Жанр: Классика
Рассказы
...уку флейту и сказал:
- Вы извините меня, Иван Матвеич, но я наконец
должен вам сказать... спросить то есть... Скажите,
что это вам так нравится жить со мной? Не понимаю!
Характерами мы не сошлись, вечно ссоримся,
опротивели друг другу... Не знаю, как вы, но я совсем
очумел... Уж я и так, и этах... и на квартиры перебирался,
чтоб вы от меня ушли, и на контрабасе по утрам играл,
а вы все не уходите! Уйдите, голубчик!
Сделайте такую милость! Вы извините меня, но долее
терпеть я не в состоянии.
Флейте этого только и нужно было.
КУЛАЧЬЕ ГНЕЗДО
Вокруг заброшенной барской усадьбы средней
руки группируется десятка два деревянных, на живую
нитку состроенных дач. На самой высокой и видной
из них синеет вывеска "Трактир" и золотится на
солнце нарисованный самовар. Вперемежку с красными
крышами дач там и сям уныло выглядывают
похилившиеся и поросшие мохом крыши
барских конюшен, оранжерей и амбаров.
Майский полдень. В воздухе пахнет постными
щами и самоварною гарью. Управляющий Кузьма
Федоров, высокий, пожилой мужик в рубахе навыпуск
и в сапогах гармоникой, ходит около дач и показывает
их дачникам-нанимателям. На лице его написаны
тупая лень и равнодушие: будут ли наниматели,
или нет, для него решительно все равно. За ним
шагают трое: рыжий господин в форме инженера-путейца,
тощая дама в интересном положении и
девочка-гимназистка.
- Какие, однако, у вас дорогие дачи,- морщится
инженер.- Все в четыреста да в триста рублей...
ужасно! Вы покажыте нам что-нибудь подешевле.
- Есть и подешевле... Из дешевых только две
остались... Пожалуйте!
Федор ведет нанимателей через барский сад. Тут
торчат пни да редеет жиденький ельник; уцелело
одно только высокой дерево - это стройный старик
тополь, пощаженный топором словно для того только,
чтобы оплакивать несчастную судьбу своих сверстников.
От каменной ограды, беседок и гротов остались
одни только следы в виде разбросанных кирпичей,
известки и гниющих бревен.
- Как все запущено!- говорит инженер, с грустью
поглядывая на следы минувшей роскоши.-
А где теперь ваш барин живет?
- Они не барин, а из купцов. В городе меблированные
комнаты содержат... Пожалте-с!
Наниматели нагибаются и входят в маленькое
каменное строение с тремя решетчатыми, словно острожными
окошечками. Их обдает сыростью и запахом
гнили. В домике одна квадратная комнатка, переделенная
новой тесовой перегородкой на две. Инженер
щурит глаза на темные стены и читает на одной из
них карандашную надпись: "В сей обители мертвых
заполучил меланхолию и покушался на самоубийство
поручик Фильдекосов".
- Здесь, ваше благородие, нельзя в шапке стоять,
- обращается Федоров к инженеру.
- Почему?
- Нельзя-с. Здесь был склеп, господ хоронили.
Ежели которую приподнять доску и под пол поглядеть,
то гробы видать.
- Какие новости!- ужасается тощая дама.- Не
говоря уже о сырости, тут от одной мнительности
умрешь! Не желаю жить с мертвецами!
- Мертвецы, барыня, не тронут-с. Не бродяги
какие-нибудь похоронены, а ваш же брат - господа.
Прошлым летом здесь, в этом самом склепе, господин
военный Фильдекосов жили и остались вполне довольны.
Обещались и в этом году приехать, да вот
что-то не едут.
- Он на самоубийство покушался?- спросил инженер,
вспомнив о надписи на стене.
- А вы откуда знаете? Действительно, это было,
сударь. И из-за чего-то вся канитель вышла! Не знал
он, что тут под полом, царствие им небесное, покойники
лежат, ну и вздумал, значит, раз ночью под
половицу четверть водки спрятать. Поднял эту доску,
да как увидал, что там гробы стоят, очумел. Выбежал
наружу и давай выть. Всех дачников в сумление ввел.
