Жанр: Классика
Рассказы
... в штатском платье. Ей вдруг
вспомнилось все, она не удержалась, заплакала и
положила ему голову на грудь, не сказавши ни
одного слова, и в сильном волнении не заметила,
как оба потом вошли в дом, как сели чай пить.
- Голубчик мой! - бормотала она, дрожа от радости.
- Владимир Платоныч! Откуда бог принес?
- Хочу здесь совсем поселиться, - рассказывал он.
- Подал в отставку и вот приехал попробовать
счастья на воле, пожить оседлой жизнью. Да и сына
пора уж отдавать в гимназию. Вырос. Я-то, знаете
ли, помирился с женой.
- А где же она? - спросила Оленька.
- Она с сыном в гостинице, а я вот хожу и квартиру
ищу.
- Господи, батюшка, да возьмите у меня дом! Чем не
квартира? Ах, господи, да я с вас ничего и не
возьму, - заволновалась Оленька и опять заплакала.
- Живите тут, а с меня и флигеля довольно.
Радость-то, господи!
На другой день уже красили на доме крышу и белили
стены, и Оленька, подбоченясь, ходила по двору и
распоряжалась. На лице ее засветилась прежняя улыбка,
и вся она ожила, посвежела, точно очнулась от
долгого сна. Приехала жена ветеринара, худая,
некрасивая дама с короткими волосами и с капризным
выражением, и с нею мальчик, Саша, маленький не по
летам (ему шел уже десятый год), полный, с ясными
голубыми глазами и с ямочками на щеках. И едва
мальчик вошел во двор, как побежал за кошкой, и
тотчас же послышался его веселый, радостный смех.
- Тетенька, это ваша кошка? - спросил он у
Оленьки. - Когда она у вас ощенится, то,
пожалуйста, подарите нам одного котеночка. Мама
очень боится мышей.
Оленька поговорила с ним, напоила его чаем, и
сердце у нее в груди стало вдруг теплым и сладко
сжалось, точно этот мальчик был ее родной сын. И
когда вечером он, сидя в столовой, повторял уроки,
она смотрела на него с умилением и с жалостью и
шептала:
- Голубчик мой, красавчик... Деточка моя, и
уродился же ты такой умненький, такой беленький.
- Островом называется, - прочел он, - часть суши,
со всех сторон окруженная водою.
- Островом называется часть суши... - повторила
она, и это было ее первое мнение, которое она
высказала с уверенностью после стольких лет
молчания и пустоты в мыслях.
И она уже имела свои мнения и за ужином говорила с
родителями Саши о том, как теперь детям трудно
учиться в гимназиях, но все-таки классическое
образование лучше реального, так как из гимназии
всюду открыта дорога: хочешь - иди в доктора,
хочешь - в инженера.
Саша стал ходить в гимназию. Его мать уехала в
Харьков к сестре и не возвращалась; отец его
каждый день уезжал куда-то осматривать гурты и,
случалось, не живал дома дня по три, и Оленьке
казалось, что Сашу совсем забросили, что он лишний
в доме, что он умирает с голоду; и она перевела
его к себе во флигель и устроила его там в
маленькой комнате.
И вот уже прошло полгода, как Саша живет у нее во
флигеле. Каждое утро Оленька входит в его комнату;
он крепко спит, подложив руку под щеку, не дышит.
Ей жаль будить его.
- Сашенька, - говорит она печально, - вставай,
голубчик! В гимназию пора.
Он встает, одевается, молится богу, потом садится
чай пить; выпивает три стакана чаю и съедает два
больших бублика и полфранцузского хлеба с маслом.
Он еще не совсем очнулся от сна и потому не в духе.
- А ты, Сашенька, не твердо выучил басню, -
говорит Оленька и глядит на него так, будто
провожает его в дальнюю дорогу. - Забота мне с
тобой. Уж ты старайся, голубчик, учись... Слушайся
учителей.
- Ах, оставьте, пожалуйста! - говорит Саша.
Затем он идет по улице в гимназию, сам маленький,
но в большом картузе, с ранцем на спине. За ним
бесшумно идет Оленька.
- Сашенька-а! - окликает она.
