Жанр: Наука
Теория языка
...азательный
жест, то в психологическом плане можно было бы решить не только дискуссионный
вопрос
о том, как могло обстоять дело первоначально. А именно: можно показать, что все
обстояло
точно так же, как оно обстоит сейчас, а иначе быть никогда не могло и не может.
Вместо
указательного жеста могут использоваться другие - оптические или акустические
ориентиры, а вместо всех них могут вступать в действие косвенные ситуационные
индексы
или конвенциональные вспомогательные экспликативные средства. Но ничто из
вышеуказанного не может полностью отсутствовать.
И дело обстоит именно так не просто потому, что всякое указательное слово
без таких
путеводных нитей, будучи неопределенным по смыслу, посылалось бы в пустоту; оно
не
предоставляло бы нам ничего, кроме некоторой сферы, "геометрического места",
которого
нам недостаточно, для того, чтобы обнаружить в этом месте нечто. А теперь
подумаем о том
способе употребления указательных слов, который может стать основанием для
первого
возражения против нашего тезиса, а именно об анафорическом употреблении. Где же
можно
найти такие ощутимые путеводные нити в том случае, когда я указываю с помощью
немецких слов dieser и jener на то, что было недавно упомянуто в данном
разговоре? Не буду
спорить: действительно, в этом случае отсутствует чувственно воспринимаемая
путеводная
нить. Но вместо такой нити вступает в силу соглашение, по которому слушатель,
мысленно
вернувшись назад, должен понять, что dieser относится к названному в последнюю
очередь
как к чему-то ближайшему, a jener - к названному ранее как к чему-то более
далекому. Это
соглашение могло бы с тем же успехом быть повернутым в обратную сторону. В таком
случае следовало бы еще раз мысленно пробежаться по всему упомянутому в данном
разговоре, подразумевая под dieser названное сначала, а под jener - названное
потом.
Следовало бы почти перед каждым исследованием принимать во внимание вероятность
того,
что и это, перевернутое, соглашение распространено в тех или иных языковых
сообщностях.
В любом случае становится ясно, что именно может выступать в качестве
замены
чувственно воспринимаемых ориентиров дейксиса. Там, где отсутствуют такие
фонематические вспомогательные средства, как согласование и т.п., таким
ориентиром
служит координационная схема (Ordnugsschema) из сферы указательного поля. Это
понятие
будет подробно разъяснено ниже. Когда я на улице говорю приезжему: "Идите прямо.
Улица, которую вы ищете, - вторая справа", - я, собственно, действую так же, как
при
использовании подобной координационной схемы вместо чувственно воспринимаемого
ориентира языкового дейксиса. Ведь я использую лежащие перед нами улицы как
координационную схему, и в ней - случайная или намеренно сконструированная мною
пространственная ориентация спрашивающего. Я обращаюсь к нему в этой системе
координат. Слова "прямо" и "справа" в моей речи отнюдь не были бы однозначны,
если
приезжего не направить лицом туда, куда он должен идти.
4. "Я" и "ты"
А теперь обратимся к словам я и ты. Здравый и плодотворный
лексикологический
принцип - искать исходное значение в сфере чувственного восприятия. Любой
человек
может обратиться ко мне и сказать: я. Я посмотрю на него или, если это
невозможно, буду
только прислушиваться к тому, что он говорит. Здесь имеет место физиогномический
или
патогномический взгляд. Именно в этом (а не в чем-либо другом) - исходное
значение слова
я, его первичная функция. Короче говоря, слова я и ты указывают на исполнителя
роли в
разыгрываемой речевой драме, на исполнителей ролей речевого действия. Греки
нашли для
этого прекрасное слово prosopon 'лицо, действующее лицо', и римляне под словом
persona
'действующее лицо, персонаж' подразумевали также не что иное, как роль в речевом
акте.
