Жанр: Детская
Трилогия о детском доме 2. Это мой дом
...о правильно...
Да, тут он прав: надо, чтоб все было правильно. Я вызываю нашего бухгалтера Федора
Алексеевича.
Федор Алексеевич - немолодой, весьма желчный мужчина - живет в Криничанске. Он у
нас бухгалтером с недавнего времени. И каждый день произносит краткую, но
выразительную речь: работать у нас за такую плату, да еще ездить, могут только дураки.
"Работаем как волы, а получаем как кроли", - неизменно заключает он. Но ездит исправно
и действует с истинно бухгалтерской аккуратностью и дотошностью. Теперь уже
невозможно не заприходовать подарки или что другое: теперь все на счету и на все есть
документ. Если я о чем забываю, Федор Алексеевич отчитывает меня, не стесняясь ребят,
и на этот случай у него тоже есть неизменное присловье: "Я за вас идти под суд не
согласен!"
Итак, прошу Федора Алексеевича пожаловать ко мне в кабинет, а с ним - Ступку и
Степана Искру. Степа хоть и поэт, но отчетность наших мастерских знает вдоль и
поперек: он составляет недельные оперативные сводки. Перед ним все как на ладони - кто
как работает, сколько получает, каков наш общий доход и какой суммой располагает
совет дома.
Выслушав, в чем дело, Федор Алексеевич с непроницаемым выражением лица
приносит свои книги, садится за стол, пододвигает к себе счеты. Речь его отрывиста,
точно он и слова тоже отщелкивает на счетах:
- Так. Так. Доход в прошлом месяце составляет семьдесят тысяч. Кладем семьдесят.
Пятьдесят процентов удержано на улучшение содержания воспитанников. Да, да, да. Это
составляет - нетрудно догадаться - тридцать пять тысяч. Кладем тридцать пять. Так. Пять
процентов, как известно, - в фонд совета. Кладем три пятьсот. Прекрасно. В фонд
зарплаты... А вот наряды... Где тут ваша фамилия?.. "Я" - последняя буква алфавита. Да,
да, да... Якушев, Виктор Якушев. Так... В прошлом месяце, как показывают записи, вы
трудились в столярной. Так, так, так... Прошу прощения, как одна копеечка, можете
взглянуть: пятьдесят два целковых.
- Последние пять дней я помогал на покраске... Там Горошко не справлялся,
Литвиненко с Поливановой болели... и я на покраске...
- В нарядах не отражено! Да, да, да. Не отвечаю!
Федор Алексеевич складывает свои документы в папку, берет ее под мышку и выходит
из кабинета.
- Тако-ое дело... - После сухого, отрывистого "да, да, да" и "так, так", которые еще
отдаются у нас в ушах, певучая речь Ступки звучит как-то успокоительно. - Да-а, тако-ое
дело... Моя это вина. Я не записал. На покраске прорыв, Горошко один крутится, як
посоленный... У Якушева полное выполнение... Я его - к Горошко в подмогу. А записать
забыл... Скажи на милость, какой разумный хлопец!
Должно быть, Якушев надеялся, что дальше меня разбор "несправедливости" не
пойдет. Ему сейчас худо. Он оказался прав, ему полагается еще два рубля и девяносто
шесть копеек - его кровные, заработанные. У него, как он уже сказал однажды, ни отца,
ни матери, и он хочет, чтоб на его книжке лежало больше денег. Он прав. Но почему же
ему неловко сейчас и все отводят глаза, не желая встретиться с ним взглядом? А Захар
Петрович знай разглагольствует:
- Я дурной. Жил-жил, работал-работал, а ничего не нажил. Вот - гол как сокол. Что у
меня есть? А он наживет. Помяните мое слово, наживет.
- В ведомостях будущего месяца надо будет учесть эту покраску, передайте Федору
Алексеевичу, - не глядя на Якушева, говорю я Ступке.
- Я просто хотел, чтобы было правильно, - произносит вдруг Якушев, словно
оправдываясь.
- Вот мы и проверили, и будет правильно. Все.
Степан уходит первый, за ним - Ступка, бормоча себе под нос:
- Скажи, какой разумный хлопец...