Он оглядывается, а она сует ему в руку финик или
карамельку. Когда поворачивают в тот переулок, где
стоит гимназия, ему становится совестно, что за
ним идет высокая, полная женщина; он оглядывается
и говорит:
- Вы, тетя, идите домой, а теперь уже я сам дойду.
Она останавливается и смотрит ему вслед не мигая,
пока он не скрывается в подъезде гимназии. Ах, как
она его любит! Из ее прежних привязанностей ни
одна не была такою глубокой, никогда еще раньше ее
душа не покорялась так беззаветно, бескорыстно и с
такой отрадой, как теперь, когда в ней все более и
более разгоралось материнское чувство. За этого
чужого ей мальчика, за его ямочки на щеках, за
картуз, она отдала бы всю свою жизнь, отдала бы с
радостью, со слезами умиления. Почему? А кто ж его
знает - почему?
Проводив Сашу в гимназию, она возвращается домой
тихо, такая довольная, покойная, любвеобильная; ее
лицо, помолодевшее за последние полгода,
улыбается, сияет; встречные, глядя на нее,
испытывают удовольствие и говорят ей:
- Здравствуйте, душечка Ольга Семеновна! Как
поживаете, душечка?
- Трудно теперь стало в гимназии учиться, -
рассказывает она на базаре. - Шутка ли, вчера в
первом классе задали басню наизусть, да перевод
латинский, да задачу... Ну, где тут маленькому??
И она начинает говорить об учителях, об уроках, об
учебниках, - то же самое, что говорит о них Саша.
В третьем часу вместе обедают, вечером вместе
готовят уроки и плачут. Укладывая его в постель,
она долго крестит его и шепчет молитву, потом,
ложась спать, грезит о том будущем, далеком и
туманном, когда Саша, кончив курс, станет доктором
или инженером, будет иметь собственный большой
дом, лошадей, коляску, женится и у него родятся
дети... Она засыпает и все думает о том же, и
слезы текут по щекам из закрытых глаз. И черная
кошечка лежит у нее под боком и мурлычет:
- Мур... мур... мур...
Вдруг сильный стук в калитку. Оленька просыпается
и не дышит от страха; сердце у нее сильно бьется.
Проходит полминуты, и опять стук.
"Это телеграмма из Харькова, - думает она, начиная
дрожать всем телом. - Мать требует Сашу к себе в
Харьков... О господи!"
Она в отчаянии; у нее холодеют голова, ноги, руки,
и кажется, что несчастнее ее нет человека во всем
свете. Но проходит еще минута, слышатся голоса:
это ветеринар вернулся домой из клуба.
"Ну, слава богу", - думает она.
От сердца мало-помалу отстает тяжесть, опять
становится легко; она ложится и думает о Саше,
который спит крепко в соседней комнате и изредка
говорит в бреду:
- Я ттебе! Пошел вон! Не дерись!
ЕДИНСТВЕННОЕ СРЕДСТВО
Было время, когда кассиры грабили и наше Общество.
Страшно вспомнить! Они не обкрадывали, а буквально
вылизывали нашу бедную кассу. Наутро нашей кассы
было обито зеленым бархатом - и бархат украли. А
один так увлекся, что вместе с деньгами утащил
замок и крышку. За последние пять лет у нас
перебывало девять кассиров, и все девять шлют нам
теперь в большие праздники из Красноярска свои
визитные карточки. Все девять!
- Это ужасно! Что делать? - вздыхали мы, когда
отдавали под суд девятого. - Стыд, срам! Все
девять подлецы!
И стали мы судить и рядить: кого взять в кассиры?
Кто не мерзавец? Кто не вор? Выбор наш пал на
Ивана Петровича, помощника бухгалтера: тихоня,
богомольный и живет по-свински, не комфортабельно.
Мы его выбрали, благословили на борьбу с
искушениями и успокоились, но... не недолго!
На другой же день Иван Петрович явился в новом
галстухе. На третий он приехал в правление на
извозчике, чего раньше с ним никогда не было.
- Вы заметили? - шептались мы через неделю. -
Новый галстух... Пенсне... Вчера на именины
приглашал. Что-то есть... Богу стал чаще
молиться... Надо полагать, совесть нечиста...
Сообщили свои сомнения его превосходительству.
- Неужели и десятый окажется канальей? - вздохнул
наш директор. - Нет, это невозможно... Человек
такой нравственный, тихий... Впрочем... пойдемте к
нему!
