Купить
 
 
Жанр: Детская

Трилогия о детском доме 2. Это мой дом

страница №12

зволновалась, заставила переодеться, проверила, чист ли носовой платок,
оглядела Славу напоследок, и он пошел вместе с Горошко и Литвиненко. Лева вернулся
потрясенный приемом - тем, как дома обрадовались Славе, а главное, угощением: "Вот
такие маленькие-маленькие печеньица, а положишь в рот - тают!" Я уж старался не
думать о том, сколько он там уплел этих маленьких-маленьких печеньиц... Горошко
притащил небольшой деревянный ящик, а Слава - щенка. Вот зачем он ходил домой!
Куда девалась Анютина сдержанность! Она улыбнулась, она взяла щенка на руки и,
глядя на Сизова сияющими глазами, сказала низким взволнованным голосом:
- Спасибо, большое спасибо!
Потом повернулась к Искре:
- И тебе спасибо! И всем-всем спасибо... - Губы ее дрожали, но она не заплакала, а,
глотнув, повторила еще тише:
- Большое спасибо!
Щенок был толстый, неуклюжий и, как вскоре выяснилось, жаден и глуп. Ему
накладывали еду в миску, он погружал в нее голову и так торопился и чавкал, что больше
расплескивал, чем съедал. Как бы ни был сыт, он не мог равнодушно смотреть, когда ел
Огурчик, и торопливо ковылял к его миске. Огурчик всякий раз уступал ему и глядел
снисходительно, словно говоря: "Глупый ты, глупый". Щенок жадно, со свистом втягивал
всякую еду и прямо на глазах раздувался, как шар. И хоть имя Шарик вполне шло к нему,
ребята быстро прозвали его Упырем. Они тормошили его, безуспешно учили давать лапу,
однако ни в чьем сердце он не занял места Огурчика. И в Анютином тоже.
К Сизову Анюта относилась хорошо - видно, с ним прочно связано было воспоминание
о том милом ей дне. Она ведь не видела его неуклюже моющим полы и отлынивающим от
прополки, не читала в сводках о его лени и грубости - словом, она еще не видела его во
всей красе. Был, правда, в самом начале этот роковой вопрос в классе - можно ли поднять
не руку, а ногу - и душ иронических похвал... Но больше за эти месяцы при ней ничего
такого не случалось.
"Неужели произойдет такое волшебное превращение и он станет другим? - думал я. - И
совершит чудо ничего о том не знающая девочка - совершит просто потому, что она
существует на свете?"
И вместе с Зиной я готов был радоваться тому, что нахалы робеют, когда влюбляются.


