Жанр: Классика
Рассказы
...нта,
и пожалует к нам, то мама и я будем очень рады.
Я поклонился.
Когда она уехала, Петр Петрович стал рассказывать.
Эта девушка, по его словам, была из хорошей семьи,
и звали ее Лидией Волчаниновой, а имение, в котором
она жила с матерью и сестрой, так же как и
село на другом берегу пруда, называлось Шелковкой.
Отец ее когда-то занимал видное место в Москве и
умер в чине тайного советника. Несмотря на хорошие
средства, Волчаниновы жили в деревне безвыездно,
лето и зиму, и Лидия была учительницей в земской
сяц. Она тратила на себя только эти деньги и гордилась,
что живет на собственный счет.
- Интересная семья, - сказал Белокуров. - Пожалуй,
сходим к ним как-нибудь. Они будут вам очень
рады.
Как-то после обеда, в один из праздников, мы вспомнили
про Волчаниновых и отправились к ним в Шелковку.
Они, мать и обе дочери, были дома. Мать, Екатерина
Павловна, когда-то, по-видимому, красивая,
теперь же сырая не по летам, больная одышкой, грустная,
рассеянная, старалась занять меня разговором о
живописи. Узнав от дочери, что я, быть может, приеду
в Шелковку, она торопливо припомнила два-три моих
пейзажа, какие видела на выставках в Москве, и теперь
спрашивала, что я хотел в них выразить. Лидия,
или, как ее звали дома, Лида, говорила больше с Белокуровым,
чем со мной. Серьезная, не улыбаясь, она
спрашивала его, почему он не служит в земстве и почему
до сих пор не был ни на одном земском собрании.
- Не хорошо, Петр Петрович, - говорила она укоризненно.
- Нехорошо. Стыдно.
- Правда, Лида, правда, - соглашалась мать. -
Не хорошо.
- Весь наш уезд находится в руках Балагина, -
продолжала Лида, обращаясь ко мне. - Сам он председатель
управы, и все должности в уезде роздал своим
племянникам и зятьям и делает что хочет. Надо бороться.
Молодежь должна составить из себя сильную
партию, но вы видите, какая у нас молодежь. Стыдно,
Петр Петрович!
Младшая сестра, Женя, пока говорили о земстве,
молчала. Она не принимала участия в серьезных разговорах,
ее в семье еще не считали взрослой и, как маленькую,
называли Мисюсь, потому что в детстве она
называла так мисс, свою гувернантку. Все время она
смотрела на меня с любопытством и, когда я осматривал
в альбоме фотографии, объясняла мне: "Это дядя...
Это крестный папа", - и водила пальчиком по портретам
и в это время по-детски касалась меня своим плечом,
и я близко видел ее слабую, неразвитую грудь,
тонкие плечи, косу и худенькое тело, туго стянутое
поясом.
Мы играли в крокет и lawn-tennis, гуляли по саду,
пили чай, потом долго ужинали. После громадной пустой
залы с колоннами мне было как-то по себе в этом
небольшом уютном доме, в котором не было на стенах
олеографий и прислуге говорили вы, и все мне казалось
молодым и чистым благодаря присутствию Лиды и
Мисюсь, и все дышало порядочностью. За ужином Лида
опять говорила с Белокуровым о земстве, о Балагине,
о школьных библиотеках. Это была живая, искренняя,
убежденная девушка, и слушать ее было интересно,
хотя говорила она много и громко - быть
может, оттого, что привыкла говорить в школе. Зато мой
Петр Петрович, у которого еще со студенчества осталась
манера всякий разговор сводить на спор, говорил
скучно, вяло и длинно, с явным желанием казаться умным
и передовым человеком. Жестикулируя, он опрокинул
рукавом соусник, и на скатерти образовалась
большая лужа, но, кроме меня, казалось, никто не заметил
этого.
Когда мы возвращались домой, было темно и
тихо.
- Хорошее воспитание не в том, что ты не прольешь
соуса на скатерть, а в том, что ты не заметишь, если это
сделает кто-нибудь другой, - сказал Белокуров и вздохнул.