Подошли к Ивану Петровичу и окружили его кассу.
- Извините, Иван Петрович, - обратился к нему
директор умоляющим голосом. - Мы доверяем вам...
Верим! М-да... Но, знаете ли... Позвольте
обревизовать кассу! Уж вы позвольте!
- Извольте-с! Очень хорошо-с! - бойко ответил
кассир. - Сколько угодно-с!
Начали считать. Считали, считали и недосчитались
четырехсот рублей... И этот?! И десятый?! Ужасно!
Это во-первых; а во-вторых, если он в неделю
прожрал столько денег, то сколько же украдет он в
год, в два! Мы остолбенели от ужаса, изумления,
отчаяния... Что делать? Ну, что? Под суд его? Нет,
это старо и бесполезно. Одиннадцатый тоже украдет,
двенадцатый тоже... Всех не отдашь под суд. Вздуть
его? Нельзя, обидится... Изгнать и позвать вместо
него другого? Но ведь одиннадцатый тоже украдет!
Как быть? Красный директор и бледные мы глядели в
упор на Ивана Петровича и, опершись о желтую
решетку, думали... Мы думали, напрягали мозги и
страдали... А он сидел и невозмутимо пощелкивал на
счетах, точно не он украл... Мы долго молчали.
- Ты куда девал деньги? - обратился к нему наконец
наш директор со слезами и дрожью в голосе.
- На нужды, ваше превосходительство!
- Гм... На нужды... Очень рад! Молчать! Я тттебе...
Директор прошелся по комнате и продолжал:
- Что же делать? Как уберечься от подобных...
идолов? Господа, чего же вы молчите? Что делать?
Не пороть же его, каналью! (Директор задумался.)
Послушай Иван Петрович... Мы взнесем эти деньги,
не станем срамиться оглаской, черт с тобой, только
ты откровенно без экивок... Женский пол любишь,
что ли?
Иван Петрович улыбнулся и сконфузился.
- Ну, понятно, - сказал директор. - Кто их не
любит? Это понятно... Все грешны... Все мы жаждем
любви, сказал какой-то... философ... Мы тебя понимаем...
Вот что... Ежели ты так уж любишь, то изволь: я
дам тебе письмо к одной... Она хорошенькая... Езди
к ней на мой счет. Хочешь? И к другой дам
письмо... И к третьей дам письмо!.. Все три
хорошенькие, говорят по-французски...
пухленькие... Вино тоже любишь?
- Вина разные бывают, ваше превосходительство...
Лиссабонского, например, я и в рот не возьму...
Каждый напиток, ваше превосходительство, имеет,
так сказать, свое значение...
- Не рассуждай... Каждую неделю буду присылать
тебе дюжину шампанского. Жри, но не трать ты
денег, не конфузь ты нас! Не приказываю, а умоляю!
Театр тоже, небось, любишь?
И так далее... В конце концов мы порешили, помимо
шампанского, абонировать для него кресло в театре,
утроить жалованье, купить ему вороных, еженедельно
отправлять его за город на тройке - все это в счет
Общества. Портной, сигары, фотография, букеты
бенефицианткам, меблировка - тоже общественные...
Пусть наслаждается, только, пожалуйста, пусть не
ворует! Пусть что хочет делает, только не ворует!
И что же? Прошел уже год, как Иван Петрович сидит
за кассой, и мы не можем нахвалиться кассиром. Все
честно и благородно... Не ворует... Впрочем, во
время каждой еженедельной ревизии недосчитываются
Что-нибудь да надо же отдавать в жертву
кассирскому инстинкту. Пусть лопает, лишь бы тысяч
не трогал.
И мы теперь благоденствуем... Касса наша всегда
полна. Правда, кассир обходится нам очень дорого,
но зато он в десять раз дешевле каждого из девяти
его предшественников. И могу вам ручаться, что
редкое общество и редкий банк имеют такого дешевого
кассира! Мы в выигрыше, а посему странные чудаки
будете вы, власть имущие, если не последуете
нашему примеру!
ГОВОРИТЬ ИЛИ МОЛЧАТЬ
В некотором уарстве, в некотором государстве жилибыли
себе два друга: Крюгер и Смирнов. Крюгер обладал
блестящими умственными способностями, Смирнов
же был не столько умен, сколько кроток, смирен и
слабохарактерен. Первый был разговорчив и красноречив,
второй же - молчалив.