Потом чахнуть начал. Выехать не на что, а жить
страшно. Под конец, сударь, не вытерпел, руку на
себя наложил. Мое-то счастье, что я с него вперед
за дачу сто рублей взял, а то так бы и уехал, пожалуй,
от перепугу. Пока лежал да лечился, попривык...
ничего... Опять обещался приехать: "Я, говорит, такие
приключения смерть как люблю!" Чудак!
- Нет, уж нам другую дачу покажите.
- Извольте-с. Еще одна есть, только похуже-с.
Кузьма ведет дачников в сторону от усадьбы, к
месту, где высится оборванная клуня... За клуней
блестит поросший травою пруд и темнеют господские
сараи.
- Здесь можно рыбу ловить?- спрашивает инженер.
- Сколько угодно-с... Пять рублей за сезон заплатите
и ловите себе на здоровье. То есть удочкой
в реке можно, а ежели пожелаете в пруду карасей
ловить, то тут особая плата.
- Рыба пустяки,- замечает дама,- и без нее
можно обойтись. А вот насчет провизии. Крестьяне
носят сюда молоко?
- Крестьянам сюда не велено ходить, сударыня.
Дачники провизию обязаны у нас на ферме забирать.
Такое уж условие делаем. Мы недорого берем-с. Молоко
четвертак за пару, яйца, как обыкновенно, три
гривенника за десяток, масло полтинник... Зелень
и овощ разную тоже у нас должны забирать.
- Гм... а грибы у вас есть где собирать?
- Ежели лето дождливое, то и гриб бывает. Собирать
можно. Взнесете за сезон шесть рублей с человека
и собирайте не только грибы, но даже и ягоды.
Это можно-с. К нашему лесу дорога идет через речку.
Желаете - вброд пойдете, не желаете - идите через
лавы. Всего пятачок стоит через лавы перейтить.
Туда пятачок и оттеда пятачок. А ежели которые господа
желают охотиться, ружьем побаловаться, то наш
хозяин не прекословит. Стреляй, сколько хочешь,
только фитанцию при себе имей, что ты десять рублей
заплатил. И купанье у нас чудесное. Берег чистенький,
на дне песок, глубина всякая: и по колено
и по шею. Мы не стесняем. За раз пятачок, а ежели
за сезон, то четыре с полтиной. Хоть целый день в
воде сиди!
- А соловьи у вас поют- спрашивает девочка.
- Намеднись за рекой пел один, да сынишка мой
поймал. трактирщику продал. Пожалте-с!
Кузьма вводит нанимателей в ветхий сарайчик
с новыми окнами. Внутри сарайчик разделен перегородками
на три коморки. В двух коморках стоят пустые
закрома.
- Нет, куда же тут жить!- заявляет тощая
дама, брезгливо оглядывая мрачные стены и закрома.
- Это сарай, а не дача. И смотреть нечего,
Жорж... Тут, наверное, и течет и дует. Невозможно
жить!
- Живут люди!- вздыхает Кузьма.- На бесптичье,
как говорится, и кастрюля соловей, а когда
нет дач, так и эта в добрую душу сойдет. Не вы
наймете, так другие наймут, а уж кто-нибудь да будет
в ней жить. По-моему, эта дача для вас самая подходящая,
напрасно вы, это самое... супругу свою
слушаете. Лучше нигде не найтить. А я бы с вас
и взял бы подешевле. Ходит она за полтораста, а я бы
сто двадцать взял.
- Нет, милый, не идет. Прощайте, извините, что
обеспокоили.
- Ничего-с. Будьте здоровы-с.
И, провожая глазами уходящих дачников, Кузьма
кашляет и добавляет:
- На чаек бы следовало с вашей милости. Часа
два небось водил. Полтинничка-то уж не пожалейте!
ДАЧНИКИ
По дачной платформе взад и вперед прогуливалась
парочка недавно поженившихся супругов. Он
держал ее за талию, а она жалась к нему, и оба были
счастливы. Из-за облачных обрывков глядела на них
луна и хмурилась: вероятно, ей было завидно и досадно
на свое скучное, никому не нужное девство. Неподвижный
воздух был густо насыщен запахом сирени и
черемухи. Где-то, по ту сторону рельсов, кричал
коростель...