- Да, прекрасная, интеллигентная семья. Отстал
я от хороших людей, ах как отстал! А все дела, дела!
Дела!
Он говорил о том, как много приходится работать,
когда хочешь стать образцовым сельским хозяином.
А я думал: какой это тяжелый и ленивый малый! Он,
когда говорил о чем-нибудь серьезно, то с напряжением
тянул "э-э-э-э", и работал так же, как говорил, -
медленно, всегда опаздывая, пропуская сроки. В его
деловитость я плохо верил уже потому, что письма,
которые я поручал ему отправлять на почту, он по
целым неделям таскал у себя в кармане.
- Тяжелее всего, - бормотал он, идя рядом со
мной, - тяжелее всего, что работаешь и ни в ком не
встречаешь сочувствия. Никакого сочувствия!
Часть 2
Я стал бывать у Волчаниновых. Обыкновенно я сидел
на нижней ступени террасы; меня томило недовольство
собой, было жаль своей жизни, которая протекала
так быстро и неинтересно, и я все думал о том, как хорошо
было бы вырвать из своей груди сердце, которое
стало у меня таким тяжелым. А в это время на террасе
говорили, слышался шорох платьев, перелистывали
книгу. Я скоро привык к тому, что днем Лида принимала
больных, раздавала книжки и часто уходила в
деревню с непокрытой головой, под зонтиком, а вечером
громко говорила о земстве, о школах. Эта тонкая,
красивая, неизменно строгая девушка с маленьким,
изящно очерченным ртом всякий раз, когда начинался
деловой разговор, говорила мне сухо:
- Это для вас не интересно.
Я был ей не симпатичен. Она не любила меня за
то, что я пейзажист и в своих картинах не изображаю
народных нужд, и что я, как ей казалось, был равнодушен
к тому, во что она так крепко верила. Помнится,
когда я ехал по берегу Байкала, мне встретилась девушка-бурятка,
в рубахе и в штанах из синей дабы, верхом
на лошади; я спросил у нее, не продаст ли она мне
свою трубку, и, пока мы говорили, она с презрением
смотрела на мое европейское лицо и на мою шляпу, и
в одну минуту ей надоело говорить со мной, она гикнула
и поскакала прочь. И Лида точно так же презирала во
мне чужого. Внешним образом она никак не выражала
своего нерасположения ко мне, но я чувствовал его и,
сидя на нижней ступени террасы, испытывал раздражение
и говорил, что лечить мужиков, не будучи врачом,
значит обманывать их и что легко быть благодетелем,
когда имеешь две тысячи десятин.
А ее сестра, Мисюсь, не имела никаких забот и проводила
свою жизнь в полной праздности, как я. Вставши
утром, она тотчас же бралась за книгу и читала,
сидя на террасе в глубоком кресле, так что ножки ее
едва касались земли, или пряталась с книгой в липоаллее,
или шла за ворота в поле. Она читала целый
день, с жадностью глядя в книгу, и только потому,
что взгляд ее иногда становился усталым, ошеломленным
и лицо сильно бледнело, можно было догадаться,
как это чтение утомляло ее мозг. Когда я приходил,
она, увидев меня, слегка краснела, оставляла книгу
и с оживлением, глядя мне в лицо своими большими
глазами, рассказывала о том, что случилось, например,
о том, что в людской загорелась сажа или что работник
поймал в пруде большую рыбу. В будни она ходила
обыкновенно в светлой рубашечке и в темно-синей
юбке. Мы гуляли вместе, рвали вишни для варенья,
катались в лодке, и когда она прыгала, чтобы достать
вишню, или работала веслами, сквозь широкие рукава
просвечивали ее тонкие, слабые руки. Или я писал
этюд, а она стояла возле и смотрела с восхищением.
В одно из воскресений, в конце июля, я пришел к
Волчаниновым утром, часов в девять. Я ходил по парку,
держась подальше от дома, и отыскивал белые грибы,
которых в то лето было очень много, и ставил около
них метки, чтобы потом подобрать их вместе с Женей.
