Купить
 
 
Жанр: Детская

Трилогия о детском доме 2. Это мой дом

страница №19

ался на пороге,
громко, с торжеством прочел:
- "За выдающиеся успехи в области советской литературы орденом Трудового Красного
Знамени награждается..."
- ...Макаренко Антон Семенович! - хором грянули ребята.
Я выхватил газету, пробежал эти три строчки глазами и почувствовал: я счастливый
человек! Это праздник!
Я знал: со мной радуются сейчас сотни людей, которых он вернул к жизни, которым он
жизнь подарил - вытащил их из грязи, из ямы, поднял и щедро поделился своим сердцем и
разумом. Это сердце не становилось меньше, беднее, сколько бы он ни раздавал. Эта
любовь не оскудевала, а росла и росла с каждым новым человеком, которого он должен
был выводить в жизнь.
Сколько сил в нем, сколько он еще напишет, сколько сделает! Ему ведь всего
пятьдесят...
Другой день, о котором я хочу сказать, наступил ровно через два месяца, но в моей
памяти они слились в одно, как если бы утро внезапно сменила черная ночь.
Кто-то из ребят подал мне телеграмму из Москвы. Я вскрыл ее - там стояло:
Антон умер. Выезжай.
Поначалу я просто не понял. Только заломило душу и потускнело все вокруг - и тогда
до меня дошел беспощадный смысл этих слов.
Закрыть глаза, не видеть, не слышать, не знать. Нелепая мысль: может, ошибка?
Просто болен - и вот, когда я читаю эту страшную телеграмму, он уже оправился?
Я чувствую на плече Галину руку и слышу:
- Надо ехать. Сейчас же.
Да, ехать. Ночь и день в вагоне. Поспею ли? Мне надо, надо еще увидеть его. Я хотел
одного - поспеть, не опоздать, увидеть в последний раз. В Москве прямо с вокзала
кинулся в Союз писателей. Была весна, и небо голубое, и звенела капель. Но самый яркий,
самый прекрасный день может стать черным из черных, и душа не в силах откликнуться
на его красоту, отчаяние жжет и сжигает, и ничего, кроме пепла, не находишь на дне
своей души.
Я вошел в комнату, где стоял гроб, раздвинул ряды людей и увидел Антона
Семеновича.
- Семен, - услышал я чей-то шепот.
С трудом отвел глаза и встретился с другими глазами, в которых прочел свою боль и
горе. И внезапно, еще не успев осознать, увидел одно родное лицо, другое... Отовсюду
приехали мои братья, дети Антона Семеновича, люди, которых он, как и меня, вырастил.
Могу ли я сказать - стало легче? Нет. Но будто горячая волна окатила сердце - теперь я
мог дышать. Я обрел способность видеть и слышать. И в эту минуту кто-то крепко сжал
мою руку. Я оглянулся. Передо мной стоял Репин. Я не вдруг узнал его. Он вырос,
вытянулся, лицо стало взрослее, старше. Но самое важное - другим было выражение этого
лица, по-иному смотрели глаза.
- Я узнал из газет, - прошептал он. - И хотел проститься. И знал, что увижу вас, вот и
приехал.
Я ответно сжал его руку.
...Похоронили Антона Семеновича.
Месяц спустя у нас с Галей родился сын. Мы назвали его Антоном.


