Купить
 
 
Жанр: Детская

Трилогия о детском доме 2. Это мой дом

страница №16

? Это ведь племяш его, сестрин сын.
Вот оно что!
Однажды летним вечером, когда у нас, по обыкновению, танцевала молодежь под баян
Захара Петровича Ступки, явился Онищенко - известный всему селу озорник и лодырь,
избалованный не в меру доброй матерью. Пока он глядел на танцы, никого не задевая, и
его, понятно, никто не трогал. Но вскоре ему надоело сидеть смирно, он начал
подставлять ножку танцующим. Тогда к нему подошел Искра и попросил уйти. Онищенко
ответил: "Сам иди вон, уродина!" Степан вспыхнул, шагнул к нему, но между ними встал
Митя. "Уходи! - сквозь зубы сказал он. - Чтоб духу твоего тут больше не было!"
Онищенко замахнулся, но не успел ударить - его схватил за руки Василий Борисович и
выставил со двора. Онищенко еще долго кричал, бранился, поносил Искру, меня, всех на
свете. С тех пор он часто пакостил нам - то запустит камнем в Огурчика, то напишет
похабное слово на нашем заборе. Однажды ночью его поймали в нашем саду и сняли с
него сапоги. Наутро он пришел за сапогами, но мы отнесли их в правление колхоза. Там
ему и пришлось получить обратно свою обувь и выслушать в придачу два-три не слишком
ласковых словечка от Анны Семеновны.
Решетило я знал давно. Знал и не любил. Все говорили, что он хороший хозяин,
дельный работник, что колхоз он поведет не хуже Анны Семеновны. Но повадка у него
была развязная, грубая, с людьми он говорил свысока, и у меня с ним сразу, едва он
заступил на место Вакуленко, вышло столкновение.
Я был в правлении колхоза, когда туда зашел директор нашей школы Остапчук.
- Григорий Прохорович, - обратился он к Решетило, - наша учительница заболела, дай
лошадь отвезти в больницу.
- Подожди дождика, тогда получишь лошадь, - сказал Решетило, даже головы не
повернув.
- Григорий Прохорович, ты, должно быть, не понял: человек болен, сильно болен, и
сердце у нее - никуда. А Шеин на Кавказе - нет его...
- Да что ты пристал? - крикнул Решетило. - Не видишь - уборка! Где я тебе лошадей
возьму?
- Иван Иванович, - сказал я, едва сдерживаясь, - идемте к нам, что-нибудь придумаем.
Решетило обернулся ко мне:
- Вот благодетель нашелся! Ну и давай лошадей, если они у тебя свободные.
- Не свободные, а для учительницы найдем.
- Ну и находи, если ты такой добрый! - съязвил он уже нам вслед.
Скрипнув зубами, я не хлопнул дверью, а закрыл ее как положено.
- Как он смеет так со мной разговаривать? Да еще прилюдно? - говорил по дороге Иван
Иванович.