Дул теплый ветер. Я видел, как Женя и ее мать, обе
в светлых праздничных платьях, прошли из церкви домой
и Женя придерживала от ветра шляпу. Потом я
слышал, как на террасе пили чай.
Для меня, человека беззаботного, ищущего оправдания
для своей постоянной праздности, эти летние
праздничные утра в наших усадьбах всегда были необыкновенно
привлекательны. Когда зеленый сад, еще
влажный от росы, весь сияет от солнца и кажется счастливым,
когда около дома пахнет резедой и олеандром,
молодежь только что вернулась из церкви и пьет чай
в саду, и когда все так мило одеты и веселы, и когда
знаешь, что все эти здоровые, сытые, красивые люди
весь длинный день ничего не будут делать, то хочется,
чтобы вся жизнь была такою. И теперь я думал то же
самое и ходил по саду, готовый ходить так без дела и
без цели весь день, все лето.
Пришла Женя с корзиной; у нее было такое выражение,
как будто она знала или предчувствовала, что
найдет меня в саду. Мы подбирали грибы и говорили,
и когда она спрашивала о чем-нибудь, то заходила вперед,
чтобы видеть мое лицо.
- Вчера у нас в деревне произошло чудо, - сказала
она. - Хромая Пелагея была больна целый год,
никакие доктора и лекарства не помогали, а вчера старуха
пошептала, и прошло.
- Это неважно, - сказал я. - Не следует искать
чудес только около больных и старух. Разве здоровье
не чудо? А сама жизнь? Что непонятно, то и есть чудо.
- А вам не страшно то, что непонятно?
- Нет. К явлениям, которых я не понимаю, я подхожу
бодро и не подчиняюсь им. Я выше их. Человек
должен сознавать себя выше львов, тигров, звезд,
выше всего в природе, даже выше того, что непонятно
и кажется чудесным, иначе он не человек, а мышь,
которая всего боится.
Женя думала, что я, как художник, знаю очень
многое и могу верно угадывать то, чего не знаю. Ей хотелось,
чтобы я ввел ее в область вечного и прекрасного,
в этот высший свет, в котором, по ее мнению, я был своим
человеком, и она говорила со мной о боге, о вечной жизни,
о чудесном. И я, не допускавший, что я и мое воображение
после смерти погибнем навеки, отвечал: "да,
люди бессмертны", "да, нас ожидает вечная жизнь".
А она слушала, верила и не требовала доказательств.
Когда мы шли к дому, она вдруг остановилась и
сказала:
- Наша Лида замечательный человек. Не правда
ли? Я ее горячо люблю и могла бы каждую минуту пожертвовать
для нее жизнью. Но скажите, - Женя дотронулась
до моего рукава пальцем, - скажите, почему
вы с ней все спорите? Почему вы раздражены?
- Потому что она не права.
Женя отрицательно покачала головой, и слезы показались
у нее на глазах.
- Как это непонятно! - проговорила она.
В это время Лида только что вернулась откуда-то и,
стоя около крыльца с хлыстом в руках, стройная, красивая,
освещенная солнцем, приказывала что-то работнику.
Торопясь и громко разговаривая, она приняла
двух-трех больных, потом с деловым, озабоченным
видом ходила по комнатам, отворяя то один шкап, то
другой, уходила в мезонин; ее долго искали и звали
обедать, и пришла она, когда мы уже съели суп. Все
эти мелкие подробности я почему-то помню и люблю,
и весь этот день живо помню, хотя не произошло ничего
особенного. После обеда Женя читала, лежа в
глубоком кресле, а я сидел на нижней ступени террасы.
Мы молчали. Все небо заволокло облаками, и стал накрапывать
редкий, мелкий дождь. Было жарко, ветер
давно уже стих, и казалось, что этот день никогда не
кончится. К нам на террасу вышла Екатерина Павловна,
заспанная, с веером.
- О,мама, - сказала Женя, целуя у нее руку, -
тебе вредно спать днем.