- У меня к вам сложный разговор, Семен Афанасьевич.
- Садитесь, пожалуйста, Ольга Алексеевна, я слушаю вас.
- Может быть, походим по саду?
Ольга Алексеевна пришла в необычный час - идут занятия в первой смене. Должно
быть, у нее нет уроков, а разговор и в самом деле предстоит сложный, если она сама
пришла, не прислала записку, не дождалась меня - я ведь в школе бываю часто.
Накидываю на плечи пальто, и мы выходим в сад. Тут очень тихо. Вот скамья меж двух
яблонь, ветви их сгибаются под тяжестью снега. Можно смахнуть снежный пуховик со
скамьи и сесть, но Ольга Алексеевна идет все дальше.
Мне неспокойно, я вижу: она очень встревожена - и жду.
- Семен Афанасьевич... Вы ведь знаете, школьная библиотека на мне... Так вот,
неприятная такая вещь: у меня стали пропадать книги. Ну, вы знаете, мы не бог весть как
богаты. Однако библиотеку собирали с любовью. Есть книжки с автографами. Нам
Пантелеев прислал "Республику Шкид" со своей надписью - в ответ на мое письмо. Ну и
еще кое-что. Так вот... некоторых из этих книг нету.
Я молчу: пусть выскажется до конца. Наверно, она в любом случае поделилась бы со
мною своим огорчением. Но сейчас, хотя ничего такого не сказано, я уже почти знаю -
это касается нас, нашего дома.
Она, видно, надеялась, что я помогу ей договорить. Она смотрит на меня
вопросительно. Но я жду. Жду и молчу.
- Семен Афанасьевич! - говорит она быстро, отчетливо, без прежних заминок. - Мне
очень не хочется вас огорчать, но я думаю... я боюсь... я почти уверена... Одним словом, я
подозреваю Якушева.
Ждал я этого имени? Не знаю!
- Какие у вас основания?
- Книги стали пропадать с его приходом. Прежде, когда его не было в библиотечном
кружке, книги не пропадали. Конечно, совпадения бывают... И так не хочется думать...
Она ни в чем не виновата. Она не могла не сказать мне о своих подозрениях. Кому же,
если не мне? Спасибо еще, что не пошла сначала к Якову Никаноровичу. Но до чего мне
сейчас неприятно ее лицо, ее голос!
- Я разберусь, - говорю я после тягостного молчания.
- Я понимаю, что очень огорчила вас. Но ведь я должна была сказать вам, верно?
Вижу - она все поняла. И с облегчением, оттого что неприязнь мою смывает ее прямой
взгляд, говорю ей от всего сердца:
- Спасибо, Ольга Алексеевна. Постараюсь разобраться. И сделаю это осторожно.
Трудно было мне дождаться возвращения ребят из школы. Давно уже я не испытывал
такой тревоги. Если б не тот случай в вагоне, я бы и слушать не стал. Ведь Виктор все
время со мной, с нами. Он такой же, как все, - учится, работает, смеется, как все.
Скупость? Да, это есть. Но скупость - не воровство. А тот давний случай... Мало ли что
было! Было - и прошло. Почему я сразу не сказал Ольге Алексеевне: "Не правда, Витя тут
ни при чем"? Есть доверие, при котором свидетели не нужны, доверие, которое не
задумывается. Ведь если бы она сказала мне это о Мите, о Лире, об Искре, о Лиде - да
почти о любом из моих ребят, я, не дослушав, ответил бы: "Это не правда!"
Почему же сейчас я так не ответил? Почему молча выслушал и обещал разобраться?

И вдруг память начинает услужливо подсовывать мне всякие мелочи - одну, другую.
Виктор любит книги, собирает их, копит. Тетка его работает в книжном магазине
кассиршей, и он как-то рассказывал, с ее слов, что туда заходит один писатель - ему
оставляют в магазине всякие редкие книги, у него большая библиотека: "Уже тысячи
книг, а он все покупает и покупает!"
Что бы ни вытворял мальчишка, если он не врет - полбеды. Если врет - беда! Лживость
- самый живучий порок. Кажется, вот оно, все уже в порядке... а потом по взгляду вбок, по
быстрому, чересчур веселому разговору, по чересчур честным глазам видишь: врет!
С той встречи в вагоне я ни разу не уличил Виктора во лжи, но, оказывается, настоящей
уверенности в том, что с этим покончено, у меня не было.
Я вышел встречать их после школы. Падал тихий снег - медленно, крупными
прохладными хлопьями. Ребята шли кто по двое, кто гурьбой, размахивали портфелями,
смеялись, перекликались. Несколько человек побежали мне навстречу. Среди них был и
Виктор. Он что-то кричал мне, чего я не мог расслышать: кто-то перебивал, стараясь
перекричать. Приглядевшись, я узнал Лиру.
- Нас пригласила Валя! На рожденье! Меня, Витьку, Федьку! И Ванюшку! И Васю! - во
все горло кричал Лира.
Едва переступив порог, он побежал к Гале советоваться: раз его и всех наших,
учившихся вместе с Валей, пригласили на день рождения, надо не ударить лицом в грязь.
Якушев классом старше, но работает вместе с Валей в библиотечном кружке и тоже
приглашен.
- Она полкласса наприглашала, мы там все и не уместимся! - говорит он, блестя
глазами. - Надо уроки поскорее, она просила пораньше прийти, она какие-то там фокусы
затеяла, просила помочь.
Ну, как сказать ему сейчас? У меня не хватало духу не то что заговорить - даже
подумать об утреннем разговоре с Ольгой Алексеевной. Ладно, решил я, пускай идет с
легким сердцем. После скажу.
Уроки в этот день наши приглашенные учили с быстротой необычайной. Ваня Горошко
закидывал голову и нырял обратно в учебник так, словно отвешивал поклоны. Лира читал
историю с лицом мученика. Один Коломыта расположился со своим "школьным
инструментом" как ни в чем не бывало и выводил букву за буквой в тетради по русскому
языку.
- Поторапливайся! - крикнул ему Лира, оторвавшись на секунду от учебника.
- А чего мне торопиться? - возразил Василий. - Я что, пойду туда? Чего я там не видал?
Батюшки, что тут началось!
- Семен Афанасьевич! Галина Константиновна! Да он спятил! - вопил Лира. - Его
пригласили, а он...
- Скажите ему, скажите. Вы ему только скажите, - шептал Горошко.
- Что это он, в самом деле? Разве можно отказываться, когда приглашают? - говорили
вокруг.
Но мне, признаться, было не до Вали, не до ее рождения, не до Коломыты, который не
умел быть светским человеком. Мне очень хотелось сбросить камень с души, хотелось
посмотреть Вите в глаза и услышать от него: "Что вы, Семен Афанасьевич! Как вы могли
подумать?"
Я оставил Коломыту, Лиру и прочих на Галю и ушел к себе. Там, видно, еще долго все
кричали на Василия, потом наряжались. Я увидел их снова, когда башмаки были
начищены, брюки выглажены, воротники сияли, - кажется, нечего уже добавить для
совершенства.
И тогда Лира взмолился голосом почти трагическим:
- Галина Константиновна! Надушите нас!