- А зачем позволяете? С нами люди ведут себя так, как мы разрешаем.
- Вы думаете? - В голосе Ивана Ивановича сомнение.
С конца августа у него начались новые бои с председателем. Давно уже надо было
завозить в школу топливо, но для этого никак не находилось ни свободной лошади, ни
свободной машины. То же с ремонтом: каждую пару рабочих рук - столяра, плотника -
Иван Иванович только что не вымаливал. Решетило всегда разговаривал с ним спокойнонаглым
тоном. Он мог сказать Ивану Ивановичу: "Да иди ты отсюда, не до тебя мне!" А
однажды заявил:
- Если я не починю крышу в коровнике, схвачу строгача, а за крышу в школе мне никто
ничего не сделает.
И добавлял иногда с откровенной издевкой:
- Вон поди к Карабанову, он тебе починит.
Прошел октябрь, ноябрь на дворе, а в школе - ни полена дров.
- Почему вы молчите? - спрашивал я, когда Иван Иванович начинал жаловаться на
свою судьбу.
- Вы думаете, надо действовать? - говорил он, и в голосе его был такой страх перед
решительным шагом, перед необходимостью совершить поступок, словно я толкал его с
крыши третьего этажа.
Я бы не сказал, что у Ивана Ивановича была заячья душа. Нет, он обладал чувством
собственного достоинства и уважал его в других. С детьми он умел быть и ласков и строг.
Но он терялся, когда с ним поступали нагло. Терялся и все надеялся на силу доброго,
убежденного слова.
- Григорий Прохорович, - говорил он, - ведь это дети, школа.
- Ну и что?
- Вы учительского труда не уважаете. Учительский труд...
- Баре твои учителя. Вон летом их и на поле не загнать - лодыри они. Отстань от меня,
ради Христа! Что у тебя, Хвыля? Иди, иди, Остапчук, вон у Хвыли дело посерьезней
твоего.
Я давно бы начал действовать сам, но это означало бы, что Иван Иванович бессилен
добиться толку. И начинать через его голову я не хотел. Нет, надо его самого подтолкнуть
- пускай воюет, пускай почувствует себя человеком.
- Послушайте, Иван Иванович. Я не хочу, чтоб мои ребята сидели в нетопленом классе,
стучали зубами и схватывали насморк, а то и что-нибудь похуже.
- Что же вы предлагаете? Роно нам не помощник. Сами знаете, Глущенко - болтун, с
колхозом он ссориться не захочет.
- Так беретесь или нет? А то я сам встряну, не буду вас ждать.
Но прежде чем Иван Иванович собрался с силами, прежде чем успел "встрять" я, в
Криничанск приехал корреспондент "Комсомольской правды". Он побывал в школе, а
вечером пришел к нам и спросил, могу ли я подтвердить все, о чем рассказал ему
Остапчук. Правда ли, что председатель колхоза так невнимателен к школе? Правда ли, что
отказал в подводе для больной учительницы, не подвез до сих пор дров?

У корреспондента было славное лицо, ясные глаза. Но это-то меня и рассердило: тоже
добрый, тоже будет сомневаться и колебаться, не хуже самого Ивана Ивановича...
Но недолго спустя на третьей странице "Комсомольской правды" появилась статья:
"Постыдное невнимание". Речь шла о многих школах на Украине, которые вступили в
новый учебный год неготовые к нему. И большое место занимала наша школа. Разговор
был злой, о Решетило рассказано беспощадно. "Добрый, добрый, - подумал я о
корреспонденте, - а вот поди же..."
В школе я увидел Ивана Ивановича - испуганного и счастливого.
- Как вы думаете, Семен Афанасьевич, что теперь будет? - спрашивал он. - Бойко
написано, бойко - да что будет-то? Польза будет?
...Вечером ко мне в окно постучали. Окно было еще не замазано, я приотворил его,
выглянул и, не рассмотрев еще, кто тут стоит, услышал:
- Ты давал материал в газету?
Это был Решетило.
- А что было давать? Корреспондент и сам мог взять, не слепой, - откликнулся я.
- Ты не вертись, прямо говори - ты давал?
Я закрыл окно.
- Пожалеешь! - долетело до меня.