- Как хорошо, Саша, как хорошо!- говорил
жена.- Право, можно подумать, что все это снится.
Ты посмотри, как уютно и ласково глядит этот лесок!
Как милы эти солидные, молчаливые телеграфные
столбы! Они, Саша, оживляют ландшафт и говорят,
что там, где-то, есть люди... цивилизация... А разве
тебе не нравится, когда до твоего слуха ветер слабо
доносит шум идущего поезда?
- Да... Какие, однако, у тебя руки горячие! Это
оттого, что ты волнуешься, Варя... Что у нас
сегодня к ужину готовили?
- Окрошку и цыпленка... Цыпленка нам на двоих
довольно. Тебе из города привезли сардины и
балык.
Луна, точно табаку понюхала, спряталсь за облако.
Людское счастье напомнило ей об ее одиночестве,
одинокой постели за лесами и долами...
- Поезд идет!- сказала Варя.- Как хорошо!
Вдали показались три огненные глаза. На платформу
вышел начальник полустанка. На рельсах там
и сям замелькали сигнальные огни.
- Проводим поезд и пойдем домой,- сказал Саша
и зевнул.- Хорошо нам с тобой живется, Варя,
так хорошо, что даже невероятно!
Темное страшилище бесшумно подползло к платформе
и остановилось. В полуосвещенных вагонных
окнах замелькали сонные лица, шляпки,
плечи...
- Ах! Ах!- послышалось из одного вагона.-
Варя с мужем вышла нас встретить! Вот они! Варенька!..
Варечка! Ах!
Из вагона выскочили две девочки и повисли на
шее у Вари. За ними показались полная, пожилая
дама и высокий, тощий господин с седыми бачками,
потом два гимназиста, навьюченные багажом,
за гимназистами гувернантка, за гувернанткой
бабушка.
- А вот и мы, а вот и мы, дружок!- начал господин
с бачками, пожимая Сашину руку.- Чай, заждался!
Небось бранил дядю за то, что не едет! Коля,
Костя, Нина, Фифа... дети! Целуйте кузена Сашу!
Все к тебе, всем выводком, и денька на три, на четыре.
Надеюсь, не стесним? Ты, пожалуйста, без церемонии.
Увидев дядю с семейством, супруги пришли
в ужас. Пока дядя говорил и целовался, в воображении
Саши промелькнула картина: он и жена отдают
гостям свои три комнаты, подушки, одеяла; балык,
сардины и окрошка съедаются в одну секунду, кузены
рвут цветы, проливают чернила, галдят, тетушка
целые дни толкуют о своей болезни (солитер и
боль под ложечкой) и о том, что она урожденная баронесса
фон Финтих...
И Саша уже с ненавистью смотрел на свою молодую
жену и шептал ей:
= Это они к тебе приехали... черт бы их
побрал!
- Нет, к тебе!- отвечала она, бледная, тоже
с ненавистью и со злобой.- Это не мои, а твои родственники!
И обернувшись к гостям, она сказала с приветливой
улыбкой:
- Милости просим!
Из-за облака опять выплыла луна. Казалось, она
улыбалась; казалось, ей было приятно, что у нее нет
родственников. А Саша отвернулся, чтобы скрыть от
гостей свое сердитое, отчаянное лицо, и сказал, придавая
голосу радостное, благодушное выражение:
- Милости просим! Милости просим, дорогие
гости!
ДАМА С СОБАЧКОЙ
Говорили, что на набережной появилось новое лицо:
дама с собачкой. Дмитрий Дмитрич Гуров, проживший
в Ялте уже две недели и привыкший тут, тоже стал
интересоваться новыми лицами. Сидя в павильоне у
Верне, он видел, как по набережной прошла молодая
дама, невысокого роста блондинка, в берете; за нею
бежал белый шпиц.
И потом он встречал ее в городском саду и на
сквере, по нескольку раз в день. Она гуляла одна,
все в том же берете, с белым шпицем; никто не
знал, кто она, и называли ее просто так: дама с
собачкой.
