто не знает, по какому поводу
написал его Пушкин. В первых книжках "Московского телеграфа" были напечатаны
небольшие его стихотворения, вытребованные у него князем Вяземским для нового
журнала, в котором готовился он ревностно участвовать. Видно, у Пушкина не было
ничего наготове, и он, не желая отказать уважаемому им другу, прислал "Телегу
жизни", поручив ему же переделать в ней два-три слишком выразительные стиха
(она и напечатана с переделкою князя Вяземского). Пушкин прислал тогда же еще
два-три маленькие стихотворения. Одно из них, напечатанное без полной подписи
(кажется, по желанию самого поэта), отличалось только силою пушкинских стихов:
Враги мои! покамест я ни слова...
И, кажется, мой быстрый гнев угас,
Но из виду не выпускаю вас
И выберу когда-нибудь любого:
Не избежит пронзительных когтей,
Как налечу нежданный, беспощадный!
Так в облаках кружится ястреб жадный
И сторожит индеек и гусей.
Между тем с "Московским телеграфом" повторялась басня "Умирающий лев". Все
породы бессильных стали нападать на него, все они почитали как за долг лягнуть
его. Это стань неудачно выполнил Александр Ефимович Измайлов, издававший тогда
журнал "Благонамеренный". Измайлов был, как говорят, разгульный добряк, и этот
же характер выражался в его журнале. "..." Измайлов беспрестанно шутил и
гаерствовал в своем "Благонамеренном", упоминал о пеннике, о настойке, о
расстегайчиках, о трактире и тому подобных неблагоуханных предметах. Издавая
свой журнал неисправно, он опоздал однажды слишком много выдачею книжек, и как
это случилось около святой недели, то в вышедшей затем первой книжке он
извинялся перед публикой своим шутливым тоном, и тут же прибавил о себе:
Как русский человек, на праздниках гулял:
Забыл жену, детей, не только что журнал!
Пушкин упоминает (в своих заметках) об этой неслыханной откровенности. Он
всегда с презрением отзывался о тоне сочинений А. Измайлова и даже в своем
"Онегине" сказал:
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски; право, страх!
Могу ли их себе представить
С "Благонамеренным" в руках?
На беду свою, "Благонамеренный", по примеру других, потому что иного
повода не было, вздумал подсмеяться над "Московским телеграфом" и выбрал
предметом насмешки стихотворение Пушкина: "Враги мои" и проч. Обыкновенным своим
тоном он говорил: "У сочинителя есть и когти! у, как страшно!" Пушкин, видно,
вспыхнул, прочитай эту пошлую насмешку, и тотчас прилетело к нам по почте
собственною рукою его написанное:
Ex ungue leonem
Недавно я стихами как-то свистнул
И выдал в свет без подписи своей;
Журнальный шут о них статейку тиснул
И в свет пустил без подписи ж, злодей!
Но что ж? ни мне, ни площадному шуту
Не удалось прикрыть своих проказ:
Он по когтям узнал меня в минуту,
Я по ушам узнал его как раз!
Это окончательно сделало "Благонамеренный" неблагонамеренным в отношении к
"Московскому телеграфу" по милости Пушкина.
Так начались прямые сношения Пушкина с "Московским телеграфом". Они
обещали прочное знакомство: далее увидим, отчего не могло это исполниться. "..."
Года через три потом Пушкин, разговаривая со мной о знакомом уже ему
издателе "Московского телеграфа", сказал, между прочим: "Я дивлюсь, как этот
человек попадает именно на то, что может быть интересно!"
Пушкин, приехавший в Москву осенью 1826 года, вскоре понял Мицкевича и
оказывал ему величайшее уважение. Любопытно было видеть их вместе.
Проницательный русский поэт, обыкновенно господствовавший в кругу литераторов,
был чрезвычайно скромен в присутствии Мицкевича, больше заставлял его говорить,
нежели говорил сам, и обращался с своими мнениями к нему, как бы желая его
одобрения. В самом деле, по образованности, по многосторонней учености Мицкевича
Пушкин не мог сравнивать себя с ним, и сознание в том делает величайшую честь
уму нашего поэта. Уважение его к поэтическому гению Мицкевича можно видеть из
слов его, сказанных мне в 1828 году, когда и Мицкевич и Пушкин жили оба уже в
Петербурге. Я приехал туда временно и остановился в гостинице Демута, где
обыкновенно жил Пушкин до самой своей женитьбы. Желая повидаться с Мицкевичем, я
спросил о нем у Пушкина. Он начал говорить о нем и, невольно увлекшись в похвалы
ему, сказал между прочим:
Недавно Жуковский говорит мне: знаешь ли, брат, ведь он заткнет тебя за
пояс.