Помявшись у стола, выходит и Якушев.
С тех пор как часть дохода с мастерских идет на зарплату ребятам, о каждом из них я
могу сказать больше, чем прежде.
- Гроши - як та лакмусовая бумажка, - сказал раз Ступка, показав, что у него есть коекакие
познания и по части химии. - Чего и не знал про человека - узнаешь.
И верно. Каждый повернулся какой-то новой стороной.
Лира, Крещук и Катаев завели общую сберегательную книжку и клали на нее свою
зарплату.
- Не поссоритесь? - спросил я.
Лира только плечами пожал.
Про Лиду ребята говорили, что у нее в ладони дырка. Всякий раз она просила часть
денег выдать ей на руки, накупала пустяков, тут же их раздаривала, одалживала деньги
девочкам в школе, забывала кому, а если ей отдавали, удивлялась: "Вот так раз!"
Якушев сначала весь свой заработок до копейки держал в сберкассе. Потом стал
каждый месяц брать рублей десять и покупал книги. Он очень дорожил ими, складывал в
тумбочку, с нежностью их перебирал и перелистывал.
- Дай почитать, - просил кто-нибудь из ребят.
- Я тебе из библиотеки принесу, - неизменно отвечал Якушев.
И приносил, а своей книги не давал. Скоро у него перестали спрашивать: когда дают со
скрипом, уж лучите не просить - все равно никакой радости!
Мне бы глядеть на Якушева да радоваться - бережливый. Начнет самостоятельную
жизнь - не протранжирит зря первую же получку, станет тратить с умом. Но в
бережливости этой было что-то глубоко несимпатичное и подозрительное. Видимо, то же
чуяли и ребята. Что до меня, из всех отталкивающих черт человеческого характера для
меня скупость - самая непереносная.
Нет, Якушев не урывал у других, он копил то, что и впрямь полагалось ему по праву, -
свою зарплату, свои книги, свои вещи. Но он так любил свое, так берег, что это легко
могло перейти в желание прихватить, урвать. Сказать по правде, я не понимал, что с этим
делать.
Бильярдные столы шли хорошо. Делать их было несложно, под присмотром Ступки
ребята быстро овладели этой техникой, продукция наша получалась вполне добротная. Из
Березовой я принес опыт по части школьной мебели - парт и учительских столов. Такие
заказы мы тоже принимали. И вот тут меня начало беспокоить одно обстоятельство.
Ребята работали хорошо. Но как бы это сказать... без жара. Когда в Харьковской коммуне
делали фотоаппараты, это была не просто продукция, за которую мы выручали немалые
деньги. Мы знали, что наш великолепный фотоаппарат нужен людям для отдыха, для
работы, и если война - тоже пригодится. "Наша работа всем нужная!" - эта мысль
освещала путь и помогала идти.
Отдых людской - святое дело, и мои челюскинцы любили поговорить о том, что вот
человек где-нибудь за тысячу верст от нас устал, наработался, хочет отдохнуть. Дай,
думает, в бильярд сыграю. И играет на нашем столе, и поминает нас добрым словом. Но
как-то дальше этого наша фантазия не шла. Мы и себе смастерили бильярд, и кое-кто
навострился бойко гонять шары, но уж если говорить по совести, вкладывать душу в
производство бильярдных столов трудновато.
Я ездил в Старопевск, списался с Киевом и даже с Москвой, с фабрикой наглядных
пособий. Мы долго прикидывали со Ступкой, а потом предложили совету нашего дома
постепенно перейти на производство инструмента, нужного школе и школьным
мастерским: слесарных молотков, клещей, плоскогубцев, циркулей, угольников,
штангелей, линеек.
- И проведет нашим циркулем круг ученик где-нибудь за тридевять земель, далеко в
Сибири, в самую полярную ночь. И начертит прямую по нашей линейке далеко на
Кавказе, у самого Черного моря. Забьет гвоздь нашим молотком...
- В Москве! В Москве! - вопит Горошко.
- Поначалу мы потеряем на этом, надо справиться с первым пробным заказом.
Молоток - пустяк, циркуль - посложнее, над циркулем прольешь немало пота. Хоть он и
невелик, да потребует внимания, аккуратности, сноровки. Ну как, возьмемся?