"Если она здесь без мужа и без знакомых", - соображал Гуров, - то
было бы не лишнее познакомиться с ней".
Ему не было еще сорока, но у него была уже дочь
двенадцати лет и два сына гимназиста. Его женили
рано, когда он был еще студентом второго курса, и
теперь жена казалась в полтора раза старше его.
Это была женщина высокая, с темными бровями,
прямая, важная, солидная и, как она сама себя
называла, мыслящая. Она много читала, не писала в
письмах ъ, называла мужа не Дмитрием, а Димитрием,
а он втайне считал ее недалекой, узкой, неизящной,
боялся ее и не любил бывать дома. Изменять ей он
начал уже давно, изменял часто и, вероятно,
поэтому о женщинах отзывался почти всегда дурно, и
когда в его присутствии говорили о них, то он
называл их так:
- Низшая раса!
Ему казалось, что он достаточно научен горьким
опытом, чтобы называть их как угодно, но все же
без "низшей расы" он не мог бы прожить и двух
дней. В обществе мужчин ему было скучно, не по
себе, с ними он был неразговорчив, холоден, но
когда находился среди женщин, то чувствовал себя
свободно и знал, о чем говорить с ними и как
держать себя; и даже молчать с ними ему было
легко. В его наружности, в характере, во всей его
натуре было что-то привлекательное, неуловимое,
что располагало к нему женщин, манило их; он знал
об этом, и самого его тоже какая-то сила влекла к
ним.
Опыт многократный, в самом деле горький опыт,
научил его давно, что всякое сближение, которое
вначале так приятно разнообразит жизнь и
представляется милым и легким приключением, у
порядочных людей, особенно у москвичей, тяжелых на
подъем, нерешительных, неизбежно вырастает в целую
задачу, сложную чрезвычайно, и положение в конце
концов становится тягостным. Но при всякой новой
встрече с интересною женщиной, этот опыт как-то
ускользал из памяти, и хотелось жить, и все
казалось так просто и забавно.
И вот однажды, под вечер, он обедал в саду, а дама
в берете подходила не спеша, чтобы занять соседний
стол. Ее выражение, походка, платье, прическа
говорили ему, что она из порядочного общества,
замужем, в Ялте в первый раз и одна, что ей скучно
здесь... В рассказах о нечистоте местных нравов
много неправды, он презирал их и знал, что такие
рассказы в большинстве сочиняются людьми, которые
сами бы охотно грешили, если б умели; но когда
дама села за соседний стол в трех шагах от него,
ему вспомнились эти рассказы о легких победах, о
поездках в горы, и соблазнительная мысль о скорой,
мимолетной связи, о романе с неизвестною женщиной,
которой не знаешь по имени и фамилии, вдруг
овладела им.
Он ласково поманил к себе шпица и, когда тот
подошел, погрозил ему пальцем. Шпиц заворчал.
Гуров опять погрозил.
Дама взглянула на него и тотчас же опустила глаза.
- Он не кусается, - сказала она и покраснела.
- Можно дать ему кость? - и когда она
утвердительно кивнула головой, он спросил
приветливо: - Вы давно изволили приехать в Ялту?
- Дней пять.
- А я уже дотягиваю здесь вторую неделю.
Помолчали немного.
- Время идет быстро, а между тем здесь такая
скука! - сказала она, не глядя на него.
- Это только принято говорить, что здесь скучно.
Обыватель живет у себя где-нибудь в Белеве или
Жиздре - и ему не скучно, а приедет сюда: "Ах,
скучно! ах, пыль!" Подумаешь, что он из Гренады
приехал.
Она засмеялась. Потом оба продолжали есть молча,
как незнакомые; но после обеда пошли рядом - и
начался шутливый, легкий разговор людей свободных,
довольных, которым все равно, куда бы ни идти, о
чем ни говорить. Они гуляли и говорили о том, как
странно освещено море; вода была сиреневого цвета,
такого мягкого и теплого, и по ней от луны шла
золотая полоса. Говорили о том, как душно после
жаркого дня. Гуров рассказал, что он москвич, по
образованию филолог, но служит в банке; готовился
когда-то петь в частной опере, но бросил, имеет в
Москве два дома... А от нее он узнал, что она
выросла в Петербурге, но вышла замуж в С., где
живет уже два года, что пробудет она в Ялте еще с
месяц и за ней, быть может, приедет ее муж,
которому тоже хочется отдохнуть. Она никак не
могла объяснить, где служит ее муж, - в губернском
правлении или в губернской земской управе, и это
ей самой было смешно. И узнал еще Гуров, что ее
зовут Анной Сергеевной.