Они обожали друг друга. Когда одна уходила в сад,
то другая уже стояла на террасе и, глядя на деревья,
окликала: "ау, Женя!" или "мамочка, где ты?". Они
всегда вместе молились, и обе одинаково верили, и хорошо
понимали друг друга, даже когда молчали. И к
людям они относились одинаково. Екатерина Павловна
также скоро привыкла и привязалась ко мне, и когда
я не появлялся два-три дня, присылала узнать,
здоров ли я. На мои этюды она смотрела тоже с восхищением,
и с такою же болтливостью и так же откровенно,
как Мисюсь, рассказывала мне, что случилось, и
часто поверяла мне свои домашние тайны.
Она благоговела перед своей старшей дочерью. Лида
никогда не ласкалась, говорила только о серьезном;
она жила своею особенною жизнью и для матери и для
сестры была такою же священной, немного загадочной
особой, как для матросов адмирал, который все сидит
у себя в каюте.
- Наша Лида замечательный человек, - говорила
часто мать. - Не правда ли?
И теперь, пока накрапывал дождь, мы говорили о
Лиде.
- Она замечательный человек, - сказала мать и
прибавила вполголоса тоном заговорщицы, испуганно
оглядываясь: - Таких днем с огнем поискать, хотя,
знаете ли, я начинаю немножко беспокоиться. Школа,
аптечки, книжки - все это хорошо, но зачем крайности?
Ведь ей уже двадцать четвертый год, пора о себе
серьезно подумать. Этак за книжками и аптечками и не
увидишь, как жизнь пройдет... Замуж нужно.
Женя, бледная от чтения, с помятою прической, приподняла
голову и сказала как бы про себя, глядя на
мать:
- Мамочка, все зависит от воли божией!
И опять погрузилась в чтение.
Пришел Белокуров в поддевке и в вышитой сорочке.
Мы играли в крокет и lawn-tennis, потом, когда
потемнело, долго ужинали, и Лида опять говорила о
школах и о Балагине, который забрал в свои руки
весь уезд. Уходя в этот вечер от Волчаниновых, я уносил
впечатление длинного-длинного, праздного дня,
с грустным сознанием, что все кончается на этом свете,
как бы ни было длинно. Нас до ворот провожала
Женя, и оттого, быть может, что она провела со мной
весь день от утра до вечера, я почувствовал, что без
нее мне как будто скучно и что вся эта милая семья
близка мне; и в первый раз за все лето мне захотелось
писать.
- Скажите, отчего вы живете так скучно, так не
колоритно? - спросил я у Белокурова, идя с ним домой.
- Моя жизнь скучна,тяжела, однообразна, потому
что я художник, я странный человек, я издерган
с юных дней завистью, недовольством собой, неверием
в свое дело, я всегда беден, я бродяга, но вы-то, вы,
здоровый, нормальный человек, помещик, барин, -
отчего вы живете так неинтересно, так мало берете от
жизни? Отчего, например, вы до сих пор не влюбились
в Лиду или Женю?
- Вы забываете, что я люблю другую женщину, -
ответил Белокуров.
Это он говорил про свою подругу, Любовь Ивановну,
жившую с ним вместе во флигеле. Я каждый день
видел, как эта дама, очень полная, пухлая, важная,
похожая на откормленную гусыню, гуляла по саду,
в русском костюме с бусами, всегда под зонтиком, и
прислуга то и дело звала ее то кушать, то чай пить. Года
три назад она наняла один из флигелей под дачу,
да так и осталась жить у Белокурова, по-видимому,
навсегда. Она была старше его лет на десять и управляла
им строго, так что, отлучаясь из дому, он должен
был спрашивать у нее позволения. Она часто рыдала
мужским голосом, и тогда я посылал сказать ей, что
если она не перестанет, то я съеду с квартиры; и она
переставала.
Когда мы пришли домой, Белокуров сел на диван и
нахмурился в раздумье, а я стал ходить по зале, испытывая
тихое волнение, точно влюбленный. Мне хотелось
говорить про Волчаниновых.
- Лида может полюбить только земца, увлеченного
так же, как она, больницами и школами, - сказал
я. - О, ради такой девушки можно не только стать
земцем, но даже истаскать, как в сказке, железные
башмаки. А Мисюсь? Какая прелесть эта Мисюсь!