Однажды оба они ехали в вагоне железной дороги и
старались победить одну девицу. Крюгер сидел около
этой девицы и рассыпался перед ней мелким бесом,
Смирнов же молчал, мигал глазами и с вожделением
облизывался. На одной станции Крюгер вышел с девицей
из вагона и долго не возвращался. Возвратившись же,
мигнул глазом и прищелкнул языком.
- И как это у тебя, брат, ловко выходит! - сказал
с завистью Смирнов.- И как ты всё это умеешь! Не
успел подсесть к ней, как уж и готово... Счастливчик!
- А ты чего зеваешь? Сидел с ней три часа и
хоть бы одно слово! Молчишь, как бревно! Молчанием,
брат ничего не возьмешь на этом свете! Ты должен быть
боек, разговорчив! Тебе ничто не удается, а почему?
Потому что ты тряпка!
Смирнов согласился с этими доводами и решил
в душе изменить свой характер. Через час он, поборов
робость, подсел к какому-то господину в синем костюме
и стал бойко с ним разговаривать. Господин оказался
очень словоохотливым человеком и тотчас же начал задавать
Смирнову вопросы, преимущественно научного
свойства. Он спросил его, как ему нравится
земля, небо, доволен ли он законами природы и человеческого
общежития, коснулся слегка европейского
свободомыслия, положения женщин в Америке и проч.
Смирнов отвечал умно, охотно и с восторгом. Но каково,
согласитесь было его удивление, когда господин
в синем костюме, взяв его на одной станции за руку,
ехидно улыбнулся и сказал:
- Следуйте за мной.
Смирнов последовал и исчез, неизвестно куда. Через
два года он встретился Крюгеру бледный, исхудалый,
тощий, как рыбий скелет.
- Где ты пропадал до сих пор?! - удивился Крюгер.
Смирнов горько улыбнулся и описал ему все пережитые
им страдания.
- А ты не будь глуп, не болтай лишнего! - сказал
Крюгер.- Держи язык за зубами - вот что!
ХИТРЕЦ
Шли два приятеля вечернею порой и дельный разговор
вели между собой. Шли они по Невскому. Солнце уже
зашло, но не совсем... Кое-где золотились еще
домовые трубы и сверкали церковные кресты... В
слегка морозном воздухе пахло весной...
- Весна близко! - говорил один приятель другому,
стараясь взять его под руку. - Пакостница эта
весна! Грязь везде, нездоровье, расходов много...
Дачу нанимай, то да се... Ты, Павел Иваныч,
провинциал и не поймешь этого... Тебе не понять. У
вас в провинции, как выразился однажды какой-то
писатель, благодушие одно только... Ни горя, ни
печалей. Едите, пьете, спите и никаких вопросов не
знаете. Не то, что мы... Подмерзать начало...
замечаешь?.. Впрочем, и у вас не без горя... И у
вас весной своя печаль. Хе-хе-хе. Теперь у вас,
провинциалов, начинает кровь играть... страсти
бушуют. Мы, столичные - люди каменные, льдяные,
нет в нас пламени, и страстей мы не знаем, а вы
вулканы, везувии! Пш! пш! Дышит! Хе-хе-хе... Ой,
обожгусь! А признайся-ка, Павел Иваныч, сильно
кровь играет?
- Не к чему ей играть... - угрюмо ответил Павел
Иваныч.
- Да ну, полно, оставь! Ты холостой, не старый
человек, отчего ж ей и не поиграть? Пусть себе играет,
коли хочет!.. И напрасно ты конфузишься... Ничего
тут конфузного нет... Так только! (Пауза.) А какую,
брат, я недавно девочку видел, какую девочку! Пальчики
оближешь! Губами сто раз чмокнешь, когда увидишь!
Огонь! Формы! Честное слово... Хочешь, познакомлю?
Полячка... Созей зовут... Хочешь, сведу к ней?
- Гм... Извини, Семен Петрович, я тебе скажу, что
этак дворянам не надлежит поступать! Не надлежит!!
Это бабье дело, кабацкое, а не твое, не дворянское!
- Что такое? Да ты... чего? - струсил Семен
Петрович.