Я хотел, чтобы они не просто глоткой ответили "возьмемся". Чтобы ответили
подумавши, все взвесили и прикинули, взяли бы в расчет и полосу ученичества, и потерю
в зарплате на первых порах, и. все трудное, чего не избежать, когда берешься за новое
дело.
- Ну, а какой смысл, Семен Афанасьевич? - спросил вдруг Якушев. - Чем плохо -
бильярдные столы?
Ему отвечал Ступка - объяснил, что бильярдный стол требует одной только столярной
квалификации, а лучше бы ребятам выйти в жизнь многорукими. Он, Ступка, берется
подготовить слесарей и токарей не ниже четвертого разряда - не сразу, не в один день и
не в неделю, но берется.
- А если у Якушева зарплата здорово уменьшится, мы ему доложим каждый по рублю! -
снова подает голос Горошко.
Якушев вскакивает:
- Как дам сейчас, так узнаешь...
- Где вы находитесь? - холодно говорит Искра. - Вот выставлю сейчас обоих!
...Мы порешили: взяться. И взялись.
У Лючии Ринальдовны было много достоинств, а недостатки столь незначительны, что
о них не стоило бы и говорить. Главным недостатком оказалось суеверие. Она знала
множество примет и следовала им неукоснительно.
Как-то Лида поставила мне на стол букет жасмина. Лючия Ринальдовна букет убрала:
жасмин приносит несчастье! В Другой раз она вошла ко мне в комнату и рассердилась:
- Я же говорила вам про жасмин. Зачем он опять у вас?
- Перестаньте блажить! - сказал я с сердцем.
- Не смейте кричать! - ответила она и даже ногой притопнула, а жасмин унесла.
Она была не только суеверна, но и упряма - и то, что считала правильным, выполняла
свято. Я разоблачал ее всячески и всегда обращал внимание ребят на то, что ее
предсказания не сбываются. Но судьба подарила ей случай, который надолго поколебал
успех моей пропаганды.
Накрывая на стол, Витязь опрокинул ящик с ложками и вилками.
- Гости будут, - сказала Лючия Ринальдовна.
Ребята стали подбирать рассыпанное, и Настя спросила, поднимая чайную ложку:
- И девочка маленькая будет?
- Весьма возможно, - сдержанно ответила Лючия Ринальдовна.
Под вечер к нам прибыли трое новеньких. Один был Петя Лепко - самый веснушчатый
человек, какого я видел за всю свою жизнь, вот уж поистине лицо - как кукушкино яйцо!
Он был золотисто-пестрый: ресницы, брови, волосы красные, глаза коричневые и
веснушки тоже коричневые и очень мелкие, точно сквозь сито просеянные. Петя был
весел, доброжелателен и смешлив и сменил за последний год три детских дома. С ним
пришли две девочки - одной семь лет (вот она, чайная-то ложечка!), другой четырнадцать.
Девочки оказались сестрами. До сих пор они жили у дальней родни порознь, а теперь
их соединили и отдали к нам.
Маленькую звали Наташа. Она была круглолица, сероглаза, взгляд открытый и
ласковый.
Когда ее ввели в комнату девочек, она открыла свой чемодан, села с ним рядом на пол,
вынула маленькую целлулоидную куклу-голыша и повертела, показывая всем, кому не
лень было смотреть.
- Хорошенькая! - вежливо сказала Настя.
- На, возьми себе! - тотчас откликнулась Наташа, протягивая голыша.
- Ну-у, что ты! - удивилась Настя.
- У меня еще есть, вот, смотри! - сказала Наташа, обернувшись к Леночке. - Видишь,
еще какая есть! Хочешь? Возьми, возьми! - повторяла она, насильно всовывая Лене в руки
другую такую же куклу.
Она вытаскивала из чемодана всякую всячину, видимо, накопленную за годы
странствий по тетушкам и бабушкам. Большую, глазастую пуговицу, зеленую костяную
пряжку от пояса, даже перламутровый перочинный ножик - все это, показав и повертев
перед чьим-нибудь ближайшим носом, Наташа совала окружившим ее девочкам:
- Возьми!