Языковая теория должна со всей ясностью и последовательностью вернуться к этому
античному значению слова persona. Здесь Бругмана и Дельбрюка не в чем упрекнуть;
только
желательно было бы рассуждать более последовательно. Личные местоимения
(personalia),
например я и ты, изначально призваны не обозначать отправителя и получателя
речевого
послания (для такого обозначения используются имена), они только указывают на
исполнителей этих ролей в том смысле, как об этом удачно писал еще Аполлоний.
Конечно, когда я слышу слово я из уст моего знакомого, то это более значимо
для меня;
а когда некто за дверью на вопрос Кто там? отвечает: Я, - он рассчитывает на то,
что я по
звуку его голоса выделю лично его из круга моих знакомых. Фонологически
оформленное и
достаточно четко отличимое от других слов немецкого языка звуковое образование
ich
воспринимается как имеющее идентичную фонологическую форму, исходя из миллионов
уст. Только голосовая материя, мелодический облик индивидуализирует его, и смысл
ответа
моего посетителя перед дверью - в том, что фонематическая структура, языковой
аспект
формы произнесенного им ich отсылает меня, спрашивающего, к характеру голоса.
Следует
признаться, что это очень странное отношение: форма чего-то служит здесь для
того, чтобы
отослать к особенности материи, реализуемой в этой форме. Это отношение, однако,
вовсе
не столь исключительно в мире, как можно было бы вообразить. Но краткости ради
мы
откажемся от рассмотрения параллельных примеров, иллюстрирующих наш тезис.
Итак: функция этого оформленного языкового образования как средства общения
в
простом и ясном, придуманном нами случае исчерпывается, по сути, тем, что она
направляет
физиогномический "взгляд" получателя сообщения на характер голоса. Либо
одновременно
глазами и ушами, либо только ушами, получатель должен воспринять и понять
отправителя.
Таким образом, форма слова как таковая не содержит в своем значении никаких
сведений о
том, о ком (или о чем) идет речь. Именно поэтому я изначально не является
именем. Но
звуковую материю, посредством которой идентичное по форме слова ich реализуется
из
одних уст так, а из других уст - иначе, можно воспринять по-разному. Наш
отправитель
перед дверью полагается на то, что его лично узнают по этой материи. Какие новые
функции
в контексте предложения придаются этому указательному слову и какие выводы
делают из
этого психологи и философы, возводя его в ранг научного термина, к нашей теме не
относится.
Обратимся для сравнения к функции собственного имени, действительно
являющегося
именем; мой посетитель перед дверью, если его не узнают по голосу, назовет свое
собственное имя. (Всю комедию со словом я, скажем в его оправдание, он разыграл
в
назидание теоретикам языка.) Собственное имя есть языковое образование, по форме
своей
призванное функционировать как индивидуальный знак в кругу тех, кто знает и
употребляет
его. Дж. Ст. Милль иллюстрирует функцию собственного имени известной историей о
разбойниках из "Тысячи и одной ночи", где кто-то из шайки помечает меловой
чертой
городской дом, чтобы, вернувшись со своими товарищами, узнать его среди
множества
других домов. Аналогично этому штриху мелом, функция собственного имени, по Дж.
Ст.
Миллю, сводится к диакритической функции: собственное имя выступает как чисто
индивидный показатель, своего рода индивидуальный знак (Individualzeichen), в то
время как
общее имя (Artname) обладает коннотацией. Последнее мы пока не рассматриваем. В
любом
случае, характер собственного имени как назывного слова проявляется в том, что
этот
языковой знак может исходить из уст любого говорящего, звуковая материя в нем
нерелевантна для выполнения им своей назывной функции. Не в характере голоса, а
в
фонематической структуре закреплена функция собственного имени как
индивидуального
знака. Ситуационным эквивалентом собственного имени может послужить я моего
посетителя перед дверью - но только тогда, когда произносящий это я рассчитывает
на
диакритическую значимость характера голоса.