Зима пришла ранняя. Мороз стоял крепкий, белый, веселый. В одно из воскресений мы
затеяли первую лыжную вылазку. С утра поднялся шум: спорили о том, какой мазью
смазывать лыжи, кто-то не находил своей палки, кто-то недоглядел вовремя, что
крепления ослабли, кому-то из-за кашля Галя не разрешала идти - и в ответ слышались
вой, мольбы и клятвы. Разгорелась веселая суматоха, всеми владело предчувствие
хорошего дня. Я мечтал о лесе, о снеге с жадностью, мне хотелось одного: поскорей со
двора!
Чтобы дойти до леса, надо было пересечь большую поляну. Я шел первый, чуть поодаль
в одном ряду со мной - Василий Борисович, Митя, Катаев, а по нашим лыжням шли
остальные.
Я ускорил шаг и через несколько минут был уже в лесу... Тени деревьев на снегу
лежали совсем голубые; выглянуло солнце, и все засверкало вокруг. Я вздохнул всей
грудью, мне казалось, никогда я не был так счастлив - от красоты, разлитой кругом, от
этой морозной бодрости. Шел бездумно, ни о чем не вспоминал, ни о чем не размышлял,
просто радовался солнцу, снегу, деревьям. Глядел во все глаза и не мог насытиться. Ребята
примолкли, как и я, оглушенные прелестью леса, свежим запахом снега.
Лес свой мы знали хорошо, заблудиться тут было нельзя - и, не тревожимый никакой
заботой, я все шел и шел. Лыжи скользили послушно, дышалось легко и радостно.
А вот и горка. С визгом, не раздумывая, покатил вниз Литвиненко и где-то на
полдороге шлепнулся, растеряв палки и лыжи.
К самому краю подошла Лида. Лицо у нее чуть напряженное. Прошлой зимой эта горка
не давалась ей, и сейчас Лида останавливается и задумчиво смотрит вниз. Но мимо нее
весело слетает Митя, и она - была не была! - мчится вслед и - о счастье! - не падает, а как
ни в чем не бывало выезжает на дорожку. Потом оглядывается, смотрит вверх и снова
карабкается в гору.
Сворачиваю в сторону, иду, иду легко, свободно - так бы и шел всегда, бездумно,
бестревожно... Чу, кто-то идет следом. Оглядываюсь: Сизов. Ох, вот его бы мне не видеть
сейчас... Тут же стараюсь подавить в себе это чувство, но мне досадно, что это он. Любой
бы из ребят, да не он!
- Не получается у меня с горы, - говорит он, заглядывая мне в глаза.
....Иван Никитич все не возвращался. Он писал мне, что Анне Павловне очень плохо,
болезнь сердца не позволяет ей сейчас пускаться в дальний путь. В Кисловодске с нею
случился удар, от которого она оправлялась медленно, а по горечи, сквозившей в письмах
Ивана Никитича, я догадывался, что не оправится уже никогда, что это - начало конца.
Владислав писал им раз в неделю - так повела Галя. Я знал, о чем он пишет, потому
что он давал Гале проверять - нет ли ошибок. Это были не письма - отписки: "Здравствуй,
дедушка, я здоров. В школе учусь нормально, плохих отметок нет. Галина Константиновна
и Семен Афанасьевич тебе кланяются. Привет бабушке".
Сизов-старший писал сыну редко и скупо. Новая ли работа, новая ли семья были тому
причиной, не знаю. И вот уж ему Владислав совсем писать не желал. Признаться, скоро я
махнул на это рукой. Дед живет Славиными письмами и ждет их, - значит, ему Слава
писать должен. А тут... нет, не стану я принуждать Славу.
Зачем тогда в поле он сказал о том, о чем должен был молчать? Неужели так грызло
его желание отомстить? Целый год он прожил у нас торчком, не вместе со всеми, а сам по
себе. Только и удалось добиться, что он притих, пригладился: не грубил, не хамил, почти
не ленился. Мы уже праздновали победу, а оказалось - дальше кожи не пошло, внутри как
было, так и осталось.
Теперь ему у нас вдвойне худо и неуютно. Ну, а какие радости ждут его дома?
Обжорство. Безделье. Скука. Все-таки он, может быть, вернулся бы к этому, да сейчас
возвращаться некуда - Лидия Павловна тоже уехала в Кисловодск.
Ни Катаев, ни тем более Лира не вынесли бы общего отчуждения. Катаев, окажись он
на месте Сизова, давно ушел бы куда глаза глядят. Как он маялся, когда во время Фединой
болезни ребята стали с ним посуше - только посуше! Но Сизов никуда не рвался. Ждал он
приезда своих? Мысленно торопил их? Или думал - все обомнется? Дома ему всегда все
спускали, авось и здесь в конце концов если не спустят, так хоть забудут?
Но очень быстро он увидел, что его больше за своего не считают. Он нагрубил учителю
- об этом не написали в стенгазете, не упомянули в рапорте. До него уже никому не было
дела - только нам, воспитателям.