Потом у себя в номере он думал о ней, о том, что
завтра она, наверное, встретится с ним. Так должно
быть. Ложась спать, он вспомнил, что она еще так
недавно была институткой, училась все равно как
теперь его дочь, вспомнил, сколько еще несмелости,
угловатости было в ее смехе, в разговоре с
незнакомым, - должно быть, это первый раз в жизни
она была одна, в такой обстановке, когда за ней
ходят и на нее смотрят, и говорят с ней только с
одною тайною целью, о которой она
не может не догадываться. Вспомнил он ее тонкую,
слабую шею, красивые серые глаза.
"Что-то в ней есть жалкое все-таки", - подумал он
и стал засыпать.
Прошла неделя после знакомства. Был праздничный
день. В комнатах было душно, а на улицах вихрем
носилась пыль, срывало шляпы. Весь день хотелось
пить, и Гуров часто заходил в павильон и предлагал
Анне Сергеевне то воды с сиропом, то мороженого.
Некуда было деваться.
Вечером, когда немного утихло, они пошли на мол,
чтобы посмотреть, как придет пароход. На пристани
было много гуляющих; собрались встречать кого-то,
держали букеты. И тут отчетливо бросались в глаза
две особенности нарядной ялтинской толпы: пожилые
дамы были одеты как молодые и было много генералов.
По случаю волнения на море пароход пришел поздно,
когда уже село солнце, и, прежде чем пристать к
молу, долго поворачивался. Анна Сергеевна смотрела
в лорнетку на пароход и на пассажиров, как бы
отыскивая знакомых, и когда обращалась к Гурову,
то глаза у нее блестели. Она много говорила, и
вопросы у нее были отрывисты, и она сама тотчас же
забывала, о чем спрашивала; потом потеряла в толпе
лорнетку.
Нарядная толпа расходилась, уже не было видно лиц,
ветер стих совсем, а Гуров и Анна Сергеевна
стояли, точно ожидая, не сойдет ли еще кто с
парохода. Анна Сергеевна уже молчала и нюхала
цветы, не глядя на Гурова.
- Погода к вечеру стала получше, - сказал он. -
Куда же мы теперь пойдем? Не поехать ли нам
куда-нибудь?
Она ничего не ответила.
Тогда он пристально посмотрел на нее и вдруг обнял
ее и поцеловал в губы, и его обдало запахом и
влагой цветов, и тотчас же он пугливо огляделся:
не видел ли кто?
- Пойдемте к вам... - проговорил он тихо.
И оба пошли быстро.
У нее в номере было душно, пахло духами, которые
она купила в японском магазине. Гуров, глядя на не
теперь, думал: "Каких только не бывает в жизни
встреч!" От прошлого у него сохранилось
воспоминание о беззаботных, добродушных женщинах,
веселых от любви, благодарных ему за счастье, хотя
бы очень короткое; и о таких, - как, например, его
жена, - которые любили без искренности, с
излишними разговорами, манерно, с истерией, с
таким выражением, как будто то была не любовь, не
страсть, а что-то более значительное; и о таких
двух-трех, очень красивых, холодных, у которых
вдруг промелькало на лице хищное выражение,
упрямое желание взять, выхватить у жизни больше,
чем она может дать, и это были не первой
молодости, капризные, не рассуждающие, властные,
не умные женщины, и когда Гуров охладевал к ним,
то красота их возбуждала в нем ненависть, и
кружева на их белье казались тогда похожими на
чешую.
Но тут все та же несмелость, угловатость неопытной
молодости, неловкое чувство; и было впечатление
растерянности, как будто кто вдруг постучал в
дверь. Анна Сергеевна, эта "дама с собачкой", к
тому, что произошло, отнеслась как-то особенно,
очень серьезно, точно к своему падению, - так
казалось, и это было странно и некстати. У нее
опустились, завяли черты и по сторонам лица
печально висели длинные волосы, она задумалась в
унылой позе, точно грешница на старинной картине.