Уже больше года с нами не было Мити. Уже больше года он недвижно лежал после
операции, и все еще никто не мог сказать, будет ли он видеть. Каждое утро и каждый
вечер этого года я встречал мыслью о нем, с нею я просыпался, с ней засыпал. Новая боль
- смерть Антона Семеновича - не притупила старой боли, а, пожалуй, даже сделала ее
острее.
А дни шли своим чередом.
Это была горячая весна. Наших десятиклассников мы освободили от работы в
мастерских. Только Якушев продолжал работать.
- Я и то и другое успею, Семен Афанасьевич! А без мастерской мне скучно будет, -
говорил он, открыто встречая мой взгляд, и я устыдился, поймав себя на мысли, что это
он, может быть, просто не хочет терять зарплату.
На книжке у Виктора лежало больше, чем у любого из ребят. Он давно уже купил себе
и хороший костюм, и тонкой кожи башмаки, и шелковую рубашку, и такой синий в едва
заметную голубую полоску галстук, что девочки ходили смотреть и только ахали... И все
же в эту горячую пору, когда была дорога каждая минута, он продолжал работать в
мастерской. Неужели же только для того, чтобы прибавить еще и еще к своим
сбережениям? Не хотелось мне так думать. Может, и правда любовь к своему мастерству в
нем сильнее? Не знаю. Помнится, я сказал ему, что нельзя жить, все зажав в кулаке, - это
и людям противно, и самому не на пользу. Он ответил, не глядя в глаза, что ему
поддержки ждать не от кого - родителей нет, а с тетки и своих детей довольно.
"Ну, а другие ребята как же?" - "Вот и наплачутся", - ответил он жестко.
Почему это сидело в нем так глубоко? - думал я. Почему не ушло с годами, которые он
провел среди нас? И почему страсть к накоплению оказалась такой живучей, такой
стойкой? Неужели то, что было в раннем детстве: легкомыслие отца, вынужденная
расчетливость матери, кричащая разница между тем, как жила его семья и семья тетки, -
неужели все это запечатлелось так глубоко, так неискоренимо? Галя говорит: "Надо, чтоб
он понял радость, которую испытывает человек, когда он щедр". Но как этому научить?
Виктор умен, знает и любит книгу, он чуток - слышит другого человека, угадывает его
иногда и без слов, всегда одним из первых улавливает перемену в моем или Галином
настроении. Может быть, я преувеличиваю - и не так в нем сильно то отвратительное и
чужое?

В конце концов, Витина сберкнижка была его личным делом и не так уж часто она
приходила ребятам на ум. Но каждый самый малый случай откладывался в памяти.
В 1937 году существовал такой всесоюзный счет 159782 - на него советские люди
вносили кто сколько мог - рубль, десять, сто рублей: эти деньги шли в помощь испанским
женщинам и детям. На общем собрании решили помочь и мы. Часть взяли из фонда
совета, а потом Лира сказал: "И я от себя кладу месячную зарплату".
"И я! И я месячную!" - понеслось со всех сторон. Дошло до Якушева, он помедлил
секунду и тоже, как все, сказал: "Месячную..." Но этой крохотной паузы ему никто не