- Стыдно, брат! Твой отец-покойник предводителем у
нас был, матушка в уважении. Стыдно! Я у тебя уже
месяц гощу и одну за тобой черту заметил... Нет у
тебя того знакомого, нет того встречного и
поперечного, которому бы ты девочки не
предлагал!.. То тому, то другому... И разговора у
тебя другого нету... Подсватываньем занимаешься. А
еще тоже женатый, почтенный, в действительные
скоро полезешь, в превосходительные... Стыд,
срам!.. Месяц живу у тебя, а ты мне уже десятую
предлагаешь... Сваха!..
Семен Петрович сконфузился, завертелся, точно его
на карманном воровстве поймали.
- Да я ничего... - залепетал он. - Я это так
только... Хе-хе-хе... Какой же ты...
Прошли шагов двадцать молча.
- Несчастный я человек! - застонал вдруг Семен
Петрович, багровея и мигая глазками. - Несчастный
я! Это ты верно, что я сваха! Верно! И был таким и
до самой гробовой доски таким буду, ежели хочешь
знать! В аду за это самое гореть буду!
Семен Петрович отчаянно махнул правой рукой, а
левой провел по глазам. Цилиндр его сполз на
затылок, галоши сильнее заскребли по тротуару.
Кончик носа налился кровью...
_ Пропадом пропаду за свое поведение! И умру не
своей смертью! Погибну! Чувствую, брат, свой порок
и понимаю, но ничего я с собой не поделаю. Ведь
для чего я всех женским полом пичкаю? Поневоле,
брат! Ей-ей, поневоле! Ревнив я, как собака! Каюсь
тебе, как другу моему... Ревность меня одолела!
Женился я, сам знаешь, на молоденькой, на
красавице... каждый за ней ухаживает, то есть,
может быть, на нее никто и глядеть не хочет, но
мне все кажется... Слепой курице, знаешь, все
пшеница. Всякого шага боюсь... Намедни ты после
обеда ей руку пожал только, а мне уж все
показалось... ножом пырнуть тебя захотелось...
Всего боюсь! Ну, и приходится поневоле хитрость
употреблять. Как только замечу, что кто-нибудь
начинает увиваться около, я сейчас и подъезжаю с
девочкой: не хочешь ли, мол? Отвод, хитрость
военная... Дурак я! Что я делаю! Стыд, срам!
Каждый день по Невскому бегаю, вербую приятелей
этих шлепохвостых тварей... Вот этих подлянок! А
сколько у меня на них денег сходит, ежели бы ты
знал! Некоторые, приятели-то, поняли мою слабость
и пользуются... На мой счет пробавляются,
подлецы... Ах!
Семен Петрович взвизгнул и побледнел. По Невскому,
мимо приятелей, прокатила коляска. В ней сидела
молодая дамочка; vis-a-vis дамочки сидел мужчина.
- Видишь, видишь? Жена едет. Ну, как тут не
ревновать? А? Ведь это он уж третий раз с ней катается!
Недаром! Недаром, шельмец! Видал, как он на нее
поглядывает? Прощай... Побегу... Так не хочешь Созю?
Нет? Не хочешь! Прощай... Так я ему ее... Созю-то...
Семен Петрович нахлобучил поглубже шляпу и, стуча
палкой, побежал, стараясь не потерять из виду
коляски.
- Отец предводителем был, - вздохнул Павел Иваныч.
- Матушка в уважении... И фамилия знатная,
столбовая... А-а-ах! Измельчал народ!
ИМЕНИНЫ
После именинного обеда, с его восемью блюдами и
бесконечными разговорами, жена именинника Ольга
Михайловна пошла в сад. Обязанность непрерывно
улыбаться и говорить, звон посуды, бестолковость
прислуги, длинные обеденные антракты и корсет,
который она надела, чтобы скрыть от гостей свою
беременность, утомили ее до изнеможения. Ей
хотелось уйти подальше от дома, посидеть в тени и
отдохнуть на мыслях о ребенке, который должен был
родиться у нее месяца через два. Она привыкла к
тому, что эти мысли приходили к ней, когда она с
большой аллеи сворачивала влево на узкую тропинку;
тут в густой тени слив и вишен сухие ветки
царапали ей плечи и шею, паутина садилась на лицо,
а в мыслях вырастал образ маленького человечка
неопределенного пола, с неясными чертами, и
начинало казаться, что не паутина ласково щекочет
лицо и шею, а этот человечек; когда же в конце
тропинки показывался жидкий плетень, а за ним
пузатые ульи с черепяными крышками, когда в
неподвижном, застоявшемся воздухе начинало пахнуть
и сеном и медом и слышалось кроткое жужжанье пчел,
маленький человечек совсем овладевал Ольгой
Михайловной. Она садилась на скамеечке около
шалаша, сплетенного из лозы, и принималась думать.