"Анюта совсем не разговаривает... не отвечает..." - как-то сказал он Гале, и голос его
сорвался.
...Вот и сейчас, в лесу, ему одиноко и он пришел перемолвиться словом. Он идет за
мною, что-то говорит, я не очень вслушиваюсь.
- Я вон на ту горку. Я хочу один. Там ребята смеются.
У нас у всех лыжи самые простые. У него свои лыжи, очень хорошие. Но ходит он
плохо, а с горки - трусит.
Пробую втолковать ему: не надо так уж вовсю налегать на палки и хорошо бы походить
совсем без палок.
- Вот попробуй. Ну как, трудно? Сейчас трудно, потом будет легко. Вон за теми
кустами некрутая горка, попытай там счастье. Если и шлепнешься, не беда, там полого.
- А вы?
Эх! Сворачиваю с ним, показываю, как скатываться. Он съезжает - сначала с того боку,
где почти и уклона-то нет; даже Лена или Борщик постеснялись бы скатываться с такой, с
позволения сказать, воробьиной горки. Ну, может, для начала и это ладно - тренируйся
тут, потом попробуешь с другого боку, где покруче.
Оставляю его, отхожу влево - там другой, настоящий спуск. Ребята назвали его точно и
выразительно: лоб. Скатываюсь, еще и еще... ветер свистит в ушах... хорошо! Еще разок,
что ли? И вдруг, застигнутый отчаянным воплем, поворачиваю назад. Что могло
стрястись? И Сизов ли это? Ведь, кажется, совсем недавно я оставил его, да если и упал -
так не разбился же, где там разбиться?
С горы не сразу могу понять - вижу только, что Славу бьют. Скатываюсь, на лету
кричу:
- Пустите! Оставьте сейчас же!
Огибаю их, хватаю за плечо человека, который колотит Сизова, - это Онищенко! Не
отпуская Сизова, он другой рукой изо всей силы толкает меня в снег. Вскакиваю,
вырываю у него Славу, он снова хватает мальчишку, и тогда, развернувшись, я ударяю его
в грудь. Он выпускает Славу и кидается ко мне. Я на лыжах, ноги словно связаны. Он
ударяет меня кулаком под ребра, я бью, уже не видя куда, только чувствую под рукой
липкое - кровь!
- Я тебя засужу! - кричит Онищенко. - Я тебе покажу! Духу твоего здесь не будет! И
пащенят твоих!
Вокруг уже наши. Степан и Митя оттаскивают Онищенко.
- Ага! Все на одного! - орет он.
- Да кому ты нужен? - слышу я спокойный голос подоспевшего Василия Борисовича.
Он обхватил Онищенко сзади и так и стоит, полуобняв его. Онищенко делает попытку
вырваться. Он и повыше и пошире Казачка, но Василий Борисович хоть и невелик, да
ухватист.
- Пусти! Пусти, дьявол! - совсем уже истошно вопит Онищенко.
- Иди, иди, - спокойно отвечает Казачок и разжимает объятия.
Онищенко поливает нас отборной бранью. Размазывает по лицу кровь и вдруг плюется:
- Зуб! Зуб вышиб! Ты ж у меня наплачешься! Погоди! Ты меня еще узнаешь. Я тебе
покажу, дьявол, цыганская морда!
Так, с бранью и угрозами, он и уходит в сторону села, проваливаясь в снег и злобно
отплевываясь.
Наклоняюсь к Сизову. Он сидит на снегу, посиневший, дрожащий. На лбу вздулась
изрядная шишка, глаз заплыл. У него тоже течет из носа кровь.
- Вставай, держи платок!
Он тяжело поднимается, утирает кровь и слезы.
Он катался с той горки, с маленькой. Получалось. Тогда ему захотелось попробовать,
где немножко покруче. Подошел, примерился, решил съехать. И только поехал - из-за
кустов наперерез вышел Онищенко. Слава не успел ни затормозить, ни свернуть, налетел
на него, сшиб с ног, сломал лыжу - вот!
Онищенко сразу же ударил его по лицу, а потом уже бил по чему попало и кулаком, и
обломком лыжи - бил, пока не подоспел я.
- Тут вы его...
- Дальше мы и сами знаем. Домой!
Митя с грехом пополам скрепляет Славину лыжу, натуго обматывая ее ремнем. Слава
ковыляет за нами, и я вижу краем глаза, что рядом с ним, приноравливаясь к его
медленному ходу, идут Митя, Любопытнов и Искра. Ускоряю шаг.
Только недавно здесь было так хорошо, так светло и вольно, все сверкало, искрилось.
Сейчас все померкло, словно и на снег и на деревья пала, как на душу, уродливая темная
тень.