простил. И я тоже.
...И вот сейчас я гляжу на своих старших и думаю о них с тревогой.
Вот Лида стоит у куста сирени и сосредоточенно выискивает цветок с пятью
лепестками: очень важно перед экзаменами.
- А ты съешь весь куст, - мимоходом советует Искра. - Уж во всем-то кусте найдется
пятилистник...
Степан... О нем я всегда думал: из прочного металла сделан, на такого опереться - не
ошибешься. А вот сейчас снова ощутима в нем прежняя трещинка, и мне за него
тревожно.
- Помните, - сказал он на днях, - помните, Лепко ныл: я, мол, рыжий, я конопатый -
кому я такой нужен? Что же мне-то говорить...
- Ты это серьезно? Ты всем нам не нужен?
- Семен Афанасьевич... Вы ж понимаете - не о том я...
- Настоящий человек на это не поглядит - как же ты-то не понимаешь?! Не поглядит,
не увидит. Вот только найди этого человека.
Степан отвернулся. Ему кажется - он уже нашел, и кажется ему - это на всю жизнь. И
последние два года ему у нас было хорошо, но и трудно. Он думает об отъезде с радостью,
ему кажется - на расстоянии все станет легче. А ведь может статься - будет еще трудней.
Что загадывать...
Недавно он дал мне тетрадку своих стихов. Среди стихотворений о Магнитогорске,
чкаловском перелете и челюскинцах я нахожу одно, посвященное "А. Ш.":
Я открою земные клады
Ради счастья и красоты.
Если это людям на радость,
Знаю, будешь рада и ты.
И в палатке, в пустыне рыжей,
Где походное мое жилье,
Я закрою глаза и увижу
Милое лицо твое...
Незадолго до конца экзаменов приехали в свой выходной день из Криничанска студент
сельскохозяйственного техникума Василий Коломыта, рабочие ремонтного завода Шупик
и Вышниченко. По дороге они, как всегда, забежали на почту, и телеграмма, которую они
принесли, заключала самый дорогой подарок. Я прочел в ней слова, которые часто видел
во сне, но уже не надеялся прочитать наяву: "Все хорошо, глаза спасены. Будет видеть, как
раньше", - сообщала Лидия Павловна.
Я читал телеграмму ребятам, когда распахнулась дверь и на пороге появился Иван
Никитич.
Ребят не удержать, они тормошат не только меня, Галю, своих, они кидаются к Ивану
Никитичу:
- Вы рады? Рады?
Он слабо улыбается ребятам, находит глазами внука.
- Рад? - спрашивает он.
- Еще как! - отвечает Сизов.
- Лида! Лида! - кричит Шурка.
Лида не пытается скрыть свою радость, да если б и пыталась, не сумела бы. Она
обнимает Шурку и целует в обе щеки.
Как и большое горе, большое счастье не высказать, не описать. Нет таких слов.
Полночи я просидел над письмом Филатову, - писал, черкал, кидал в корзину. Все слова
были малы для того, что переполняло меня, хотелось, как тогда Катаев, вывести
аршинными буквами одно только слово: "Спасибо!"
И вот Митя вернулся. Он вышел из вагона - высокий, ростом с меня, похудевший и
окрепший одновременно. Мы обняли его.
Галя держала на руках малыша. Митя наклонился к нему и сказал серьезно:
- Здравствуй, Антон Семенович!