- Нехорошо, - сказала она. - Вы же первый меня не
уважаете теперь.
На столе в номере был арбуз. Гуров отрезал себе
ломоть и стал есть не спеша. Прошло по крайней
мере полчаса в молчании.
Анна Сергеевна была трогательна, от нее веяло
чистотой порядочной, наивной, мало жившей женщины;
одинокая свеча, горевшая на столе, едва освещала
ее лицо, но было видно, что у нее нехорошо на душе.
- Отчего бы я мог перестать уважать тебя? -
спросил Гуров. - Ты сама не знаешь, что говоришь.
- Пусть бог меня простит! - сказала она, и глаза у
нее наполнились слезами. - Это ужасно.
- Ты точно оправдываешься.
- Чем мне оправдаться? Я дурная, низкая женщина, я
себя презираю и об оправдании не думаю. Я не мужа
обманула, а самое себя. И не сейчас только, а уже
давно обманываю. Мой муж, быть может, честный,
хороший человек, но ведь он лакей! Я не знаю, что
он делает там, как служит, я знаю только, что он
лакей. Мне, когда я вышла за него, было двадцать
лет, меня томило любопытство, мне хотелось
чего-нибудь получше; ведь есть же, - говорила я
себе, - другая жизнь. Хотелось пожить! Пожить и
пожить... Любопытство меня жгло... вы этого не
понимаете, но, клянусь богом, я уже не могла
владеть собой, со мной что-то делалось, меня
нельзя было удержать, я сказала мужу, что больна,
и поехала сюда... И здесь все ходила, как в угаре,
как безумная... и вот я стала пошлой, дрянной
женщиной, которую всякий может презирать.
Гурову было уже скучно слушать, его раздражал
наивный тон, это покаяние, такое неожиданное и
неуместное; если бы не слезы на глазах, то можно
было бы подумать, что она шутит или играет роль.
- Я не понимаю, - сказал он тихо, - что же ты
хочешь?
Она спрятала голову у него на груди и прижалась к
нему.
- Верьте, верьте мне, умоляю вас... - говорила
она. - Я люблю честную, чистую жизнь, а грех мне
гадок, я сама не знаю, что делаю. Простые люди
говорят: нечистый попутал. И я могу теперь про
себя сказать, что меня попутал нечистый.
- Полно, полно... - бормотал он.
Он смотрел ей в неподвижные, испуганные глаза,
целовал ее, говорил тихо и ласково, и она
понемногу успокоилась, и веселость вернулась к
ней; стали оба смеяться.
Потом, когда они вышли, на набережной не было ни
души, город со своими кипарисами имел совсем
мертвый вид, но море еще шумело и билось о берег;
один баркас качался на волнах, и на нем сонно
мерцал фонарик.
Нашли извозчика и поехали в Ореанду.
- Я сейчас внизу в передней узнал твою фамилию: на
доске написано фон Дидериц, - сказал Гуров. - Твой
муж немец??
- Нет, у него, кажется, дед был немец, но сам он
православный.
В Ореанде сидели на скамье, недалеко от церкви,
смотрели вниз на море и молчали. Ялта была едва
видна сквозь утренний туман, на вершинах гор
неподвижно стояли белые облака. Листва не
шевелилась на деревьях, кричали цикады и
однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу,
говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас.
Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты,
ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же
равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом
постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти
каждого из нас кроется, быть может, залог нашего
вечного спасения, непрерывного движения жизни на
земле, непрерывного совершенства. Сидя рядом с
молодой женщиной, которая на рассвете казалась
такой красивой, успокоенный и очарованный в виду
этой сказочной обстановки - моря, гор, облаков,
широкого неба, Гуров думал о том, как, в сущности,
если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все,
кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда
забываем о высших целях бытия, о своем
человеческом достоинстве.
Подошел какой-то человек - должно быть, сторож, -
посмотрел на них и ушел. И эта подробность
показалась такой таинственной и тоже красивой.