Ты не так говоришь, отвечал я, он уже заткнул меня,
В другой раз, при мне, в той же квартире, Пушкин объяснял Мицкевичу план
своей еще не изданной тогда "Полтавы" (которая первоначально называлась
"Мазепою") и с каким жаром, с каким желанием передать ему свои идеи старался
показать, что изучил главного героя своей поэмы. Мицкевич делал ему некоторые
возражения о нравственном характере этого лица "..."
В суждениях о литературных предметах высказывал он "Мицкевич" всегда
оригинальное свое мнение, но все возвышенное и прекрасное ценил высоко и не
останавливался на мелких недостатках. Однажды кто-то при нем стал указывать на
разные слабые стороны нашего Пушкина и обратился к Мицкевичу, как бы ожидая от
него подтверждения своего мнения. Мицкевич отвечал: " Pouchkine est le premier
pойte de sa nation: c'est lа son titre а la gloire " ("Пушкин первый поэт
своего народа: вот что дает ему право на славу") "...".
Во время пребывания Мицкевича в Петербурге была напечатана поэма его
"Конрад Валленрод". Многочисленный круг русских почитателей поэта знал эту
поэму, по зная польского языка, то есть знал ее содержание, изучал подробности и
красоты ее. Это едва ли не единственный в своем роде пример! Но он объясняется
общим вниманием петербургской и московской публики к славному польскому поэту, и
как в Петербурге много образованных поляков, то знакомые обращались к ним и
читали новую поэму Мицкевича в буквальном переводе. Так прочел ее и Пушкин. У
него был даже рукописный подстрочный перевод ее, потому что наш поэт,
восхищенный красотами подлинника, хотел, в изъявление своей дружбы к Мицкевичу,
перевести всего "Валленрода" своими чудесными стихами. Он сделал попытку:
перевел начало "Валленрода", но увидел, как говорил он сам, что не умеет
переводить, то есть но умеет подчинить себя тяжелой работе переводчика.
Свидетельством этого любопытного случая остаются прекрасные стихи, переведенные
из "Валленрода" Пушкиным, не переводившим ничего. "..."
Знаю, что я должен очень осторожно говорить о Пушкине. Нашлись люди,
которые в последнее время усиливались представить меня каким-то ненавистником
нашего великого поэта и чуть не клеветником нравственной его жизни. Я опроверг
такую клевету, когда она выказывалась явно [опровержения мои напечатаны в
"Северной пчеле" 1859 г., в •• 129 и 169], и показал, что никто более меня не
уважает памяти Пушкина, никто не ценит более высоко чудесного его дарования. Но
дознанная истина, что клевета всегда оставляет после себя следы, и особенно та
клевета, которая передается изустно, в сборищах, где в кругу порядочных людей
можно высказывать возмутительные нелепости, повторяемые с улыбкой. Видно,
такую клевету испытал сам Пушкин, упомянувший о ней очень выразительно.