Вечером мы сидели в саду. Все было нынче, как заведено в праздник, - и вкусный обед,
и пирог к чаю, и музыка. Но всякому человеку хочется иной раз шумного веселья, а иной
раз тихого отдыха, раздумья. Так оно бывает и у целой семьи, даже такой большой, как
наша.
Ребята молчали. Молчание было легкое, доброе, его не хотелось нарушать. Мы сидели,
наслаждаясь общей близостью и покоем.

Митя словно бы и не уезжал. А ведь полтора года прошло, полтора года его не было
среди нас. Но живая связь не ослабла: он был все время с нами, мы - с ним.
- Вот скоро ребятам уезжать, - сказал Митя. - Кончат десятый - и в разные стороны...
- Как птенцы из гнезда, - вставила Лючия Ринальдовна.
Мы не могли не засмеяться - очень уж мало Виктор и Степан походили на птенцов.

- Разъедутся, - продолжал Митя с какой-то несвойственной ему ноткой грусти в голосе.
- А потом и мы уедем, а сюда новые придут, и мы даже их знать не будем.
- Как же не будем? Приедем, познакомимся. Ведь ты будешь приезжать? - спросила
Лида.
- Буду. Сперва, конечно, буду. А потом закинет, как говорится, судьба, занесет куданибудь
за тридевять земель, год пройдет, два, три... Эх!..
- Между прочим, к чему ты это все? - не вытерпел Горошко. - Я тебя очень даже
хорошо знаю и вижу. Ты к чему ведешь?
- Верно, я неспроста. Я вот к чему. Видите? Держи, Егор... Настя... Лида... передай
дальше...
По рукам пошел маленький, красный, как капля крови, кружочек, на котором мелко, но
четко было выведено: "Челюскинец". У значка была застежка, он был прост и хорош этой
простотой и отчетливостью.
- Вот, - сказал Митя. - У каждого - у меня, у тебя, у него и у тех, кто придет сюда
потом, - такой значок. Примета. Где бы ни встретил, помоги, как брату, даже если и
видишь в первый раз. Понимаете? Родня родню узнает по фамилии или там по сходству.
Ты, мол, Королев и я Королев - не сродни ли? "Ну-ка, где ты родился, как твоего отца
звать? Так и есть, ты мне троюродный". Или, к примеру: "Что-то больно у тебя лицо
знакомое. Не из наших ли будешь, не из Старопевска ли ты? Как тебе фамилия? Величко?
Ну, так и есть, родная тетя! Двоюродный дядя!" А мы? Как мы будем узнавать друг друга?
Вот на это и значок.
- Ах, хорошо! - из глубины души говорит Настя. - И мне такой значок?
- А как же! - говорит Лева. - Всем полагается, на всех хватит.
Он горд, Лева, он чувствует себя именинником. И еще на одном лице великое
торжество: на глазастом, словно бы всегда удивленном лице Пети Любопытнова. Ведь это
им доверились Митя и наши будущие летчики, им написали еще зимой про значки, Федя
и рисунок приложил. И в величайшей тайне, в часы, когда никого не бывало в мастерской,
они заготовили на всех эти красные кружочки.
- Конечно, всем будет по значку, - говорю я. - Вот Дмитрий - он самый старший, он
сейчас и раздаст нам. Начнем с самого малого. Матвей, ну-ка иди сюда.
Семилетний белоголовый Матвей застенчиво протискивается вперед и становится
рядом с Митей.
Лицо Короля и серьезно и ласково, и лукавая улыбка скользит по нему, и светят
прозрачные, янтарные глаза. Он прикрепляет значок к парадной рубашке Матвея и
спрашивает:
- Что мы ему пожелаем? Давайте будем говорить самое главное, что нужно этому
человеку.
С Матвеем мы знакомы недавно, и потому ребята некоторое время молчат. Потом
наблюдательная Лена говорит:
- Пускай будет посмелее. А то он наступил на мыша... да как закричит!
Матвей багровеет, он совсем уничтожен.
- Не робей, Матвей, ни волков, ни мышей! - серьезно советует Митя. - Ну, кто
следующий?
- А я думала - желать надо счастья, - говорит Настя.
- Тогда будет всем одинаково. Счастье, радость - это дело такое, всем его надо
побольше. А вот мышей боится Матвей, а хвастается много Литвиненко, а обижается
часто...
- Лида! - говорят разом несколько голосов.
- А в драку лезет...
- Шурка!
- А смешлива очень...
- Наташа!
- А дразнит всех...
- Лепко!
Одно за другим сыплются пожелания, и зерно каждого - то, что о тебе думают
товарищи.
Вот перед Митей стоит Якушев. Это случай посложнее, чем все, что было до сих пор.
Некоторое время ребята молчат. Становится слышно, как звенит комар. И кажется, совсем
рядом проносится поезд... долго, долго еще мы слышим паровозный гудок - вот он тает в
воздухе, тает, нет его...
- Что же мы пожелаем Виктору? - спрашивает еще раз Митя.
И Галя говорит:
- Не вкладывай душу в вещи.
Значит, и она умеет быть безжалостной.


В день, когда мне исполнилось тридцать четыре, я, встав поутру, нашел на столе стихи.
Они были очень длинные, но я до сих пор помню такие строки:
Кто был учителем, тот даже в час последний
И молодость и юность сохранит.
И в множестве сердец, им возвращенных к жизни,
Он после смерти все же будет жить.
- Кто же это в день моего рождения поминает мне про час последний?
Галя в ответ рассмеялась:
- Это Витя сочинил. Очень старался. Уж ты не огорчай его.
- Гм... Ладно, не буду огорчать. Только что это его потянуло на поэзию?