Ребятам было разрешено вернуться в одиннадцать часов. Василий пришел домой в
половине десятого и, сунув Насте, Леночке и Наташе по конфете, сказал с облегчением:
- Ну, погостевал, хватит, там в фанты играют, только мне этим и заниматься.
- Э, брат, ты что же из гостей гостинцы приносишь? Так не полагается! - сказал
Василий Борисович.
Коломыта очень удивился:
- Так я ж не ел, это я свое! Мне в тарелку, а я в карман.
Пока Василий Борисович объяснял Коломыте правила хорошего тона, я пошел
навстречу ребятам. Я ждал их не скоро, но дома мне тоже не сиделось.
Липы вдоль шоссе стояли все в снегу, от луны на деревьях сверкали зеленоватые искры,
снег скрипел под ногами.
Пройдя немного, я вдруг подумал: не на ночь же я стану ему говорить об этом? Придет
веселый, а я ему такое! Да он и не уснет потом. Нет, утро вечера мудренее.
По правде сказать, я сам себе удивился. Уж если я чего не терплю, так это недомолвок.
Лучше всего - напрямик и поскорее! Но я повернул обратно к дому, и моя тень побежала
сбоку, как собачонка.
Я не встретил ребят, не дождался их прихода, лег в постель и, странное дело, быстро
уснул. Их встречала Галя, они долго еще рассказывали ей про рождение агрономовой
дочки: как было весело и как хватились Коломыты - он, оказывается, ушел, не сказавшись
даже хозяевам, как говорится, по-английски.
Утром я подумал, что надо бы дождаться возвращения Виктора из школы (а то собью
ему настроение, он еще "плохо" схватит). Не знаю, долго ли я еще вот так играл бы с
собой в прятки. Но после утренней гимнастики, которую я обычно проводил сам, я
встретил его - он бежал с полотенцем через плечо, в коридоре никого больше не было.

- Зайди ко мне на минуту, - сказал я. - Умойся и зайди.
Он забежал почти тотчас же - видно, просто плеснул в лицо горсть холодной воды, и
дело с концом, так ему не терпелось узнать, что я скажу. Я видел: ничего худого он не
ждет, все худое для него позади. И такой жестокой показалась мне необходимость
погасить это оживленное лицо.
- Вчера приходила Ольга Алексеевна. - начал я. - Она сказала...
Он вдруг побледнел.
- Что книги пропадают?
- Да. Откуда ты знаешь?
- Знаю. Мы вместе проверяли. Но почему она вам... почему вы... Семен Афанасьевич!
Вы на меня думаете?
- Я ничего не думаю. Ты работаешь в библиотеке, там пропадают книги. Я хочу знать,
что об этом думаешь ты.
- А вы думаете - это я? Как же я докажу?