И на этот раз она дошла до скамеечки, села и стала
думать; но в ее воображении вместо маленького
человечка вставали большие люди, от которых она
только что ушла. Ее сильно беспокоило, что она,
хозяйка, оставила гостей; и вспомнила она, как за
обедом ее муж Петр Дмитрич и ее дядя Николай
Николаич спорили о суде присяжных, о печати и о
женском образовании; муж, по обыкновению, спорил
для того, чтобы щегольнуть перед гостями своим
консерватизмом, в главное - чтобы не соглашаться с
дядей, которого он не любил; дядя же противоречил
ему и придирался к каждому его слову для того,
чтобы показать обедающим, что он, дядя, несмотря
на свои пятьдесят девять лет, сохранили в себе еще
юношескую свежесть духа и свободу мысли. И сама
Ольга Михайловна под конец обеда не выдержала и
стала неумело защищать женские курсы,- не потому,
что эти курсы нуждались в защите, а просто потому,
что ей хотелось досадить мужу, который, по ее
мнению, был несправедлив. Гостей утомил этот спор,
но все они нашли нужным вмешаться и говорили
много, хотя всем им не было никакого дела ни до
суда присяжных, ни до женского образования...
Ольга Михайловна сидела по сю сторону плетня,
около шалаша. Солнце пряталось за облаками,
деревья и воздух хмурились, как перед дождем, но,
несмотря на это, было жарко и душно. Сено,
скошенное под деревьями накануне Петрова дня,
лежало неубранное и испуская тяжелый, приторный
запах. Было тихо. За плетнем монотонно жужжали
пчелы...
Неожиданно послышались шаги и голоса. Кто-то шел
по тропинке к пасеке.
- Душно!- сказал женский голос.- Как по-вашему,
будет дождь или нет?
- Будет, моя прелесть, но не раньше ночи,- ответил
томно очень знакомый мужской голос.- Хороший дождь
будет.
Ольга Михайловна рассудила, что если она поспешит
спрятаться в шалаш, то ее не заметят и пройдут
мимо, и ей не нужно будет говорить и напряженно
улыбаться. Она подобрала платье, нагнулась и вошла
в шалаш. Тотчас же лицо, шею и руки ее обдало
горячим, душным, как пар, воздухом. Если бы не
духота и спертый запах ржаного хлеба, укропа и
лозы, от которого захватывало дыхание, то тут, под
соломенною крышей и в сумерках, отлично можно было
бы прятаться от гостей и думать о маленьком
человечке. Уютно и тихо.
- Какое здесь хорошенькое местечко!- сказал
женский голос.- Посидимте здесь, Петр Дмитрич.
Ольга Михайловна стала глядеть в щель между двумя
хворостинами. Она увидела своего мужа Петра
Дмитрича и гостью Любочку Шеллер, семнадцатилетнюю
девочку, недавно кончившую в институте. Петр
Дмитрич, со шляпой на затылке, томный и ленивый
оттого, что много пил за обедом, вразвалку ходил
около плетня и ногой сгребал в кучу сено; Любочка,
розовая от жары и, как всегда, хорошенькая,
стояла, заложив руки назад, и следила за ленивыми
движениями его большого красивого тела.
Ольга Михайловна знала, что ее муж нравится
женщинам, и - не любила видеть его с ними. Ничего
особенного не было в том, что Петр Дмитрич лениво
сгребал сено, чтобы посидеть на нем с Любочкой и
поболтать о пустяках; ничего не было особенного и
в том, что хорошенькая Любочка кротко глядела на
него, но все же Ольга Михайловна почувствовала
досаду на мужа, страх и удовольствие оттого, что
ей можно сейчас подслушать.
- Садитесь, очаровательница,- сказал Петр Дмитрич,
опускаясь на сено и потягиваясь.- Вот так. Ну,
расскажите мне что-нибудь.