Несколько дней спустя Остапчука и меня вызвали на бюро райкома партии. Мы
поняли, что разговор будет о статье в "Комсомольской правде".
Кроме нас двоих, вызвали еще преподавателя физики Старчука. Около часу мы ждали в
приемной. Разговаривать было неловко, за дверью шло заседание. Старчуку не сиделось -
он нервно ходил из угла в угол.
- Что это вас носит, гражданин? - сказала ему секретарша, приподнимая над столом,
над горами бумаг и папок, соломенную голову. - Не мельтешите перед глазами.
Он остановился, беспомощно огляделся, словно призывая нас в свидетели: "Видит бог,
я не виноват!" - и примостился у окна.
Вдруг дверь распахнулась и вошел Решетило. Он был в новой шубе, в валенках и с
огромным портфелем - я таких и не видывал. Он даже не взглянул на нас и шумно
поздоровался с секретаршей.

- Как дела, Анна Петровна? Хозяин тут? Заседает? Что ж, обождем. Каково, Анечка, на
дворе? Морозец, доложу я вам!
Всем своим видом, каждым словом он показывал: "Я тут завсегдатай, свой человек!"
- Чем бы работать, понимаешь, по заседаниям езжу. Потому - некоторым делать
нечего. Клевещут, понимаешь, фактики подбирают. А между прочим, сами...
Дверь кабинета отворилась, оттуда повалил народ, разминаясь, закуривая. Вышел
Николаенко - секретарь райкома. Поздоровавшись, он сказал, что наш вопрос - первый
после перерыва.
Как только нас пригласили в кабинет, Решетило попросил слова.
- Я, товарищи, хочу сказать, что показания товарища Карабанова не могут быть
честные, поскольку товарищ привлекается к суду за избиение нашего колхозника.
- Что такое? - Николаенко поднял брови и взглянул на меня.
- Ничего не могу вам сказать на этот счет, о суде слышу первый раз.
- А об избиении?
Я в двух словах рассказал о происшествии в лесу. Николаенко выслушал молча, нельзя
было понять, как он ко всему этому относится. Едва я кончил, он дал слово Остапчуку.
Иван Иванович говорил сдержанно и очень коротко. Рассказал, что, пока председателем
колхоза была Вакуленко, школа не знала забот и всегда могла заниматься своим прямым
делом - учить и воспитывать. Топливо привозили вовремя, квартиры учителей и школьное
здание ремонтировались летом, и на всякую просьбу колхоз откликался сердечно. Теперь
же... Что говорить о том, как теперь? В статье написано верно, только мало, много еще
можно бы добавить.
- Попрошу слова, - неожиданно говорит Старчук, едва Иван Иванович умолкает.
Испуганно заморгав, болезненно сморщившись и глядя куда-то в угол, поверх наших
голов, он торопливо заговорил:
- Статейка в газете, должен констатировать, клеветническая. Товарищ Решетило всегда
относился к школе как настоящий коммунист. И проявлял внимание. У меня лично
протекала крыша, и он прислал кровельщика и материал подбросил, и крышу починили.
Чтоб грубить учительству - этого за товарищем Решетило тоже не наблюдалось...
Он говорит, говорит. Слушать его и стыдно и тошно. Мы не смотрим друг другу в глаза
- совестно. Кажется, понимает это и сам Решетило. Он багровеет, шумно дышит и
вытирает лысину платком. "Эх, не того купил, кого надо", - видно, думает он, уверенный,
что купить можно всякого.
- Я, понимаешь ли, все силы работе отдаю. Колхоз трудный, хозяйство запущенное, а
тут, понимаешь, палки в колеса. А между прочим, процент успеваемости в школе низкий.
- Ты топливо не везешь - за низкий процент наказываешь? Думаешь помочь таким
образом? - Николаенко говорит это мельком, закуривая и не глядя на Решетило.
Решетило багровеет пуще прежнего.
- Конечно, написать можно все. Бумага, понимаешь, все стерпит.
Николаенко подводит итог кратко, сухо, точно, - даже не ясно, зачем так долго все
говорили, если он осведомлен обо всем не хуже нашего. Статья справедливая, и надо
сделать из нее выводы. Он думал, что товарищ Решетило признает свои ошибки, а
товарищ Решетило, как видно, не любит самокритики. Видели мы, как у вас школа
отремонтирована, видели и дровяной сарай: топлива там не то что на зиму - на месяц не
хватит. И это уже после статьи, которая, кажется, должна была заставить задуматься...
Когда все встают, чтобы разойтись, Николаенко просит меня задержаться. Он
открывает форточку, морозная струя врывается в насквозь прокуренную комнату.
- Скажите... - говорит секретарь райкома. - Я здесь человек новый и в вашем
педагогическом деле понимаю мало, но о вас наслышан. Мне тут товарищи толковали.
Одни очень хорошо говорят, а другие... Вот, говорят, методы у вас очень странные. Все
какие-то фокусы. Говорят, к примеру, будто вы какие-то инсценировки разыгрываете,
заставляете своих воспитанников носить себя на руках.
- С какой же это целью? - спрашиваю я сквозь зубы.
- Этого я, признаться, и сам не понял, - отвечает Николаенко.
Я вдруг чувствую смертельную усталость. Ну что он толкует! И как оправдываться в
такой нелепости? Я даже не вдруг соображаю - о каком случае речь? А, да Вышниченко
же! Та пятерка, что не пожелала у нас остаться, а я их вернул, свалившись с лошади.
Коротко рассказываю, как было дело.
- Ну вот, я дал вам разъяснение. Вы удовлетворены?
- Колючий вы, - отвечает Николаенко. - Не обижайтесь, я спросил вас попросту, хотел
понять. И то, что вы рассказываете, конечно, не похоже на то, что мне тут говорили. Я к
вам приеду. Познакомлюсь с вашими ребятами. Идет?