Приведенного примера достаточно для того, чтобы прояснить, как происходит
семантическое наполнение слова я. Со словом ты дело обстоит аналогичным образом.
Но
здесь следовало бы сразу же не упустить из виду случаи, где оно употребляется
как чистое
обращение: "Ты (слушай), я хочу тебе кое-что сказать". Такова завязка дружеского
разговора, начинающаяся с обращения и распределяющая роли объявленного речевого
действия. Тоном такого ты-обращения можно выделить оттенки (ноты) экспрессии и
призыва, что в принципе достигается тоном и другими модификациями при любом
слове.
Это относится к другому разделу теории языка, и мы не должны здесь на этом
останавливаться. Сравнительно чистая указательная функция ты проявляется в таких
оборотах диалога, когда говорящий чувствует, что пытается подчеркнуть
однозначность
слова жестом руки или другими наглядными средствами. Словосочетания du da, du
dort 'ты
там' и т.п. в таких случаях отличаются от сочетаний der da, der dort 'тот там'
только Prosoponом
'лицом' в понимании греческих грамматик. Наличие третьего Prosopon-a и
придание ему
диактрического признака грамматического рода как в собственно личных (то есть не
обладающих позиционной указательной значимостью) указательных словах типа er,
sie, es
'он, она, оно', так и в позиционных знаках типа der, die, das 'тот, та, то'
является свойством
индоевропейских языков, не относящимся к ограниченной нами здесь узкой теме
указательных слов. Я и ты можно было бы рассмотреть, а третий Prosopon -
опустить.
Позиционные указательные слова der - дейксиса Бругмана как при demonstratioad
oculos, так
и в анафорическом употреблении были бы чисто "безличными" указательными словами,
каковыми они, возможно, и являлись некогда в индоевропейских языках, когда имели
еще
характер несклоняемых "частиц".
5. Традиционная классификация местоимений и ее критика
Насколько я знаю, историки придерживаются одной точки зрения на
происхождение
дейктических слов, встречающихся сейчас в составе многих лексических классов. В
"Грамматике" Бругмана - Дельбрюка это общее мнение выражено такими словами:
"Возможно, все демонстративы были когда-то дейктическими частицами, то есть
несклоняемыми словами. Они появлялись одновременно с называнием предмета, до или
после его обозначения. Такого рода частицы часто встречаются в атрибутивной
связи с
существительными и в исторические периоды индоевропейских языков, например совр.
нем.
der mensch da, da der mensch, du da. Такое происхождение склоняемых местоимений
подтверждается многим" (Вrugmann, Delbrьck. Op.cit.,S.311).
Конечно, и причины, которые приводит сам Бругман, представляются мне
весомыми
(см. там же, особенно с.307 и сл.). Но при систематизации материала возникает
вопрос,
действительно ли такие несклоняемые дейктические частицы заменяют имена и могут
ли они
тем самым с полным правом называться местоимениями. Тот, кто отрицательно
отвечает на
этот вопрос, должен быть последовательным и признать, что весь класс объединен
не
признаком местоименного употребления, а признаком дейктической функции. Наиболее
отчетливо это видно, если привлечь к рассмотрению союзы.
Чтобы продемонстрировать дейктическое содержание союзов (не замеченное
ранее),
обратимся к мнению специалистов и приведем цитату из латинской грамматики
Штольца -
Шмальца:
"Связующие слова (союзы) можно подразделить на изначально указательные
(дейктические, как сочинительные, так и подчинительные) и чисто соединительные
(служащие для продолжения текста /und 'и'/, сообщения добавочных сведений /auch
'также'/
или противопоставления /jedoch 'однако'/, в основном сочинительные).