- Вот еще! Я стану рассказывать, а вы уснете.
- Я усну? Аллах керим! Могу ли я уснуть, когда на
меня глядят такие глазки?
В словах мужа и в том, что он в присутствии гостьи
сидел развалясь и со шляпой на затылке, не было
тоже ничего особенного. Он был избалован
женщинами, знал, что нравится им, и в обращении с
ними усвоил себе особый тон, который, как все
говорили, был ему к лицу. С Любочкой он держал
себя так же, как со всеми женщинами. Но Ольга
Михайловна все-таки ревновала.
- Скажите пожалуйста,- начала Любочка после
некоторого молчания,- правду ли говорят, что вы
попали под суд?
- Я? Да, попал... К злодеям сопричтен, моя
прелесть.
- Но за что?
- Ни за что, а так... все больше из-за политики,-
зевнул Петр Дмитрич.- Борьба левой и правой. Я,
обскурант и рутинер, осмелился употребить в
официальной бумаге выражения, оскорбительные для
таких непогрешимых Гладстонов, как наш участковый
мировой судья Кузьма Григорьевич Востряков и
Владимир Павлович Владимиров.
Петр Дмитрич еще раз зевнул и продолжал:
- А у нас такой порядок, что вы можете
неодобрительно отзываться о солнце, о луне, о чем
угодно, но храни вас бог трогать либералов! Боже
вас сохрани! Либерал - это тот самый поганый сухой
гриб, который, если вы нечаянно дотронетесь до
него пальцем, обдаст вас облаком пыли.
- Что у вас произошло?
- Ничего особенного. Весь сыр-бор загорелся из-за
чистейшего пустяка. Какой-то учитель, плюгавенькая
личность колокольного происхождения, подает
Вострякову прошение на трактирщика, обвиняя его в
оскорблении словами и действием в публичном месте.
Из всего видно, что и учитель и трактирщик оба
были пьяны, как сапожники, и оба вели себя
одинаково скверно. Если и было оскорбление, то во
всяком случае взаимное. Вострякову следовало бы
оштрафовать обоих за нарушение тишины и прогнать
их из камеры - вот и все. Но у вас как? У нас на
первом плане стоит всегда не лицо, не факт, а
фирма и ярлык. Учитель, какой бы он негодяй ни
был, всегда прав, потому что он учитель;
трактирщик же всегда виноват, потому что он
трактирщик и кулак. Востряков приговорил
трактирщика к аресту, тот перенес дело в съезд.
Съезд торжественно утвердил приговор Вострякова.
Ну, я остался при особом мнении... Немножко
погорячился... Вот и все.
Петр Дмитрич говорил покойно, с небрежною иронией.
На самом же деле предстоящий суд сильно беспокоил
его. Ольга Михайловна помнила, как он, вернувшись
со злополучного съезда, всеми силами старался
скрыть от домашних, что ему тяжело и что он
недоволен собой. Как умный человек, он не мог не
чувствовать, что в своем особом мнении он зашел
слишком далеко, и сколько лжи понадобилось ему,
чтобы скрывать от себя и от людей это чувство!
Сколько было ненужных разговоров, сколько
брюзжанья и неискреннего смеха над тем, что не
смешно! Узнав же, что его привлекают к суду, он
вдруг утомился и пал духом, стал плохо спать,
чаще, чем обыкновенно, стоял у окна и барабанил
пальцами по стеклам. Он стыдился сознаться перед
женой, что ему тяжело, а ей было досадно...
- Говорят, вы были в Полтавской губернии?-
спросила Любочка.
- Да, был,- ответил Петр Дмитрич.- Третьего дня
вернулся оттуда.
- Небось хорошо там?
- Хорошо. Очень даже хорошо. Я, надо вам сказать,
попал туда как раз на сенокос, а на Украйне
сенокос самое поэтическое время. Тут у нас большой
дом, большой сад, много людей и суеты, так что вы
не видите, как косят; тут все проходит незаметно.
Там же у меня на хуторе пятнадцать десятин луга
как на ладони: у какого окна ни станьте, отовсюду
увидите косарей. На лугу косят, в саду косят,
гостей нет, суеты тоже, так что вы поневоле
видите, слышите
...Закладка в соц.сетях