Имя Пушкина сделалось известно публике со времени издания "Руслана и
Людмилы" в 1820 году; но еще прежде он стал любимцем и баловнем образованной
петербургской молодежи за многие свои лирические стихотворения, несравненные
прелестью выражения, гармонией стиха и совершенно новою, небывалою до тех пор
вольностью мыслей в разных отношениях. Эротические подробности в посланиях к
Лидам и Лилетам, острые, умные сарказмы против известных лиц в посланиях к
друзьям, наконец, сальные стихотворения, где думал он подражать А. Шенье, по
далеко превзошел свой образец, были совершенно во вкусе и приходились по сердцу
современной молодежи. Лирические произведения Пушкина этой эпохи большею частью
писаны были не для печати и в рукописи разлетались по рукам. Вскоре составилась
целая тетрадь таких стихотворений; современные юноши усердно переписывали ее,
невольно выучивали наизусть, и Пушкин приобрел самую громкую, блестящую
известность и жаркую любовь молодых современников своих. Почти в то же время
стало известно, что он удален из Петербурга; внутри России даже не знали куда,
за что? Но тем больше казалась поэтическою судьба изгнанника самовольного (как
называл Пушкин сам себя), особенно когда он упоминал о себе в задумчивых,
грустных стихах, то благословляя дружбу, спасшую его от грозы и гибели, то
вспоминая об Овидии на берегах Черного моря. И вдруг новая превратность в судьбе
его: он живет в своей деревне, не выезжает оттуда, не может выезжать и
русский Овидий принял оттенок чуть ли не Вольтера в Ферне или Руссо в
самовольном изгнании. Между тем явились его "Кавказский пленник",
"Бахчисарайский фонтан", наконец первая глава "Онегина", сопровождаемые
множеством изящных лирических стихотворений, и уже слышно было, что поэт в своем
уединения готовят новые, великие создания. В таких отношениях находился Пушкин к
русской публике, когда во время торжеств коронации, в 1826 году, вдруг
разнеслась в Москве радостная и неожиданная весть, что император вызвал Пушкина
из его уединения и чт
о Пушкин в Москве. Всех обрадовала эта весть; но из числа самых счастливых ею
был мой брат, Николай Алексеевич "...". Искренний жаркий поклонник его
дарования, он почитал наградою судьбы за многие неприятности на своем
литературном поприще то уважение, какое оказывал ему Пушкин, который признавал
"Московский телеграф" лучшим из современных русских журналов, присылал свои
стихи для напечатания в нем и в нем же напечатал первые свои прозаические опыты.
Оставалось укрепить личным знакомством этот нравственный союз, естественно
связывающий людей необыкновенных, и одним из лучших желаний Николая Алексеевича
было свидание с Пушкиным. Можно представить себе, как он обрадовался, когда
услышал о его приезде в Москву! Он тотчас поехал к нему и воротился домой не в
веселом расположении. Я увидел это, когда с юношеским нетерпением и любопытством
прибежал к нему в комнату, восклицая:
Ну, что? видел Пушкина?.. рассказывай скорее. С обыкновенною своею
умною улыбкою он поглядел на меня и отвечал в раздумье:
Видел.
Ну, каков он?
Да я, братец, нашел в нем совсем не то, чего ожидал. Он ужасно холоден,
принял меня церемонно, без всякого искреннего выражения.
Он пересказал мне после этого весь свой, впрочем, непродолжительный
разговор с Пушкиным, в самом деле состоявший из вежливостей и пустяков. Пушкин
торопился куда-то с визитом; видно было, что в это свидание он только
поддерживал разговор и, наконец, обещал Николаю Алексеевичу приехать к нему в
первый свободный вечер.
Мы посудили, потолковали и утешили себя тем, что, вероятно, Пушкин,
занятый какими-нибудь своими политическими отношениями, не в духе. Но все-таки
странно казалось, что он не выразил Николаю Алексеевичу дружеского, искреннего
расположения.
Не помню, скоро ли после этого, но как-то вечером он приехал к нам вместе
с С. А. Соболевским, который сделался путеводителем его по Москве и впоследствии
поселил его у себя. Этот вечер памятен мне впечатлением, какое произвел на меня
Пушкин, виденный мною тут в первый раз. Когда мне сказали, что Пушкин в кабинете
у Николая Алексеевича, я поспешил туда, но, проходя через комнату перед
кабинетом, невольно остановился при мысли: я сейчас увижу его!.. Толпа
воспоминаний, ощущений мелькнула и в уме и в душе... С тревожным чувством
отворил я дверь...
Надобно заметить, что, вероятно, как и большая часть моих современников, я
представлял себе Пушкина таким, как он изображен на портрете, приложенном к
первому изданию "Руслана и Людмилы", то есть кудрявым пухлым юношею с приятною
улыбкой...
Перед конторкою (на которой обыкновенно писал Н. А.) стоял человек,
немного превышавший эту конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с
широкими бакенбардами, покрывавшими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с
тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем
угрюмость, когда оно не улыбалось. Я был так поражен неожиданным явлением,
нисколько не осуществлявшим моего идеала, что не скоро мог опомниться от
изумления и уверить себя, что передо мною находился Пушкин. Он был невесел в
этот вечер, молчал, когда речь касалась современных событий, почти презрительно
отзывался о новом направлении литературы, о новых теориях и между прочим сказал:
Немцы видят в Шекспире черт знает что, тогда как он просто, без всяких
умствований говорил, что было у него на душе, не стесняясь никакой теорией.