Существенной
разницы между этими двумя группами нет - уже потому, что из указательной основы
при
размывании ее дейктического значения произошло множество чисто соединительных
союзов
(ср. nam, tamen и др.) (разрядка и немецкие примеры мои. -К.Б.) . Дейктическое6. "Demonstrare necesse est"
Когда переходишь от чтения монографии Бругмана об указательных местоимениях
к
работе Бругмана и Дельбрюка, то сначала непонятно, почему постоянно отмечаемый и
признаваемый дейктический аспект решительно не выдвигается, как мы того требуем,
в
качестве определяющего признака для всего класса. Воспоминание об основах
традиционной
терминологии, созданной античными грамматистами, возможно, открыло бы в том,
против
чего направлена наша критика, пережиток своеобразного смешения грамматики и
логики,
что подвергалось нападкам Штейнталя и его современников еще в XIX в. Профессия
заставляет логика видеть в словах не что иное, как понятийные знаки. Если он
находит
целый класс слов, которые не являются какими-либо прямыми понятийными знаками,
какими-либо назывными словами, он выделит в них все же нечто, что бы позволило
поставить их в один ряд с именами. Тогда и для него самого они являются не
настоящими
именами, а, скорее, заместителями имен, местоимениями. Очевидно, так (в
схематическом
изложении), в духе античной грамматики (которая в соответствии с программами
рассматривалась как часть логики) возник обобщающий термин "местоимения".
Согласимся, что в этом содержится не просто частичка, а значительная доля
истины. И
даже если приходится признать, что логик не всегда удачно вмешивается в вопросы
теории
языка, я был бы готов доказать, что все попытки лингвистов "изгнать логику из
храма",
предпринимавшиеся ранее, оканчивались тем, что возникало желание переиначить
известную латинскую поговорку: logicam expellas furca ... Поэтому важно уже на
почве
самой логики вскрыть и устранить вредные последствия ошибок, вытекающие из
неправильного понимания логического взгляда на исторически сложившийся и
естественный
механизм человеческого мышления - язык. Так мы пытались чисто логически доказать
возможность употребления указательных знаков в межличностном общении и
демонстрировали известным рьяным очистителям языка, что сами они в своем
искусственном языке фактически не могут обойтись без указательных знаков.
Проблема "местоимений" намного запутанней, интереснее и поучительнее, чем
ее
представляют довольно бойкие гонители из храма (наподобие Штейнталя). Ибо можно
документально доказать, что гениальные первые греческие грамматисты с
непревзойденной
ясностью выявили сематологическую разницу между указанием и называнием. По
свидетельству Штейнталя , стоики и Аполлоний Дискол провели четкую грань между
назывными и указательными словами; Аполлоний - в несколько отличной от стоиков
онтологической упаковке. Но дело, конечно, не в метафизике, приплетаемой сюда.
Определяющим является вывод, что только назывные слова характеризуют свой
предмет как
сущность такого или иного рода, только они охватывают предмет как нечто отличное
от
другого в его качественной определенности, тогда как местоимения, по Аполлонию,
довольствуются дейксисом к тому, что они обозначают.
"Суть их (...) состоит в указании на наличествующие предметы или в анафоре
(??????? ) - отсылке к отсутствующему, но уже известному. Из дейксиса (?????? )
к чему-то
присутствующему перед глазами (?? ??? ???? ???? ) возникает первичное знание
(?????
?????? ), из анафоры - вторичное знание (??????? ?????? ). Личные местоимения
здесь
полностью приравниваются к прочим. Местоимения первого и второго лица являются
дейктическими словами (????????? ); местоимения третьего лица либо дейктичны и
анафоричны одновременно, либо только анафоричны" (Steinthal. Op. cit., S. 316).
Это, как указывалось, одна сторона дела. Но здесь не хватает
последовательности,
которую должен вывести отсюда логик и которую мы эксплицируем. Греки не смогли
увидеть историческую взаимосвязь вещей, они не знали (как Бругман-Дельбрюк), что
все
индоевропейские указательные местоимения, вероятно, были когда-то "дейктическими
частицами". Даже уничижительное название "частицы" (то есть отрезки речи,
которые
остаются после систематического рассмотрения более "респектабельных" и весомых
элементов) сегодня по-настоящему уже не вписывается в терминологию. Но ведь они
явно
существовали, эти частицы, и выполняли свою функцию, очевидно, уже в те времена,
когда
еще не брали на себя позднейшую роль местоимений. Я утверждаю, что эту
древнейшую
функцию, которая не полностью исчезла, следует возвести в ранг
классификационного
признака.