- Да мне не надо, спасибо! - с улыбкой и немного даже растерянно отказывалась от
ножика Лида.
- Бери-бери! Он тебе пригодится!
Она разрумянилась, глаза ее смотрели весело и лукаво, она рылась в чемодане,
вытаскивая все новые сокровища.
- Да что ты, спрячь. Зачем нам? - говорила ей Лида.
Но Наташа, совсем разойдясь, крикнула удалым голосом:
- Все всем подарю!
Старшая сестра стояла у окна и смотрела как-то устало и с недоумением. Лицо ее
удивляло и останавливало взгляд. Очень она была красива. Темные волосы, глаза большие,
как и у Наташи, только карие. Маленький строгий рот придавал этому нежному лицу
выражение твердости. Но Анюта, видно, не знала или не помнила о том, что красива,
потому что она была Золушкой в семье, где жила до сих пор. Все в этой девочке - слова,
движения, весь облик - было на удивление просто и сдержанно.
Сестры знакомились не только с нами, а, в сущности, и друг с другом. Но они любили
друг друга заранее. Видно, обе не были избалованы лаской, душевным вниманием, и в
этом одиночестве мысль, что где-то живет сестра, согревала и помогала.
Анюта пошла в шестой класс. Наташу отвели в первый.
Петя Лепко - третий, пришедший к нам вследствие того, что Витязь рассыпал ложки и
вилки (ножей там не было, Петя, видно, шел по линии столовых ложек), - оказался
скоморохом и бездельником. Он любил смешить и все придуривался.
Однажды, когда я ему выговаривал за неряшливый вид, он вдруг сказал нараспев,
подвывая:
- Я ры-ыжий, конопа-атый... некраси-ивый... Кому я такой нужен?
При этом лукавые глаза его блестели и выражение их никак не соответствовало
жалобным словам. Я не успел ничего сказать - раздался глухой от бешенства голос Искры:
- Вот дам в морду, тогда узнаешь, кому ты нужен!
Я остолбенел. Никогда я не видел Степана злым, раздраженным - и вдруг передо мной
искаженное лицо с побелевшими от гнева губами. Он встретился со мной взглядом, круто
повернулся и вышел из комнаты. А Петя Лепко, со страху ставший еще меньше ростом и
еще пестрее (побледнел, отчетливее проступили веснушки), растеряв всякое лукавство,
испуганно глядел ему вслед.
Случалось мне заглядываться сбоку на Искру, склонившегося над книгой, когда виден
был один - чистый и тонкий - профиль. Почувствовав мой взгляд, он оборачивался - я
видел другое лицо, багровое пятно, залившее щеку, и всякий раз ощущал укол боли за
Степу. Он никогда не говорил о своем уродстве. Мы привыкли к нему, а главное - мы
любили Степана и искренне забывали о его беде.
Думал он об этом прежде? Не знаю. Но сейчас, мне казалось, он думал об этом
непрестанно. Поймав его взгляд, обращенный к Анюте, я отводил глаза.
В школе Наташа сразу обратила на себя внимание.
На уроке чтения учительница предложила одной девочке набрать на доске слово
"кукла". Девочка пять раз подходила к полотну наборной азбуки, брала по одной буковке,
возвращалась к доске и опять шла за следующей буквой.
А потом вызвали Наташу. Она подошла к полотну, выбрала и сложила на ладони все
нужные ей буквы, потом развернула их веером - и сразу расставила на доске слово
"кошка". Времени у нее ушло на это впятеро меньше, чем у той, что набирала "куклу".
Кто-то из детей сказал: "Ой, стахановка!" - и прозвище это так и осталось за Наташей.
Такая маленькая - она умела шить, и Лючия Ринальдовна, видя, как она бесстрашно
кромсает носовой платок на юбку Настиной кукле, сказала одобрительно:
- Будет толк! В портновском деле главное - смелость!
Насте стало известно, что человек произошел от обезьяны.
- Интересно как: была обезьяна, потом научилась работать - и стал человек!
Настя глубоко задумывается - вот они, загадки мироздания!
Наташа уже кое-что слышала об этом превращении, но ее оно больше смешит.
- А знаете, девочки, если обезьяна все работала, работала - и стал человек, тогда...