Тут он выразительно напомнил о неблагопристойностях, встречаемых у
Шекспира, и прибавил, что это был гениальный мужичок! Меня поразило такое
суждение тем больше, что я тогда был безусловный поклонник Авг. Шлегеля, который
не находит никаких недостатков в Шекспире.
Пушкин несколько развеселился бутылкою шампанского (тогда необходимая
принадлежность литературных бесед!) и даже диктовал Соболевскому комические
стихи в подражание Вергилию. Не припомню, какая случайность разговора была
поводом к тому, но тут я видел, как богат был Пушкин средствами к составлению
стихов: он за несколько строк уже готовил мысль или созвучие и находил прямое
выражение, не заменимое другим. И это шутя, между разговором! О "Московском
телеграфе" не было и речи: Пушкин, видно, не хотел говорить о нем, потому что не
желал сказать о нем своего мнения при первом личном знакомстве с издателем. Это
мнение было уже не то, которое выразил он в письме к Н. А., как увидим сейчас.
Свидание кончилось тем, что мы с братом остались в недоумении от обращения
Пушкина.
Прошло еще несколько дней, когда, однажды утром, я заехал к нему. Он
временно жил в гостинице, бывшей на Тверской, в доме князя Гагарина,
отличавшемся вычурными уступами и крыльцами снаружи. Там занимал он довольно
грязный нумер в две комнаты, и я застал его, как обыкновенно заставал потом
утром в Москве и в Петербурге, в татарском серебристом халате, с голою грудью,
не окруженного ни малейшим комфортом: так живал он потом в гостинице Демута в
Петербурге. На этот раз он был, как мне показалось сначала, в каком-то
раздражении и тотчас начал речь о "Московском телеграфе", в котором находил
множество недостатков, выражаясь об иных подробностях саркастически. Я возражал
ему как умел, и разговор шел довольно запальчиво, когда в комнату вошел г.
Шевырев, тогда еще едва начинавший писатель, член Раичева литературного
общества" "..." Он принес Пушкину незадолго прежде напечатанную книжку "Об
искусстве и художниках, размышления и проч.", изданную Тиком и переведенную с
немецкого г. г. Титовым, Мельгуновым и Шевыревым. Стихи, находящиеся в этой
книге, были писаны последним, и Пушкин начал горячо расхваливать их, вообще
оказывая г. Шевыреву самое приязненное расположение, хотя и с высоты своего
величия, тогда как со мною он разговаривал почти как неприятель. Вскоре ввалился
в комнату М. П. Погодин. Пушкин и к нему обратился дружески. Я увидел, что буду
лишний в таком обществе, и взялся за шляпу. Провожая меня до дверей и пожимая
мне руку, Пушкин сказал:
Sans rancune, je vous en prie [не будьте злопамятны, прошу вас]! и
захохотал тем простодушным смехом, который памятен всем знавшим его"
Я воротился домой почти с убеждением, что Пушкин за что-то неприязнен к
"Московскому телеграфу", или, лучше сказать, к редакторам его. Но за что же? Не
сам ли он признавал "Московский телеграф" лучшим из русских журналов; и
действительно, не был ли это, как говорят теперь, передовой журнал, оказавший
обществу некоторые услуги? Мог ли остановиться Пушкин на мелочных недостатках
его и за них отвергать достоинства его, как делала пристрастные наши враги?
Вскоре услышали мы, что Пушкин основывает свой журнал, "Московский
вестник", под редакцией г. Погодина и при участии всех членов бывшего Раичева
общества, всех недовольных "Московским телеграфом". Это объяснило нам многое в
недавних отношениях его с нами, особливо когда стали известны подробности, как
заключился такой странный союз. В самом деле, странно было, что этот сердечный
союз устроился слишком проворно, и сближение Пушкина в важном литературном
предприятии с молодыми людьми, еще ничем не доказавшими своих дарований,
казалось еще изумительнее, когда во главе их являлся г. Погодин! Где мог узнать
и как мог оценить всю эту компанию Пушкин, только что приехавший в Москву?
Я упомянул, что Пушкин приехал в Москву неожиданно ни для кого. Он был
привезен прямо в Кремлевский дворец и неожиданно представлен императору. Никто
не может сказать, что говорил ему августейший его благодетель, но можно вывести
положительное заключение о том из слов самого государя императора, когда,
вышедши из кабинета с Пушкиным, после разговора наедине, он сказал окружавшим
его особам: "Господа, это Пушкин мой!"