Это был первый стихотворный опыт Виктора, и огорчать его я не собирался. Стихи,
конечно, были нелепые; чудак, все снова поминал о быстротечности человеческой жизни,
что к случаю не очень подходило, а все-таки он помнил о моем дне и хотел сделать мне
приятное, и вот это, по правде говоря, мне и в самом деле было приятно.
- Он собирается нынче в Старопевск. У меня есть для него куча всяких поручений.
- А он не перепутает, если куча?
- Ну что ты, не знаешь его? Он - сама аккуратность.
Через полчаса Виктор стучался ко мне в кабинет.
Он стоял передо мной в хорошо выглаженном костюме с яркой капелькой нашего
значка на отвороте. Я оглядел его с удовольствием и гордостью. Он возмужал и вырос за
последний год, смуглый загар покрывал щеки.
- Документы подавать? - спросил я.
Он вздохнул глубоко и радостно.
- Документы! Даже подумать страшно!
Во всем его облике была та смесь юношеского и детского, когда не знаешь, сказать
человеку "вы" или "ты", - он и мальчишка, и взрослый, и уж конечно изо всех сил
старается казаться повзрослевшим.
- Ну, в добрый час.
Он пошел к двери. Я окликнул его:
- Да, спасибо за стихи.
Он повернул ко мне вспыхнувшее от удовольствия лицо, и я понял, что он нетерпеливо
ждал этих слов.
- Ты, брат, не ошибся ли призванием? - сказал я. - Может, в литературный институт
пойдешь? Степан говорит, в Москве есть такой, выпускает писателей.
- А Искра думает, там прямо так и выучивают на писателя? - насмешливо спросил
Виктор и прибавил весело, уверенно:
- Нет, нет, Семен Афанасьевич! Да здравствует химия!
- Ну иди. Добрый час, добрый путь!
...Он должен был возвратиться на другой день к вечеру, и я рассердился, когда мы
легли спать, так и не дождавшись его. Задержали в институте? Приемная комиссия
потребовала еще каких-нибудь документов? И это могло быть. Но почему-то мне
казалось, что это небрежность: парень почувствовал себя самостоятельным и уже не
очень считается с правилами дома, который он скоро покинет.
Галя боялась, не случилось ли с ним чего. Я заспорил. К городскому движению Виктор
привык, вырос в Старопевске - как-никак областной центр. Ну, чему с ним случиться?
Но он не вернулся и на третий день, и на четвертый. Тогда и меня, как Галю, обуяла
тревога. Послали в Старопевск Витязя. Он вернулся к вечеру и доложил, что Якушев к
тетке своей даже не заглянул, но документы в институт подал.
Где же он?
Я поехал в Старопевск сам. В институте секретарь приемной комиссии - молоденькая
девушка - вспомнила Виктора:
- Да, да. В сером костюме. Сероглазый такой. И еще значок у него - красненький
кружочек. Нет, ничего такого не заметила. Здоров был, веселый. Он же из детдома где-то
под Криничанском, верно? Ну как же, очень хорошо помню.
Я объездил все морги. До сих пор не могу забыть того чувства облегчения и боли, с
каким я заглядывал в чужие мертвые лица: не он... не он...
Никаких следов я найти не мог. Мы подняли на ноги весь дом.
- Я ему дала папины часы, просила починить, - вспомнила Галя. - Может, справиться в
часовых мастерских?
Объездили и часовые мастерские. Безуспешно.
Что могло случиться? В Старопевске он был. Подал заявление. За порогом института
след обрывался.
Мы прожили в испепеляющей тревоге еще два дня. На исходе этого шестого дня меня
вызвали в Криничанск, в районное отделение милиции. Я помчался. В вагоне я сидел у
окна, и казалось, совсем рядом катился по небу огненный шар заходящего солнца.
Катился, как огромное колесо. Я глядел на него, стараясь ни о чем не думать.
В милицию я не вошел - ворвался, и первый, кого я увидел, был Виктор.
Он сидел совершенно так же, как когда-то у печки, когда приезжал Нариманов и на
собрании был разговор о письме в газету: обмякший, глаза опущены, голова ушла в плечи.
- Ваш? - спросили меня,
- Да.
- Его задержали, когда он оценивал в ломбарде золотые часы. Поглядите-ка - ваши?
- Мои. Я их дал ему. Подарил... - выдавил я сквозь зубы.
Нас отпустили. Мы вышли из милиции. Я шел очень быстро, он почти бежал следом. Я
слышал за плечом его прерывистое дыхание. Потом вдруг он схватил меня за рукав:
- Семен Афанасьевич... простите... Я только заложить, на время... честное слово...
Семен Афанасьевич!
- Оставь. - Я вырвал руку. - Уходи. Ты свободен, езжай в Старопевск. Твои вещи мы
отошлем. Уходи, - повторил я, обернувшись. - У-хо-ди! Не ходи за мной. Слышишь?
Он остановился, а я еще ускорил шаг.
Никогда больше, ни до, ни после, не испытывал я такой неодолимой душевной
тошноты. Все предшествующие дни, волнение, тревога и вот эти последние минуты,
разговор в милиции - все слилось в подступающий к горлу клубок. Я едва помнил, что
делаю. "Уходи!" - сказал я, и он не посмел ослушаться, а я пошел не глядя, не
оборачиваясь.