Белокуров длинно, растягивая "э-э-э-э...", заговорил
о болезни века - пессимизме. Говорил он уверенно
и таким тоном, как будто я спорил с ним. Сотни
верст пустынной, однообразной, выгоревшей степи не
могут нагнать такого уныния, как один человек, когда
он сидит, говорит и неизвестно, когда он уйдет.
- Дело не в пессимизме и не в оптимизме, - сказал
я раздраженно, - а в том, что у девяносто девяти
из ста нет ума.
Белокуров принял это на свой счет, обиделся и
ушел.
- В Малоземове гостит князь, тебе кланяется, -
говорила Лида матери, вернувшись откуда-то и снимая
перчатки. - Рассказывал много интересного... Обещал
опять поднять в губернском собрании вопрос о медицинском
пункте в Малоземове, но говорит: мало надежды.
- И, обратясь ко мне, она сказала: - Извините,
я все забываю, что для вас это не может быть интересно.
Я почувствовал раздражение.
- Почему же неинтересно? - спросил я и пожал
плечами. - Вам неугодно знать мое мнение, но уверяю
вас, этот вопрос меня живо интересует.
- Да?
- Да. По моему мнению, медицинский пункт в Малоземове
вовсе не нужен.
Мое раздражение передалось и ей; она посмотрела
на меня, прищурив глаза, и спросила:
- Что же нужно? Пейзажи?
- И пейзажи не нужны. Ничего там не нужно.
Она кончила снимать перчатки и развернула газету,
которую только что привезли с почты; через минуту
она сказала тихо, очевидно, сдерживая себя:
- На прошлой неделе умерла от родов Анна, а
если бы поблизости был медицинский пункт, то она
осталась бы жива. И господа пейзажисты, мне кажется,
должны бы иметь какие-нибудь убеждения на этот
счет.
- Я имею на этот счет очень определенное убеждение,
уверяю вас, - ответил я, а она закрылась от меня
газетой, как бы не желая слушать. - По-моему, медицинские
пункты, школы, библиотечки, аптечки, при
существующих условиях, служат только порабощению.
Народ опутан цепью великой, и вы не рубите
этой цепи, а лишь прибавляете новые звенья - вот вам
мое убеждение.
Она подняла на меня глаза и насмешливо улыбнулась,
а я продолжал, стараясь уловить свою главную
мысль:
- Не то важно, что Анна умерла от родов, а то,
что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра до
потемок гнут спины, болеют от непосильного труда,
всю жизнь дрожат за голодных и больных детей, всю
жизнь боятся смерти и болезней, всю жизнь лечатся,
рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и в
вони; их дети, подрастая, начинают ту же музыку, и
так проходят сотни лет, и миллиарды людей живут
хуже животных - только ради куска хлеба, испытывая
постоянный страх. Весь ужас их положения в том, что
им некогда о душе подумать, некогда вспомнить о своем
образе и подобии; голод, холод, животный страх, масса
труда, точно снеговые обвалы, загородили им все
пути к духовной деятельности, именно к тому самому,
что отличает человека от животного и составляет единственное,
ради чего стоит жить. Вы приходите к ним на
помощь с больницами и школами, но этим не освобождаете
их от пут, а, напротив, еще больше порабощаете,
так как, внося в их жизнь новые предрассудки, вы увеличиваете
число их потребностей, не говоря уже о том,
что за мушки и за книжки они должны платить земству
и, значит, сильнее гнуть спину.
- Я спорить с вами не стану, - сказала Лида,
опуская газету. - Я уже это слышала. Скажу вам
только одно: нельзя сидеть сложа руки. Правда, мы не
спасаем человечества и, быть может, во многом ошибаемся,
но мы делаем то, что можем, и мы - правы.
Самая высокая и святая задача культурного человека
- это служить ближним, и мы пытаемся служить,
как умеем. Вам не нравится, но ведь на всех не
угодишь.
- Правда, Лида, правда, - сказала мать.