Возвращаясь с заседания, я неподалеку от дома увидел фигуру в нахлобученной на
глаза ушанке и с поднятым воротником. Фигура размашисто, по-извозчичьи хлопала в
ладоши, переминалась с ноги на ногу - словом, мерзла.
- Эгей! - окликнул я.
Мальчишка побежал мне навстречу, и я узнал Сизова. Он закоченел, даже губы
посинели, все лицо свело морозом. Я не успел спросить его, что он тут делает, зачем
мерзнет на ветру, - схватив меня за рукав, он не то чтобы сказал, а проплакал:
- Семен Афанасьевич! Вас в суд вызывают! Повестку прислали - "явиться к восьми
часам..."
- Ну и что же?
- Это из-за меня. Вышниченко говорит: "Вот, через тебя Семен Афанасьевича засудят".
Как же теперь? Что делать?

Никогда не думал, что буду выслушивать сообщение о вызове в суд с таким
удовольствием. Ведь не за себя же он боится? Не за себя. Вот и прекрасно!
- Что делать будем? - повторяет он.
- Что же тут делать. Пойду в суд, раз вызывают. Давай шагай побыстрее. Ты скоро в
сосульку превратишься.
Я не хочу толковать про суд и повестку, он не может думать ни о чем другом. Я
перевожу разговор на школу, на письма от деда; Владислав упрямо, с отчаянием в голосе
повторяет:
- Семен Афанасьевич, что же делать? Ведь вас вызывают...
- Да ну тебя! Ну что ты заладил "вызывают", "вызывают"! Пойду, раз вызывают, и
расскажу, как было. Идем на кухню, там, верно, есть кипяток.
Мы входим в дом, но на кухню Сизова и горячим чаем не заманишь. Чего он там не
видал, на кухне? Лючия Ринальдовна никогда ни словом не поминает о случае в поле, но с
лета смотрит сквозь Сизова, будто он в шапке-невидимке. Это у нее выходит беспощаднее
любого бранного слова.
Лючия Ринальдовна тоже знает о повестке, да и все в доме знают. Девочки напуганы,
мальчишки настроены воинственно; и очень скоро выясняется, что все до одного
намерены сопровождать меня в суд. Я велю забыть даже думать об этом, и вообще хватит
разговоров о суде, повестке и прочем! Дело наше ясное, худого бояться нечего, а сейчас -
спать: утро вечера мудренее.
Я уезжаю из дому чуть свет, в восемь я уже в суде. Следователь со мною сух, сдержан,
сразу видно - не одобряет хулиганских моих поступков. Перед ним справка от врача о том,
что гражданин Онищенко явился в больницу со следами нанесенных ему побоев. Я снова -
верно, в двадцатый раз - рассказываю, как было дело. Следователь записывает фамилию
Казачка и очень сетует, что других взрослых при случившемся не оказалось. Дети,
объясняет он мне, не свидетели - во-первых, потому, что они дети, а во-вторых, потому,
что зависят от меня. Ну-ну...
Выходя от следователя, я увидел в приемной Надю Лелюк, Ивана Ивановича и Ольгу
Алексеевну.
- Вас тоже вызвали? - спросил я, озадаченный: к чему они здесь? Ведь никого из них не
было с нами в лесу.
- Вызвали, - коротко ответил Иван Иванович и, поджав губы, стал глядеть в сторону.
Ольга Алексеевна молча кивнула и улыбнулась мне, а Надя сказала:
- А чего ждать, когда позовут? Я ж вас знаю и Онищенку знаю. А раз знаю, то и скажу.
Она не пожелала больше разговаривать со мною и открыла дверь в комнату
следователя.
- Вам что, гражданка? - послышалось оттуда.