Несомненно также, что разговор с императором Николаем Павловичем оставил
сильное впечатление в Пушкине и если не совершенно изменил прежний образ его
мыслей, то заставил его принять новое направление, которому остался он верен до
конца своей жизни. На смертном одре, в часы последних страданий перед кончиной,
он просил уверить императора, что "весь был бы его", если бы остался жив [см.
статью Жуковского: Письмо к С. Л. Пушкину]. Он, конечно, в эту торжественную
минуту лишь высказал то, что было в душе его. Как человек высокого ума, до
зрелых лет мужества остававшийся либералом и по образу мыслей, и в поэтических
излияниях своей души, он не мог вдруг отказаться от своих убеждений; но, раз
давши слово следовать указанному ему новому направлению, он хотел исполнить это
и благоговейно отзывался о наставлениях, данных ему императором [см. "Соч.
Пушкина", изд. Анненкова, т. I, с. 172].
В самом начале, в первые дни своего нравственного кризиса, встретился он в
Москве с издателем "Московского телеграфа" и, может быть, первоначально не хотел
сближаться с ним по расчету обыкновенного и очень понятного благоразумия. Еще
правительство не обращало своего внимания на молодого журналиста, а Пушкин уже
понимал, что не может следовать одному с ним направлению. Живя в Михайловском,
он почитал его журналом, передовым и откровенно хвалил его; перенесенный в
Москву, он был уже не тот Пушкин, потому-то, с первых свиданий, встретил холодно
Н. А. Полевого и в первом разговоре со мной порицал, между прочим,
неосторожность, с какою пишутся многие статьи "Московского телеграфа", Ото был
всегдашний припев его и потом, когда мне случилось говорить с ним о "Московском
телеграфе". Только что прощенный государем императором за прежние свои
вольнодумства, взволнованный милостивым его словом, он хотел держать себя
настороже с издателем "Московского телеграфа", и хотя внутренне не мог не
отдавать ему справедливости, однако желал, может быть, лучше узнать его. Таковы
были, по моему убеждению, первые причины холодности Пушкина к Н. А. Полевому. К
ним вскоре присоединились многие другие. Не невозможно, что Пушкин, несмотря на
свои ребяческие, смешные мнения об аристократстве, простил бы моему брату звание
купца, если бы тот явился перед ним смиренным поклонником. Но когда издатель
"Московского телеграфа" протянул к нему руку свою, как родной, он хотел показать
ему, что такое сближение невозможно между потомком бояр Пушкиных, внуком Арапа
Ганнибала, и между смиренным гражданином. Я готов согласиться, что Пушкин,
человек высокого ума, никогда не был глубоко убежден в том, что проповедовал так
громко о русском аристократстве и знатности своего рода; но он играл эту роль
постоянно, по крайней мере, с тех пор, как я стал знать его лично. Он соображал
свое обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете и потому-то
признавал своим собратом самого ничто
жного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его как писателя, а не
как аристократа. Эту мысль выражал он и на словах, и в своих сочинениях: она
послужила ему основою вступительной части и отрывка "Египетские ночи". В Чарском
изобразил он себя. Такой образ мыслей мешал сближению его с Н. А. Полевым и,
естественно, заставил его легко согласиться на предложение безвестных молодых
людей, которые просили его быть не столько сотрудником, сколько покровителем
предпринимаемого ими журнала. И он, и они рассчитывали на верный успех от одного
имени Пушкина, которому все остальное должно было служить только рамою. "..."
Расчет Пушкина и новых друзей его оказался неверен во многих отношениях.