В присутствии Лиды она всегда робела и, разговаривая,
тревожно поглядывала на нее, боясь сказать чтонибудь
лишнее или неуместное; и никогда она не противоречила
ей, а всегда соглашалась: правда, Лида,
правда.
- Мужицкая грамотность, книжки с жалкими наставлениями
и прибаутками и медицинские пункты не
могут уменьшить ни невежества, ни смертности, так же,
как свет из ваших окон не может осветить этого громадного
сада, - сказал я. - Вы не даете ничего, вы своим
вмешательством в жизнь этих людей создаете лишь новые
потребности, новый повод к труду.
- Ах, боже мой, но ведь нужно же делать чтонибудь!
- сказала Лида с досадой, и по ее тону было
заметно, что мои рассуждения она считает ничтожными
и презирает их.
- Нужно освободить людей от тяжкого физического
труда, - сказал я. - Нужно облегчить их ярмо,
дать им передышку, чтобы они не всю свою жизнь проводили
у печей, корыт и в поле, но имели бы также время
подумать о душе, о боге, могли бы пошире проявить
свои духовные способности. Призвание всякого человека
в духовной деятельности - в постоянном искании
правды и смысла жизни. Сделайте же для них ненужным
грубый животный труд, дайте им почувствовать
себя на свободе, и тогда увидите, какая в сущности насмешка
эти книжки и аптечки. Раз человек сознает свое
истинное призвание, то удовлетворять его могут только
религия, науки, искусства, а не эти пустяки.
- Освободить от труда! - усмехнулась Лида. -
Разве это возможно?
- Да. Возьмите на себя долю их труда. Если бы
все мы, городские и деревенские жители, все без исключения,
согласились поделить между собою труд, который
затрачивается вообще человечеством на удовлетворение
физических потребностей, то на каждого из
нас, быть может, пришлось бы не более двух-трех часов
в день. Представьте, что все мы, богатые и бедные,
работаем только три часа в день, а остальное время у
нас свободно. Представьте еще, что мы, чтобы еще менее
зависеть от своего тела и менее трудиться, изобретаем
машины, заменяющие труд, мы стараемся сократить
число наших потребностей до минимума. Мы закаляем
себя, наших детей, чтобы они не боялись голода,
холода и мы не дрожали бы постоянно за их здоровье,
как дрожат Анна, Мавра и Пелагея. Представьте, что
мы не лечимся, не держим аптек, табачных фабрик, винокуренных
заводов, - сколько свободного времени у
нас остается в конце концов! Все мы сообща отдаем
этот досуг наукам и искусствам. Как иногда мужики
миром починяют дорогу, так и все мы сообща, миром,
искали бы правды и смысла жизни, и - я уверен в
этом - правда была бы открыта очень скоро, человек
избавился бы от этого постоянного мучительного, угнетающего
страха смерти, и даже от самой смерти.
- Вы, однако, себе противоречите, - сказала Лида.
- Вы говорите - наука, наука, а сами отрицаете
грамотность.
- Грамотность, когда человек имеет возможность
читать только вывески на кабаках да изредка книжки,
которых не понимает, - такая грамотность держится
у нас со времен Рюрика, гоголевский Петрушка давно
уже читает, между тем деревня, какая была при Рюрике,
такая и осталась до сих пор. Не грамотность нужна, а
свобода для широкого проявления духовных способностей.
Нужны не школы, а университеты.
- Вы и медицину отрицаете.
- Да. Она была бы нужна только для изучения
болезней как явлений природы, а не для лечения их.