Уже через минуту из-за плотно притворенной двери слышался Надин крик:
- Ах, не можете? А разных хулиганов слушать можете? Да Онищенку все село знает, вы
спросите в любой хате. Что значит - меня не вызывали? Я что, дитя, сама дороги не сыщу?
Иван Иванович с интересом прислушивался, Ольга Алексеевна сдерживала улыбку.
- Зачем вы встали? - спросил я. - Ведь у вас еще бюллетень?
Она молча отмахнулась. Я не стал дожидаться, чем кончится ссора Лелюк со
следователем, - поезд на Черешенки отходил через считанные минуты.
И снова, как вчера, подходя к дому, я увидел Сизова. Он учился во второй смене, но
сейчас должен был работать в мастерской.
- Что еще? - с сердцем спросил я.
- Комиссия! - ответил он так же отчаянно, как вчера про повестку.
- Тебе-то что? Комиссия и без тебя справится. Сейчас же в мастерскую!.. Что это ты
взял за моду на морозе сообщать мне новости - или дома не мог дождаться?
Я видел, что мои слова, хоть и не ласковые, успокаивают его. Может, он ждал, что
комиссия, не сходя с места, разорвет меня на части?
Я же, шагая к дому, про себя чертыхался: будь они неладны, нашли время! Уж с одним
бы делом распутаться... Но, конечно, комиссия как раз и послана, чтоб разобраться во
всем - и в истории с Онищенко тоже.
Первый, кого я встретил, входя в дом, был Кляп. Вот оно что! Областная комиссия,
значит!


Комиссия, даже и областная, была для нас не диво. Будь на то воля Кляпа, он засылал
бы к нам ревизии каждый месяц. Делал он это всегда в самое трудное для нас время -
либо в дни школьных экзаменов, либо когда в дом приходило много новичков. И всегда
это было испытание: что ни говори, чужие люди, о них помнишь, ты им то и дело нужен.
Однако мы привыкли, притерпелись. Но одну, вот эту самую комиссию я помню крепко.
Кляп, представитель облоно, скрипучим голосом познакомил меня с остальными: от
обкома партии - Веретенникова, от обкома комсомола - Грузчиков. По отчужденным,
строгим их лицам я понял, что им известно о драке в лесу, о столкновении с Решетило и о
многом другом, чего не знал даже я сам, но уж конечно знал Кляп. Что ж, так тому и быть.
Пусть ходят, смотрят, говорят с ребятами. Если это люди честные, они и сами во всем
разберутся. Если предубежденные, тут уж ничем не поможешь, будь хоть семи пядей во
лбу.
В тот день наши старшие ребята были приглашены в город - на вечер в
сельскохозяйственный техникум. Лира хворал, Федя решил остаться с ним, другим тоже
не хотелось ехать. Но я настоял на том, чтобы ничего не менялось в нашем распорядке.
Что, право, ходить повесив голову! Комиссия комиссией, суд судом, а не ответить на
приглашение, не поехать в гости и невежливо, и главное - к чему?

Ребята должны были уехать после школы, переночевать в Криничанске у
техникумовских и вернуться на другой день, в воскресенье.
В тот вечер не было оживленных сборов, и меня это сердило. Но сколько я ни старался,
сколько ни балагурил, развеселить ребят мне не удалось.
- Да вы на вечер или на похороны? - спросил я с досадой.
Мне никто не ответил.
Кляп осведомился, кто из

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.