тогда... - она громко смеется, - тогда Сизов станет обезьяной, да? И хвост будет, и шерсть!
Может, он уже скоро будет на дереве жить?
Если оставить хоть долю сомнения, Наташа и на себе, пожалуй, попытается проверить
свою гипотезу.
А Настю занимает другое.
- Семен Афанасьевич, - говорит она задумчиво и нараспев, глядя на меня своими
доверчивыми глазами, - все злое в человеке от обезьяны, да?
Иногда я думал: почему Сизов не ушел домой? Почему не сбежал? Ведь у нас ему
трудно. И вставать рано, и работать, и учиться, и еда хоть и сытная, а не такая, как дома, -
не то что пирожных с кремом, сдобных булок к чаю тоже не дают.
Но он хотел, чтоб за ним пришли. Он не желал возвращаться сам. Он был убежден, что
перед ним виноваты, - и дед виноват, и обе бабушки. Он знал, что без него тоскуют, и
мстил, наказывал: поживите без меня, поскучайте!
- Навести своих, - говорил я.
Он не решался ответить дерзко, но так вздергивал подбородок, что это стоило любой
дерзости. И лицо его говорило: "Нипочем! Пускай сперва повинятся!"
Почему он не сбежал на улицу, куда глаза глядят? Нет, это Владиславу Сизову было не
под силу: ни голодать, ни холодать он не собирался. Он предпочитал спать на кровати и
знать, то на обед ему дадут порцию котлет с макаронами.
Когда Иван Никитич приходил к нам, вид у Владислава становился совершенно
отсутствующий.
- Покажи дедушке мастерские и свою работу, - сказал я однажды, увидев, как они
молча сидят друг против друга.
Слава послушался, но с каменным лицом. "Иду, потому что вы велели, а до него мне и
дела нет", - означали его взгляд, его походка.
Я спрашивал себя: что хорошего я могу сказать о Славе Сизове? Нет, не придумаю. Я
не приметил в нем ни смелости мысли, ни широты души - ничего! Он ни разу никого не
пожалел, его ни разу ничто не обрадовало. И только однажды что-то приоткрылось в нем
такое, что вызвало не неприязнь, а жалость.
Его навестила бабушка. Они сидели в саду, им никто не докучал. Анна Павловна
смотрела на внука с нежностью. Он слушал ее равнодушно, не глядя. Но, когда она
собралась уходить, он вдруг вцепился в нее обеими руками и, позабыв, что неподалеку
сновали ребята, рыдая, повторял:
- Говорила... "не позволю"... говорила... "не отдам"...
- Тебе плохо здесь? - беспомощно спрашивала Анна Павловна. - Тебя обижают?
Он только судорожно плакал, цепляясь за ее платье.
- Ты пойдешь со мной, - сказала Анна Павловна решительно. - Надо это прекратить...
Пойдем!
И вдруг он отпустил ее руку, вынул из кармана платок, высморкался и произнес,
всхлипывая:
- Не пойду.
- Нет-нет, я не могу оставить тебя здесь.
- Не пойду, - повторил он мстительно.
Были эти слезы той крупицей человеческого, что мы искали в нем? Была это обида?
Или злоба? Тоска или раздраженное себялюбие?
И опять все пошло по-прежнему. Сначала он вел себя сносно. Потом убедился: тут не
бьют, в карцер не сажают, без обеда в наказание не оставляют. И постепенно обжился,
осмелел. Никаких особых проступков он не совершал, он попросту ленился, а в школе был
еще и груб. Его грубость ничуть не походила на горячую дерзость Катаева. В катаевской
дерзости, на мой взгляд, не было ничего привлекательного, но, только столкнувшись с
холодной наглостью Сизова, я понял слова Гали: да, в выходках Катаева живет какой-то
иной дух.
Сизов хамил не подряд, а с перерывами, как задирается иногда трусливый ребятенок:
заденет - и спрячется, ударит - и бежать. В проступках своих он был расчетлив, даже
"плохо" в школе получал не подряд, а время от времени, чтоб не слишком часто попадать
на зуб нашей стенгазете.