Если уж лечить, то не болезни, а причины их. Устраните
главную причину - физический труд - и тогда
не будет болезней. Не признаю я науки, которая
лечит, - продолжал я возбужденно. - Науки и искусства,
когда они настоящие, стремятся не к временным,
не к частным целям, а к вечному и общему, - они
ищут правды и смысла жизни, ищут бога, душу, а когда
их пристегивают к нуждам и злобам дня, к аптечкам
и библиотечкам, то они только осложняют, загромождают
жизнь. У нас много медиков, фармацевтов,
юристов, стало много грамотных, но совсем нет биологов,
математиков, философов, поэтов. Весь ум, вся
душевная энергия ушли на удовлетворение временных,
преходящих нужд... У ученых, писателей и художников
кипит работа, по их милости удобства жизни растут
с каждым днем, потребности тела множатся, между
тем до правды еще далеко, и человек по-прежнему
остается самым хищным и самым нечистоплотным животным,
и все клонится к тому, чтобы человечество в
своем большинстве выродилось и утеряло навсегда всякую
жизнеспособность. При таких условиях жизнь
художника не имеет смысла, и чем он талантливее, тем
страннее и непонятнее его роль, так как на поверку выходит,
что работает он для забавы хищного нечистоплотного
животного, поддерживая существующий порядок.
И я не хочу работать, и не буду... Ничего не нужно,
пусть земля провалится в тартарары!
- Мисюська, выйди, - сказала Лида сестре, очевидно
находя мои слова вредными для такой молодой
девушки.
Женя грустно посмотрела на сестру и на мать и
вышла.
- Подобные милые вещи говорят обыкновенно,
когда хотят оправдать свое равнодушие, - сказала
Лида. - Отрицать больницы и школы легче, чем лечить
и учить.
- Правда, Лида, правда, - согласилась мать.
- Вы угрожаете, что не станете работать, - продолжала
Лида. - Очевидно, вы высоко цените ваши работы.
Перестанем же спорить, мы никогда не споемся,
так как самую несовершенную из всех библиотечек и
аптечек, о которых вы только что отзывались так презрительно,
я ставлю выше всех пейзажей в свете. -
И тотчас же, обратясь к матери, она заговорила совсем
другим тоном: - Князь очень похудел и сильно изменился
с тех пор, как был у нас. Его посылают в Виши.
Она рассказывала матери про князя, чтобы не говорить
со мной. Лицо у нее горело, и, чтобы скрыть
свое волнение, она низко, точно близорукая, нагнулась
к столу и делала вид, что читает газету. Мое присутствие
было неприятно. Я простился и пошел домой.
На дворе было тихо; деревня по ту сторону пруда
уже спала, не было видно ни одного огонька, и только
на пруде едва светились бледные отражения звезд.
У ворот со львами стояла Женя неподвижно, поджидая
меня, чтобы проводить.
- В деревне все спят, - сказал я ей, стараясь разглядеть
в темноте ее лицо, и увидел устремленные на
меня темные печальные глаза. - И кабатчик и конокрады
покойно спят, а мы, порядочные люди, раздражаем
друг друга и спорим.
Была грустная августовская ночь, - грустная, потому,
что уже пахло осенью; покрытая багровым облаком,
восходила луна и еле-еле освещала дорогу и по
сторонам ее темные озимые поля. Часто падали звезды.
Женя шла со мной рядом по дороге и старалась не
глядеть на небо, чтобы не видеть падающих звезд, которые
почему-то пугали ее.
- Мне кажется, вы правы, - сказала она, дрожа
от ночной сырости. - Если бы люди, все сообща, могли
могли отдаться духовной деятельности, то они скоро узнали
бы все.
- Конечно. Мы высшие существа, и если бы в самом
деле мы сознали всю силу человеческого гения и
жили бы только для высших целей, то в конце концов
мы стали бы как боги. Но этого никогда не будет - человечество
выродится, и от гения не останется и следа.
Когда не стало видно ворот, Женя остановилась и
торопливо пожала мне руку.
- Спокойной ночи, - проговорила она, дрожа; плечи
ее были покрыты только одною рубашечкой, и она
сжалась от холода. - Приходите завтра.
Мне стало жутко от мысли, что я останусь один, раздраженный,
недовольный собой и людьми; и я сам уже
старался не глядеть на падающие звезды.
- Побудьте со мной еще минуту, - сказал я. -
Прошу вас.
Я любил Женю. Должно быть, я любил ее за то,
что она встречала и провожала меня, за то, что смотрела
на меня нежно и с восхищением. Как трогательно
прекрасны были ее
...Закладка в соц.сетях