- Послушай, - сказал я, кладя руки ему на плечи, - ничего не надо доказывать. Ты
только скажи...
- Нет, вы не поверите. Если бы тогда... если бы не то... не в вагоне... А сейчас разве вы
поверите!
Он не смотрел на меня, с отчаянным лицом он теребил край полотенца, которое так и
не успел повесить.
- Верю. Я очень рад, что это не ты.
- Это не я, Семен Афанасьевич, - точно эхо повторил он. Но в глазах его и в голосе не
было облегчения.
...Ольге Алексеевне я сказал, что виновник пока не найден, что я буду искать. Но верю:
это не Якушев.


- Семен Афанасьевич! Поглядите, кого я привел.
Митя обнял за плечи совсем маленького мальчонку - лет семи, не больше. Очень
смуглое, почти лиловое лицо, иссиня-черные волосы и глаза, сразу видно - цыганенок. В
закоченевших руках огромная, ростом с него самого, гитара. Митя нашел его вместе с
гитарой на краю села, продрогшего и усталого. Он сидел прямо в снегу и тихонько скулил.
Не расспрашивая, Митя сгреб его и притащил к нам. Расспрашивать и сейчас еще рано -
пускай вымоется, отогреется, поест. Лицо его стянуто морозом, и зуб на зуб не попадает,
но глаза теплые, ласковые и смотрят доверчиво.
Связного рассказа мы не добились и после, когда малыш, разогревшийся после бани и
сытного обеда, оказался в центре внимания тут же в столовой. Но кое-что прояснилось.
Он давно так ходит - один со своей гитарой - из села в село. Как давно? Да еще с тепла,
наверно, с весны, - это было очень давно! Так и ходит. Его кормят, а он за это поет. Гадать
не умеет ("Мужчины не гадают!" - сказал он гордо), а петь - поет. И пляшет тоже. Звать
его Шурка, а фамилии нет. Если хотите, сейчас же и сыграет на гитаре, и споет.
Мы захотели. Он сел на табуретку, взял в руки гитару и, сильно и уверенно перебирая
тоненькими темными пальцами струны, запел нечто такое, от чего мы пооткрывали рты, -
душер-р-раздирающий романс про любовь, про коварство, про ревность:
У тебя на сердце камень,
Влюблена ты в одного,
Хочешь быть его женою,
Но тебе не суждено!
А кончил он так:
И прошло немного время -
Сбылись цыганкины слова,
Цыганка правду говорила,
Ничего не соврала.
Мальчишка пел очень серьезно, можно сказать, истово, густым голосом, неведомо
откуда взявшимся. Митины глаза смеялись. Девочки были тронуты.
- Каков мой корешок? - спросил Митя, когда Шурка кончил. - Как поет! Что поет! Ну
какой парень! - говорил он, тормоша мальчонку. - А читать умеешь?
Читать корешок не умел, это было дело поправимое. А вот где взять фамилию?
- Пускай будет Дмитриев, - сказал Коломыта. - Митька его нашел, вот и выходит, что
он Дмитриев.
Всем это понравилось. Я видел, что и Митя очень доволен. Мальчишка пришелся ему
по душе - и в самом деле оказался славный, покладистый, а ко всему, что видел вокруг,
относился с благоговейным уважением.
У него был четырехгранный волчок, на плоскостях которого стояло: "Измена",
"Любовь", "Пустота", "Перемена". Шурка охотно запускал его по просьбе ребят, и Лира
очень сердился, если ему выпадала "измена".
Чтоб доставить Шурке истинное удовольствие, надо было только попросить его спеть.
И он пел:
И на могилу обещай
Ты приносить мне хризанте-э-мы!
Но очень скоро Шуркины песни стали смешить ребят, и он, чуткий и самолюбивый,
забастовал.
- Смеяться станешь. Не буду петь. Не хочу, - с обидой говорил он, мотая сизо-черной
грачиной головой.
Не обижался он только на Митю, даже и тогда, когда Митя, закатив глаза, пел,
перевирая мелодию, но очень выразительно:
И на могилу обещай
Ты приносить мне помидо-о-оры!

Но нередко, взяв гитару, Шурка начинал без слов перебирать струны, и ребята
смолкали и подолгу слушали вкрадчивый и капризный говор Шуркиной "семиструнной
подруги". И нельзя не сознаться, что семиструнная в маленьких смуглых Шуркиных руках
разговаривала хорошо, очень хорошо...