Часы... Неужели? Какая малость! Неужели же этот золотой кружок перевесил все, что
было пережито, все, что связывало его с нами, с нашим домом? "Не вкладывай душу в
вещи", - сказала однажды Галя. Это было, когда Митя раздавал ребятам наши значки.
Часы... И разве Галя преследовала какую-то воспитательную цель? Да нет же! Дала часы,
как дала бы Мите, Искре, Лиде, как дала бы брату или сыну - почини, мол, если будет с
руки. А он что сделал?..
Даже в ту минуту я не думал, что он собирался украсть часы. Наверно, правда хотел
заложить, потом выкупить... или все-таки соврал бы, что у него их украли? Не знаю. Да
разве в этом дело?
Что же? Мы, взрослые люди, перестали видеть, понимать тех, кого растим? Где же, где
я ошибся с тобой? Или не надо было прикрывать тебя тогда, после встречи в вагоне?
Тогда ты был еще совсем мальчишка. Может, тогда соскребли бы коросту с твоей души
общим гневом и осуждением? И вот сейчас... не я ли виноват во всем? "Ищи причину в
себе", - говорил Василий Борисович... Я искал ее и не знал, где оступился. Я доверял ему,
мне казалось - я лечу доверием, а он обманывал снова и снова. Казалось, он уже
выпрямился, он такой, как все, не без слабостей, конечно, но человек. И вот... Он выходит
в жизнь - с чем же мы его выпускаем?
Только отмахав километров пять, я сообразил, что пошел в Черешенки пешком, что
теперь уже глупо возвращаться на станцию, - видно, оставшиеся десять километров
придется тоже одолеть пешком. Оно и к лучшему. Я не хотел никого видеть, а уж о
встрече со знакомыми и думать не мог.
Прошагав еще километра два, я услыхал за собой тарахтение повозки - она все
приближалась, вот уже за спиной пофыркивает лошадь. Я посторонился к обочине, но
возница окликнул:
- Не до Хмелевки идете?
- В Черешенки.
- Садитесь, подвезу до Хмелевки, а там добежите.
Я прилег на солому, устилавшую дно повозки. Ехали молча. Я глядел в небо - оно
темнело, густело, потом стало черным, как деготь, такое небо увидишь только на юге.
Зажглись звезды. Меня тихо покачивало, точно в люльке. Возница пощелкивал кнутом и
изредка говорил что-то себе в усы; я не пытался вслушаться, а он, видно, и не ждал ответа.
- Мой батько, - сказал он вдруг погромче, - много по свету ездил... Каких только мест
не повидал!.. А воротится, бывало, до дому и скажет: "Нигде нет такого неба, как у нас на
Украине". И верно, нигде...
Я не ответил, я просто глядел в это высокое, необъятное небо. И думал. В который раз
я вспоминаю слова Антона Семеновича: "Ты не можешь действовать как учитель, если не
будешь поступать как отец".
Давно я это знаю. Чаще всего я вспоминал эти слова, наказывая ребят. А как бы я
поступил со своим, с кровным сыном - так ли? Или смягчился бы, нашел оправдание?
Сейчас вот я отвернулся от человека, оттолкнул его и даже не оглянулся. Вправе я был
поступить так? Не знаю. Но знаю другое: поступить иначе я просто не мог. "Ну, а будь это
твой родной сын? Как бы ты сделал?" - "Так же!" - отвечал я себе.
При повороте на Хмелевку я поблагодарил возницу и соскочил - тут же начиналось
Черешенское шоссе. Я зашагал не торопясь. Вдали завиднелись огни села, и я все
замедлял и замедлял шаг. Мне казалось - я еще не в силах видеть своих. И только
заслышав голоса шедших мне навстречу - голоса Мити и Гриши, - я вдруг понял: сейчас
они будут со мной, какая же это радость!
- Эй! - окликнул я, и они побежали навстречу. В темноте я не сразу разобрал, кто тут
есть, но по голосам узнал еще Искру, Анюту, Аиду.
- Вас насчет Якушева вызывали? Что там? Жив он? - несмело спросил Искра, так как я
молчал.
- Жив. Потом все расскажу.
И они больше меня ни о чем не спросили. Молча дошли мы до дому.
В моей комнате не горел свет. Я вошел к себе. Галя одна сидела у кроватки Антона.
Она поднялась навстречу и провела теплой ладонью по моей щеке. Она не спрашивала. Но
она ждала ответа.
- Все очень худо, Галя. Он собирался заложить часы Константина Петровича, а может,
и продать... Кто его знает... - сказал я с усилием.
Галя опустилась на стул.
- Нет! - прошептала она.
Я не стал зажигать огня. Посидели некоторое время молча. Я вытянул ноги, я все же
устал, мне очень хотелось спать и пуще всего не хотелось разговаривать. И вдруг Галя
сказала своим обычным голосом - спокойно и сдержанно:
- Тут мальчик один приехал, Борис Тамарин. Из Москвы. От Антона Семеновича.
Я вскочил:
- Что?!
- Мы его уже уложили. А письмо от Антона Семеновича - вот оно.
Письмо было написано Антоном Семеновичем за несколько дней до смерти. Он
выступал в Парке культуры и отдыха, и вот, когда все кончилось, у выхода к нему подошел
мальчонка и сказал:
- Я хочу к вам в колонию.
- А ты кто такой?
- Сирота.
Антон Семенович объяснил, что он больше не работает в колонии, но работают его
ученики.