Видно было, как пришел пароход из Феодосии,
освещенный утренней зарей, уже без огней.
- Роса на траве, - сказала Анна Сергеевна после
молчания.
- Да. Пора домой.
Они вернулись в город.
Потом каждый полдень они встречались на набережной,
завтракали вместе, обедали, гуляли, восхищались
морем. Она жаловалась, что дурно спит и что у нее
тревожно бьется сердце, задавала все одни и те же
вопросы, волнуемая то ревностью, то страхом, что он
недостаточно ее уважает. И часто на сквере в саду,
когда вблизи их никого не было, он вдруг привлекал
ее к себе и целовал страстно. Совершенная
праздность, эти поцелуи среди белого дня, с
оглядкой и страхом, как бы кто не увидел, жара,
запах моря и постоянное мелькание перед глазами
праздных, нарядных, сытых людей точно переродили
его: он говорил Анне Сергеевне о том, как она
хороша, как соблазнительна, был нетерпеливо
страстен, не отходил от нее ни на шаг, а она часто
задумывалась и все просила его сознаться, что он
ее не уважает, нисколько не любит, а только видит
в ней пошлую женщину. Почти каждый вечер попозже
они уезжали куда-нибудь за город, в Ореанду или на
водопад; и прогулка удавалась, впечатления
неизменно всякий раз были прекрасны, величавы.
Ждали, что приедет муж. Но пришло от него письмо,
в котором он извещал, что у него разболелись
глаза, и умолял жену поскорее вернуться домой.
Анна Сергеевна заторопилась.
- Это хорошо, что я уезжаю, - говорила она Гурову.
- Это сама судьба.
Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали
целый день. Когда она садилась в вагон курьерского
поезда и когда пробил второй звонок, она говорила:
- Дайте я погляжу на вас еще... Погляжу еще раз.
Вот так.
Она не плакала, но была грустна, точно больна, и
лицо у нее дрожало.
- Я буду о вас думать... вспоминать, - говорила
она. - Господь с вами, оставайтесь. Не поминайте
лихом. Мы навсегда прощаемся, это так нужно,
потому что не следовало бы вовсе встречаться. Ну,
господь с вами.
Поезд ушел быстро, его огни скоро исчезли, и через
минуту уже не было слышно шума, точно все
сговорилось нарочно, чтобы прекратить поскорее это
сладкое забытье, это безумие. И, оставшись один на
платформе и глядя в темную даль, Гуров слушал крик
кузнечиков и гудение телеграфных проволок с таким
чувством, как будто только что проснулся. И он
думал о том, что вот в его жизни было еще одно
похождение или приключение, и оно тоже уже
кончилось, и осталось теперь воспоминание... Он
был растроган, грустен и испытывал легкое
раскаяние; ведь эта молодая женщина, с которой он
больше уже никогда не увидится, не была с ним
счастлива; он был приветлив с ней и сердечен, но
все же в обращении с ней, в его тоне и ласках
сквозила тенью легкая насмешка, грубоватое
высокомерие счастливого мужчины, который к тому же
почти вдвое старше ее. Все время она называла его
добрым, необыкновенным, возвышенным; очевидно, он
казался ей не тем, чем был на самом деле, значит
невольно обманывал ее...
Здесь на станции уже пахло осенью, вечер был
прохладный.
"Пора и мне на север, - думал Гуров, уходя с
платформы. - Пора!"
Дома в Москве уже все было по-зимнему, топили печи
и по утрам, когда дети собирались в гимназию и
пили чай, было темно, и няня ненадолго зажигала
огонь. Уже начались морозы. Когда идет первый
снег, в первый день езды на санях, приятно видеть
белую землю, белые крыши, дышится мягко, славно, и
в это время вспоминаются юные годы. У старых лип и
берез, белых от инея, добродушное выражение, они
ближе к сердцу, чем кипарисы и пальмы, и вблизи
них уже не хочется думать о горах и море.
Гуров был москвич, вернулся он в Москву в хороший,
морозный день, и когда надел шубу и теплые
перчатки и прошелся по Петровке и когда в субботу
вечером услышал звон
...Закладка в соц.сетях