По логике вещей эта функция, несомненно, может стать классификационным
признаком в свете теории двух полей, и только благодаря этой теории.
Указательные слова
не нуждаются в символическом поле языка, чтобы полно и аккуратно выполнять свои
обязанности. Но они нуждаются в указательном поле и в детерминации,
осуществляемой в
каждом конкретном случае при помощи этого указательного поля, или как указывали
Вегенер и Бругман, наглядных моментов данной речевой ситуации. С назывными
словами
дело обстоит в этом пункте совершенно иначе: правда, они иногда приобретают свой
полный
смысл эмпрактически (или, как говорили раньше, эллиптически), находясь в
указательном
поле. Однако это не является неизбежным: в законченном репрезентативном суждении
типа
S d P языковая репрезентация оказывается в значительной степени независимой от
конкретных ситуационных ориентиров. Именно этот случай рассматривали в качестве
примера греческие грамматисты. Здесь не только осмысленно, но и неизбежно к
словам
любого класса обращается вопрос: что вы делаете в предложении, в чем ваша
функция там?
Частицам трудно или даже невозможно ответить на этот вопрос. Указательные слова
большей частью (но далеко не все) отвечают: мы замещаем имена. И фактически
индоевропейские частицы в ходе истории языка все активнее и все
дифференцированное
использовались для выполнения этой функции и приспосабливались к этому. Но, как
показывает история языка, включиться и приспособиться к системе падежей назывных
слов,
которые они заменяют, частицам удавалось с большим трудом, а чаще не удавалось
вообще.
В той мере, в какой они это сделали, их следует рассматривать в хорошо
построенном
синтаксисе, и так принято уже две тысячи лет.
Только в такой синтаксической теории нельзя, как это принято, например, у
БругманаДельбрюка,
довольствоваться семантическими данными, из-за того что "они
заместительно
указывают на какие-то понятия". Темой последнего параграфа этой книги будет роль
анафоры в придаточном предложении; это, как мне кажется, является адекватным
синтаксическим анализом указательных слов.
В первую очередь речь шла об их корректном сематологическом назначении, а
каждый
класс имеет право на теоретическое рассмотрение во всем его многообразии. Если
этот
класс, как указательные слова, принимает на себя в ходе истории языка новые
функции и
устанавливает связи с другими классами слов, то такой факт следует отметить.
Это, однако,
не должно быть основанием для того, чтобы упускать из виду все еще сохраняющийся
существенный момент их функции. Обычная практика ведет к концептуальным
интерференциям и смешению терминов. Если классу, как обычно, дается при крещении
имя
"местоимения", возникают некрещеные и не поддающиеся крещению "частицы",
которые,
как свидетельствуют факты из истории языка, также входят в семью и выражают
протест;
появляются и союзы, не являющиеся местоимениями. И то, что они могут сказать,
звучит
определенно и - главное - исчерпывающе: demonstrare necesse est, stare pro
nominibus non est
necesse .
§ 8. ДЕЙКСИС К ВООБРАЖАЕМОМУ И АНАФОРИЧЕСКОЕ УПОТРЕБЛЕНИЕ
УКАЗАТЕЛЬНЫХ СЛОВ
Второй и третий способы указания
Словами dieser 'этот' и jener 'тот' (или hier 'здесь' и dort 'там' и т.п.)