Теперь, если приходила бабушка, он встречал ее с холодной надменностью, отвечал ей
односложно и неприветливо. Анна Павловна беспомощно оглядывалась, словно ожидая,
что кто-нибудь ей объяснит - как же быть?
- Не бойтесь вы за него, - сказал ей как-то Митя, - никто его не обижает. И уйти он
может, если захочет. Так ведь он не хочет: ему здесь веселее. У вас он один, а тут,
смотрите, сколько народу.
Митя говорил с ней, как с ребенком, ласково и осторожно.
- Так я надеюсь... - дрогнувшим голосом сказала она, - надеюсь на вас.
- Будьте спокойны, - ответил Митя.
...Однажды учитель математики, объясняя теорему о равенстве вертикальных углов,
сказал:
- Кто сумеет повторить, поднимите руку.
Сизов спросил:
- А ногу можно?
В очередном номере стенгазеты мы прочитали:
"Недавно Владислав Сизов на слова учителя: "Поднимите руку" - ответил: "А ногу
можно?" Ну кто из нас додумался бы до такого ответа? Никто! Один Сизов! Каждый, кто
прочтет эти строки, должен выразить Владиславу Сизову свое непритворное восхищение!"
Ребята так и сделали.
Лира, одобрительно приговаривая: "Умница, умница", погладил Сизова по голове и
получил в ответ тумака, но погладить успел-таки.
Митя восхищался долго и громко:
- Неужели и вправду так ответил? Ну, умен, умен!
- Ты скажи - кто тебя научил? Неужели сам додумался? - поинтересовалась Зина
Костенко.
А Горошко, начитавшийся арабских сказок, сложил ладони над головой, низко
поклонился Сизову и протянул нараспев:
- Прими мое восхищение, о гора мудрости!
Один Коломыта сказал веско и без обиняков - на то он и Коломыта:
- Дурень был, дурнем и остался!
Анюта не произнесла ни слова, но смотрела с удивлением и даже огорченно: видимо,
не понимала, как это в здравом уме можно такое выкинуть. И он раза два оглянулся и
поежился под этим взглядом.
Я еще раз убедился: Сизов умел измываться над родными, над теми, кто оказался
слабее, кто подчинялся ему растерянно и безвольно, но не мог дать отпора дружной
насмешке. Он поостерегся после этого случая грубить в школе и дома. Но ведь болезнь,
загнанная внутрь, опаснее той, которая видна. Да и не того мы добивались, чтоб он стал
осторожней и расчетливей.
- Я всегда радуюсь, когда нахальные влюбляются! - сказала как-то Зина.
Никто не успел спросить - отчего? Она ответила сама:
- Потому что робеют.
Нетрудно понять, о каком оробевшем нахале речь.
Мы даже удивились на первых порах, заметив, что Сизов притих. Притих не из
трусости, как бывало, а - как бы это сказать - от полноты чувств. Я, конечно, и прежде
знал, что любовь облагораживает, - кто этого не знает! И все же дивился этому
превращению. Владислав стал следить за своим лицом - оно уже не распускалось в
безразличной туповатой гримасе. И глаза были уже не пустые, рыбьи, а человеческие. И
уж конечно, при Анюте ему больше не хотелось оказаться предметом насмешки или
укора. Все так. Но обнаружились и другие черты характера, о которых мы раньше не
знали.
- Чья это собака? - спросила про Огурчика Анюта в первый же день.
- Собака общая, а привел Катаев, - ответили ей.
Оказалось, Анюта очень любит собак. Дядя, у которого она жила последние два года,
ни собак, ни кошек не терпел, но у соседа, страстного охотника, были два сеттера.
- Я без них скучаю. Как это хорошо, что у вас есть собака!
Катаев подвел Анюту к Огурчику. Она погладила пса, почесала за ухом, улыбнулась, и
Огурчик благосклонно лизнул ей щеку. Завязался разговор и у Коли с Анютой.
Обычно Николай не очень-то разговаривал с девочками, а если и приходилось -
задирался и подчеркивал свое мужское превосходство. Но сейчас он с непривычной
мягкостью отвечал на каждый Анютин вопрос. Она рассказывала ему о сеттерах, он ей - о
разных случаях из жизни Огурчика.