Вечер. Я читаю. Митя готовит уроки.
- Войдите, - откликается он на робкий стук в дверь.
Вошел Шурка и с таинственным видом положил перед Королем сложенную вчетверо
бумажку.
- Тебе, - сказал он кратко.
Митя развернул, повертел в руках и отложил в сторону.
- Что такое? - спрашивает Галя.
- Какая-то репа с палкой, - равнодушно отвечает Митя.
- Можно? - Галя протягивает руку и берет листок. - Митя, - говорит она, - да это же не
репа с палкой, а сердце, пронзенное стрелой.
- Ну да? - В голосе Мити усмешка. - Вот что, Шурка, ты мне больше этой ерунды не
таскай. Слышишь?
- Так ведь она просила. И конфету дала, - простодушно объясняет Шурка.
- Мама, - подает голос Лена, - а в школе все девочки в нашего Митю влюблены.
- Очень даже просто, - подтверждает Шурка.
- Разболтались! - Митя щелкает обоих по макушке. - Влюблены не влюблены, а больше
ты ничего такого не носи. Понимаешь? А то отлуплю за милую душу, так и знай.
И Митя снова погружается в книжку.
Не раз уже до меня доходило: "А Тамара по Мите сохнет", "А в Митьку Оля
влюбилась..." И Тамару, и Олю, и других девочек мы знали. Они приходили к нам в гости
и чтение послушать, и в саду посидеть, и потанцевать.
Даже на самый строгий глаз Митя был совершенно равнодушен ко всем до единой. Не
замечать, не знать он не мог, все видели, что девочки "сохнут". То, что Шурка Митин
корешок, было ему на руку. Он стал любимцем девочек, вечно его чем-то пичкали,
задаривали. И сделали его почтальоном. То и дело я натыкался на записки: "Митя, давай
дружить. Жду ответа, как соловей лета", "Митя, приходи сегодня в клуб, будет интересное
кино. Кто писал - угадай сам". Иные записки были украшены тем, что Митя так
непочтительно называл "репой с палкой", на других были нарисованы розы, тюльпаны, но
чаще всего незабудки.
- Что это ты растерял тут? - спрашивал я.
- Забыл выкинуть.
Он сгребал всякий мусор - старые конверты, черновики - и вместе с записками бросал
в печку.
- Да, - говорила Лючия Ринальдовна, - все в него влюблены, и я влюблена. Что за беда?
Все это, милые мои, не опасно, потому что он в нас не влюблен. Так-то!
А он вел себя так, словно не о нем речь, словно не ему пишут записки, не по нем
"сохнут". Только однажды возник между нами беглый, шутливый разговор.
Митя приехал из Старопевска и, разбирая покупки, которые сделал по Галиному
поручению, вынул истрепанный томик Шиллера и поставил на свою полку.
- Невесте подарю, - сказал он в ответ на мой взгляд.
- Ты уверен, что невеста захочет читать Шиллера?
- А на другой я не женюсь.
Шурка безмерно гордился своим шефом; с каждым днем он чувствовал себя у нас
вольнее и проще, привилегированное положение, в какое он нечаянно попал, став
Митиным корешком, придало ему уверенности.
- Все наврал, - говорит Митя, просматривая Шуркину тетрадь по арифметике.
- Четыре и два - семь. Разве нет? - спрашивает Шурка.
- Нет.
- А сколько?
- Вот посиди и подумай.
- Восемь? Девять?
- Не гадай, иди.
- А Егору Федя решил задачу... - сообщает Шурка, помолчав.
- А я за тебя решать не буду.
Вздохнув, Шурка отходит и еще не раз наврет и попыхтит, пока Митя скажет: "Ну вот и
молодец!"
Однажды Митя прихватил Шуру с собой в Криничанск. Вернулись они к вечеру. Я
вошел в комнату; было полутемно, Митя подкладывал в печку дрова, а Шурка сидел рядом
я горько плакал. Я молча прошел в соседнюю комнату.
- Я больше не буду, - услышал я всхлипывающий Шуркин голос. - Только не надо в
печку.
- Нет, брат, даже не проси, спалим.
- Ну, не надо. Ну, давай лучше купим Галине Константиновне подарок.
- Не нужны ей подарки на такие деньги.
- Чем плохие деньги? Я нашел.
- Не ври, ты видел, кто выронил, надо было отдать, а теперь они, выходит, ворованные.
- Ну, не надо в печку. Давай Леночке купим подарок.
- Говорят тебе, кидай в печку.
Шурка заплакал в голос.
- Ну, кинешь?