"Возьми его к себе и напиши мне о нем поскорее", - просил он в заключение.
Я тотчас пошел в спальню. Новичок спал. Он лежал на кровати по-хозяйски, раскинув
руки. Он был светловолос, губы упрямые, вот только глаз не видно - спят.
Последний привет от Антона Семеновича... До чего же вовремя он пришел!


Дня три спустя в Черешенки приехал двоюродный брат Якушева - щуплый мальчик лет
пятнадцати. Он привез часы и письмо для Гали. Витязь запряг лошадь и с обычной своей
основательностью водрузил на телегу чемодан с вещами Виктора, только выражение лица
у него было пренебрежительное, оттого что пришлось заниматься таким нестоящим
делом. Он отвез мальчика с чемоданом на станцию. Проделал он все это совершенно
молча и не дожидаясь моего распоряжения, просто сказал, проходя мимо:
- Подкину вещи. Ему не дотянуть самому - еле-еле душа в теле...
В письме Виктор просил Галю простить его. Он не собирался продавать часы, хотел
только оценить и заложить их, а потом выкупить - ему очень-очень нужны были деньги.
Он выкупил бы их очень быстро, он просит ему поверить. Но у него спросили, что за
инициалы на часах, а он не знал. Вот почему его задержали, честное слово. Он сам просил
вызвать Семена Афанасьевича. Он надеялся, что Семен Афанасьевич его выслушает, а
Семен Афанасьевич не стал слушать. Он, Виктор, понимает, что вернуться в Черешенки
ему сейчас нельзя. Да, он это понимает. Но он просит у Галины Константиновны
разрешения писать ей. Чтобы она хоть изредка отвечала - это будет ему большой
поддержкой в его новой жизни. Он просит верить, что горячо любит всю нашу семью и
всех товарищей, которые - он это понимает - не простят ему его нового проступка.
- Неужели ты станешь ему отвечать? - спросил я.
- Отвечу.
- Напишешь всепрощающее письмо? - сказал я с сердцем.
- Нет, не всепрощающее.
Вечером она долго сидела за столом, в раздумье подперев щеку рукой. Занимаясь
своим делом, я изредка поглядывал на нее. Вот она обмакнула перо в чернила - и перо
быстро забегало по бумаге.
Кончив писать, Галя не запечатала письмо, а оставила его на столе. Когда она легла, я
подошел к столу и прочел:
Ты просишь писать тебе. От души писать не смогу, а письма по обязанности - зачем
они тебе? Ты был мне, как сын, я любила тебя. Ты ударил в самое сердце, по самому
дорогому - по вере в человека, в друга. Ты нас не любил, ни нас, ни товарищей, и все твои
слова о любви - чего же они стоят?
Я от всего сердца желаю тебе в твоей новой жизни не оступаться больше. И я хочу,
чтобы ты знал: то, что произошло с тобою, - одно из самых горьких несчастий в моей
жизни.
На другой день Галя попросила Витязя отнести это письмо на почту. Возвратясь с
почты, он сказал:
- Галина Константиновна! А ведь у Якушева остался наш значок! Что же, та

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.