"Московский вестник" не понравился публике с первой книжки, и с каждою новою
книжкою оказывался ребяческим предприятием, недостойным внимания. Не спасли его
и стихи Пушкина, хотя их было там много. Такой неуспех был новым торжеством для
"Московского телеграфа" и только утвердил за ним первенство в русской
журналистике. И не могло быть иначе. "Московский телеграф" был журнал, орган
известного рода мнений, касавшийся современных вопросов, а "Московский вестник"
оказался как и другие современные журналы русские сборником разнородных
статей, иногда хороших, но чаще плохих, потому что хороших писателей никогда не
бывает много и невозможно завербовать их всех в свои сотрудники: поневоле
придется наполнять журнал чем попало. Но когда издатель его бывает органом
определенных убеждений и современной доктрины, тогда все эти статьи его журнала
составляют одно целое, и журнал постепенно делается могуществом, которому может
противоборствовать только подобное же могущество своего рода, то есть орган
других убеждений. "ї"
Пушкин и его сотрудники бывали у Н. А. Полевого и при встрече казались
добрыми приятелями. Весною 1827 года, не помню по какому случаю, у брата был
литературный вечер, где собрались все пишущие друзья и недруги; ужинали,
пировали всю ночь и разъехались уже утром. Пушкин казался председателем этого
сборища и, попивая шампанское с сельтерской водой, рассказывал смешные анекдоты,
читал свои непозволенные стихи, хохотал от резких сарказмов И. М. Снегирева,
вспоминал шутливые стихи Дельвига, Баратынского и заставил последнего припомнить
написанные им с Дельвигом когда-то рассказы о житье-бытье в Петербурге. Его
особенно смешило то место, где в пышных гекзаметрах изображалось столько же
вольное, сколько невольное убожество обоих поэтов, которые "в лавочку были
должны, руки держали в карманах (перчаток они не имели!)""..."
Глядя на пирующих вместе образованных, большею частью, любезных людей, кто
подумал бы, что в душе многих из них таились мелкие страстишки и ненависть к
тому, у кого они пировали? Только "приличия были спасены", если позволят
употребить здесь выразительный французский идиотизм.
Весною того же года Пушкин спешил отправиться в Петербург, и мы были
приглашены проводить его. Местом общего сборища для проводин была назначена дача
С. А. Соболевского близь Петровского дворца. Тогда еще не существовало нынешнее
Петровское, то есть множества дач, окружающих Петровский парк, также не
существовавший: все это миловидное предместье Москвы явилось по мановению
императора Николая около 1835 года. До тех пор вокруг исторического
Петровского дворца, где несколько дней укрывался Наполеон от московского пожара
в 1812 году, было несколько старинных, очень незатейливых дач, стоявших отдельно
одна от другой, а все остальное пространство, почти вплоть до заставы, было
изрыто, заброшено или покрыто огородами и даже полями с хлебом.
В эту-то пустыню, на дачу Соболевского, около вечера, стали собираться
знакомые и близкие Пушкина. Мы увидели там Мицкевича, который с комическою
досадою рассказывал, что вместе с одним товарищем он забрался в Петровское с
полудня, надеясь осмотреть на досуге достопамятный дворец и потом найти какойнибудь
приют или хоть трактир, где пообедать. Но дворец, тогда только снаружи
покрашенный [кажется, один нижний этаж его был отделан наскоро], внутри
представлял опустошение; что же касается до утоления голода, который наконец
стал напоминать Мицкевичу об обеде, то в Петровском не оказалось никаких пособий
для этого: в пустынных дачах жили только сторожа, а трактира вблизи не было. В
таком отчаянном положении Мицкевич увидел какого-то жалкого разносчика с
колбасами, но когда поел колбасы, то весь остальной день мучила его жажда, хотя
желудок был пуст. Он так уморительно рассказывал все эти приключения, что
слушавшие его не могли не хохотать, а гостеприимный хозяин дачи спешил
восстановить упадшие силы знаменитого литвина. Постепенно собралось много
знакомых Пушкина, и уже был поздний вечер, а он не являлся. Наконец приехал
Александр "Алексеевич" Муханов против которого написал свою первую критическую
статью Пушкин, вступившийся за m-me Stалl , и объявил, что он был вместе с
Пушкиным на гулянье в Марьиной роще (в этот день пришелся семик) и что поэт
скоро приедет. Уже поданы были свечи, когда он явился, рассеянный, невеселый,
говорил, не улыбаясь (что всегда показывало у него дурное расположение), и
тотчас после ужина заторопился ехать. Коляска его была подана, и он, почти не
сказавши никому ласкового слова, укатил в темноте ночи. Помню, что это произвело
на всех неприятное впечатление. Некоторые объясняли дурное расположение Пушкина,
рассказывая о неприятностях его по случаю дуэли, окончившейся не к славе поэта.
В толстом панегирике своем Пушкину г. Анненков умалчивает о подобных
подробностях жизни его, заботясь только выставить поэта мудрым,
непогрешительным, чуть не праведником.
В первое время по приезде в Петербург я жил в гостини
...Поділитися у соцмережах