- Не надо! Давай всем детям купим конфет, все будут рады!
- Кидай!
- Давай лучше...
По новому, громкому всхлипу я понял, что деньги полетели в огонь.
- Запомнил? - сурово спросил Митя.


- Ну хватит с Катаева, намучился, - говорит Галя. - Снимай с меня выговор,
пожалуйста. Или ты не видишь, как он старается?
Кто же этого не видел!
Он очень подрос за последний год. На смуглом лице его яркий и чистый румянец.
Глаза как виноградины - зеленые, прозрачные, зубы ослепительно белые и очень хороши в
улыбке.
Он не переставал помнить, что за него теперь отвечает Галя. Она уже раз получила за
него выговор, и он не хотел подвести ее снова. Это было сильно в Катаеве: не мог он,
чтобы из-за него страдали другие. Мы это поняли еще с той поленницы.
Да, поначалу он старался, лез вон из кожи, на каждом шагу ему надо было озираться -
как бы не нагрубить, не обидеть кого-нибудь. А потом это стало ненужным - помнить,
остерегаться. И сейчас никто в нашем доме, даже Лида и Настя, не ждет от него обиды.
И еще одно появилось в его жизни, и имя этому было: Анюта. Девочка эта оставалась
по-прежнему тиха, замкнута и ровна со всеми. Но все знали - такое почему-то всегда все
знают, - что Коля ей по душе. Ну, а про Колю и знать было нечего. Он бы голову оторвал
тому, кто сказал бы, что он влюблен, но все, что он делал и говорил, он делал и говорил
для Анюты. Переплывал реку и смотрел: что она? Подзывал в мастерской Ступку, а сам
косил в сторону Анюты. И это делало его счастливым, а счастливому все легко.
Он стал открытым, веселым. Он насмешлив, но без злости, и видно, что быть таким для
него куда естественнее, чем прежним - замкнутым и угрюмо-грубым.
Я вывесил приказ: выговор с педагога Г. К. Карабановой снимается, так как ее
воспитанник Катаев ведет себя отлично, вежлив со старшими и с товарищами.
Через несколько дней после этого на совете зашел разговор о том, что у каждого
малыша должен быть шеф из старших, вот как тот же Катаев шефствует над Паней и
Сеней.
Сразу же, не сходя с места, распределили всех наших малышей; их было не так много, и
каждый уже успел прилепиться к кому-нибудь из старших. Неприкаянным остался только
один Тося Борщик - тихий, большеглазый, большеротый, с большими торчащими ушами и
крохотным носом-пуговкой. Он был очень забавен - лопоухий, маленький, меньше всех
ростом в нашем доме. Наташа сказала про него:
- Такие в сказках гномы бывают.
И вот, когда Борщик - последний из малышей - остался ни при ком, Коломыта вдруг
сказал:
- Может, его к Сизову определить? Опять же - в одном отряде.
Все удивились. Сизов - шеф? У Сизова - корешок? Да он сам давно ли в шефе
нуждался! Правда, в последнее время он ни в чем худом не замечен, правда, и отметки его
в школе стали гораздо лучше, и вообще не правильно не замечать, когда человек
становится лучше... Все это так.
Подумали мы, почесали в затылках и согласились. Борщик был доволен. Он прежде
почти не знал Сизова, а к нашим порядкам привык сразу, стало быть, и к шефу своему
отнесся с полным доверием.
А шеф? Он любил, чтобы ему выдавали все, что положено. Подшефные - это обуза, они
требуют времени, внимания. Но тут есть и другое: дают подшефного - это доверие.
Совсем недавно ему о таком и мечтать не приходилось. Это Владислав оценил: ему
выдали то, что причиталось другим старшим, так сказать полный паек, и он был доволен.
Тем временем обнаружился в нем один талант. Он, по нашим наблюдениям, ничего,
кроме Дюма, не читал, зато "Трех мушкетеров" знал наизусть, и ребята любили его
послушать. Их захватывал не столько острый сюжет (они знали его), сколько сама по себе
сизовская декламация. Не собьется ли? Не переврет ли? Нет, шпарит без запинки. Ну,
силен!
Иной раз вечером, когда уроки были уже сделаны, кто-нибудь из ребят просил:
- Славка, давай на память!
И он "шпарил" из "Королевы Марго" или "Виконта де Бражелона". Ну что ж, всякое,
даже самое маленькое, уменье украшает человека в глазах людей. Красило оно и Славу, а
всем, что его красило, он сейчас особенно дорожил. И старался, как мог.
Думаю я: успех достигнут тогда, когда человек перестает стараться. Когда он не
задумывается - не пожалеть ли ему кого, не помочь ли чем, - а просто жалеет и помогает.
Когда не мучит его сомнение - сказать ли правду или солгать? - и он говорит правду, не
раздумывая.
Но Славиного старанья нельзя было не оценить. Раньше он вообще себя ничем не
утруждал, разве только придумывал: чем еще удивить деда и бабку, что бы такое
выкинуть, чего потребовать? И хорошо, что сейчас он старался не получить плохой
отметки, не запороть винт у циркуля. Очень старался.
И вдруг Катаев сказал на совете:
- Борщика надо у Сизова отобрать.
Он умолк, и все глаза обратились к нему. Все ждали.
- Тоська за него кровать стелет, башмаки ему чистит. Я ему три раза говорил. Брось,
говорю. А он...
Больше Коля ничего не сказал, но и этого было довольно.