У Анюты, как и у сестры, оказались хорошие руки. Она несколько раз сбила себе
пальцы в мастерской, но не пожаловалась. Вскоре деталь у нее уже не плясала и
напильник шел уверенно.
Ей показывали и помогали охотно. Она в ответ негромко говорила: "Большое спасибо!"
Наташа была доверчива с людьми, Анюта - осторожна. Она первая ни к кому не
подходила, ни о чем не спрашивала. Она не чувствовала себя дома. Наташа освоилась
легко и на второй день глядела и говорила так, словно весь свой век жила у нас. Анюта
помнила, что она сирота. Сначала ее воспитывала тетка, потом дядя - оба бессемейные.
Теперь ее прислали сюда - и все потому, что она никому не нужна. Ее никогда никто не
спрашивал, чего она хочет, она привыкла, что ею распоряжаются. Она принимала это
покорно и тихо, но на ее лице я часто замечал, как и в первый день, безразличие и
усталость.
Пятнадцатого числа каждого месяца мы праздновали день рождения.
В иные месяцы набиралось по десять новорожденных, и мы поздравляли их всех сразу.
Лючия Ринальдовна готовила к чаю что-нибудь вкусное (счастливцы, кто родился летом,
тогда угощение богатое - ягоды!), а отряд, которому принадлежал герой дня, что-нибудь
ему дарил. Проснувшись поутру, новорожденный находил на стуле у кровати что-нибудь
такое, о чем давно мечтал. Накануне он, конечно, долго не засыпал - все старался
дождаться, когда и что ему положат. Но ни разу никто не дождался этой минуты: только
под утро Галя неслышно клала подарок на стул у изголовья.
Явившись к чаю, новорожденный всегда находил у своего прибора еще и подарок от
кого-нибудь из приятелей - безделушку, книгу; а Искра накануне работал как вол: его
засыпали заказами на четверостишия, двустишия, только что не на оды! Он писал всегда с
готовностью, только спрашивал:
- А что ты хочешь выразить?
Среди тех, чье рожденье праздновалось 15 декабря, была Анюта - мы знали это из ее
бумаг.
Встав утром пятнадцатого, она с недоумением оглядела свой стул и спросила:
- Чье это, девочки?
- Твое, конечно! - сказала Лида. - Это тебе подарок. Мы же сегодня празднуем всех, кто
в декабре родился.
Наташа соскочила с кровати и прошлепала босиком к сестре.
- Смотри! Смотри! - кричала она. - Кошелечек! Поясок! Книжка!
Наши ребята были не из балованных. Но и такого безмерного удивления, получив
подарок, тоже никто не испытывал.
Выяснилось, что Анюте никогда ничего не дарили, а про дни рождения она только
читала в книжках. Она сказала это не жалуясь. Просто сказала:
- У нас рождения не справляли. Дядя говорил: "Нелепый обычай праздновать
приближение к смертному одру".
- Ух ты! - сморщив круглое румяное лицо, воскликнула Зина. - Веселый у тебя дядя!
А Галя потом призналась, что едва не сказала просто: "Дурак твой дядя!" - но вовремя
прикусила язык.
Однако пояс, кошелек, книжка - это было еще не все.
В начале декабря Искра попросил у меня пятнадцать рублей. Я не стал спрашивать на
что, и выдал. Вернувшись из города, он показал мне рисованный воротничок - такие
продавались тогда - голубой, с золотыми крапинками по краю.
- Как на ваш глаз, Семен Афанасьевич? Если подарить, понравится? - сказан он, глядя в
сторону.
Я чуть было не спросил, кого это он хочет одарить, но спохватился и сказал бодро:
- Очень красивая вещь!
К чаю Анюта нашла у своего прибора этот воротничок и сборник рассказов Житкова. И
вдруг вошел Сизов, держа в руках... щенка!
- Семен Афанасьевич, - сказал он накануне, - можно, я схожу домой?
Он впервые отпрашивался домой, с тех пор как жил у нас.
- Захвати с собой кого-нибудь из ребят, познакомь с бабушкой и тетей, - посоветовал я.
Я знал: если он пойдет не один, то поостережется дерзить своим.
Галя очень в
...Закладка в соц.сетях