Тосю доверили Сизову, доверили, чтоб он о нем заботился, а он его, словно денщика,
заставил себе прислуживать!
...В тот же день Сизов стоя выслушал постановление совета: отнять подшефного,
лишить права шефствовать над малышами, пока он живет в нашем доме.
Ни выговора, никакого другого наказания - просто его лишили права заботиться о
младшем брате. Это был суровый приговор, и все так и поняли.
Сизов слушал постановление, сжав зубы и глядя прямо перед собой. Потом отыскал
глазами Катаева, и я прочел в его взгляде угрозу.


Кляпа перевели от нас в облоно, его сменил новый инспектор, по фамилии Шаповал.
Он совсем не походил на Кляпа - высокий, худощавый и прямой, как палка, - вот уж
поистине точно аршин проглотил! Когда его окликали, он поворачивался всем туловищем,
смотрел внимательно и холодно.
- Почему у вас дети сами моют полы? - был чуть не первый его вопрос.
- А кто им должен мыть полы? - взорвался я. - А в семье дети не моют полы? А когда
наши ребята выйдут из детского дома - они что, станут нанимать себе прислугу?
Шаповал пожал плечами:
- Почему вы так горячо возражаете? Если каждый пустяк принимать так близко к
сердцу, вас ненадолго хватит. Я, например, ничего и никого дальше пуговиц не пускаю.
Он провел рукой от подбородка вниз - и хотя на нем был пиджак, а под пиджаком
виднелась рубашка и обычный скромный галстук, я вдруг отчетливо увидел ряд наглухо
застегнутых мундирных пуговиц.
Вот такой он и был - наглухо застегнутый. Замечания обычно делал разумные, не
придирался, не подсиживал. Аккуратный, добросовестный. Но для нашего дела этого
мало.
- О-хо-хо, - сказал Казачок, - знаю я таких! Его дело петушиное: прокукарекал, а там
хоть не рассветай.
Как-то Шаповал сказал:
- Развязные сочинения пишут ваши воспитанники! - и протянул мне сочинение Гриши
Витязя о детстве Кирова. Начиналось оно так:
Рано лишився Серьожа батька та мами. Бабуся привела маленького хлопчика в
дитячий притулок. Он, когда вырос, стал билшим чоловиком, но и маленьким був
хорошим хлопчиком. Вот о том я зараз кажу.
Гриша писал о Сереже Кострикове совсем как о дружке своем, о сверстнике.
- Что ж, - сказал я, - разве лучше было бы, если б ребята восхищались Кировым, как
восхищаются далекой звездой? Пусть знают, что судьба Сережи Кострикова была
поначалу сродни их с

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.