отсылают к
упомянутому в речи выше; слово der (derjenige) и другие указательные слова
обозначают то,
о чем будет речь. Издавна это зовется анафорой. Тот, кто хочет охватить всю
сферу
использования анафоры, должен выявить указательный аспект и в тех словах, где он
связан с
более специальными грамматическими функциями. Так, элемент указания (а именно
указания на что-то, что следует искать и найти не в позициях перцептивного
пространства, а
в позициях в речевом потоке) содержится не только в относительных местоимениях в
узком
смысле слова, а и в индоевропейских союзах. В качестве примера укажем на нем. da
в
различных функциях, которые это слово выполняет в самостоятельном употреблении
или в
соединении с другими частицами. В перцептивном пространстве da является
позиционным
указательным словом: оно становится анафорическим в составе darum 'потому' и в
случае
(как временного, так и анафорического) употребления danach 'после этого',
'согласно этому'.
Наконец, da опять же выступает самостоятельно в качестве союза, вводящего
придаточные
предложения причины ('так как'), нисколько не теряя при этом свой анафорический
характер
(с отсылкой назад или вперед). Мне кажется, что именно так следует понимать в
первом
приближении понятие "анафорическое", чтобы не разрывать историческую связь и
объективно отражать общую природу указания. Достаточно просто: имеется также
указание
на те или иные позиции в речевой структуре, и индоевропейские языки используют
для этого
указания в значительной мере те же слова, что и для demonstratio ad oculos.
Простым (как мы
сказали) является, по крайней мере, описание фактов: там это упорядоченность в
пространстве и позиции в этом пространстве, а здесь это упорядоченность в
речевом потоке
и позиции в нем, то есть речевые отрезки, к которым отсылают, чтобы выделить то,
что
имеется в виду. Ссылка осуществляется в основном при помощи того же аппарата
указательных слов.
С психологической точки зрения любое анафорическое употребление
указательных
слов предполагает только то, что отправитель и получатель имеют перед собой
речевой
поток как некоторое целое, к частям которого можно сделать проспективную или
ретроспективную отсылку . Целое должно наличествовать у отправителя и получателя
в
такой степени, чтобы было возможно скольжение, подобное тому, когда взгляд
скользит по
доступному зрению предмету. Все это не ошеломит психолога, ибо он знает, что не
только
речевой поток, но и другие членораздельные акустические последовательности
требуют и
допускают такое блуждание взгляда, воспроизведение и предварительное
конструирование.
Адекватное создание и восприятие любой музыкальной пьесы, например, требует не
совсем
того же, но чего-то похожего. Если предположить, что известны подобные операции
в сфере
так называемой непосредственной памяти или, точнее говоря, непосредственно
запоминаемого, тогда мы можем составить представление о психологической основе
анафорического указания. Ничего специального об этом нам сообщать не
потребуется.
Пускай внимательный аналитик уже здесь уяснит себе, что сравнение языкового
анафорического приема с тем, что наблюдается при аналитическом восприятии
музыкального целого или оптически увеличенного предмета, приводимое здесь в
целях
пояснения, хромает на одну ногу. Фактически здесь есть несколько примечательных
различий. Прежде всего: ни на картине, ни в построении музыкальной пьесы нет
специальных знаков, предназначенных исключительно или главным образом для того,
чтобы
быть указателями направления взгляда, подобно анафорическим указательным словам.
Признаем это и обратим на это внимание для удовлетворительного решения проблем в
заключительном параграфе. Там именно этот простой вывод станет для нас ключом к
пониманию одного из самых загадочных свойств языковых структур. Но до поры до
времени
хватает и этого сравнения в той мере, в какой оно не хромает. Достаточно
утверждения, что
языковая репрезентация в определенной степени использует собственные средства,
чтобы
регулировать проспективную или ретроспективную отсылки - операции, протекающие в
иных условиях и без использования таких средств. Сколь бедно или богато
анафорическое
указание материальными средствами - это определяется спецификой отдельных
языков.
Психологически необходимые предвосхищение и ретроспекция нигде не сводятся
безостаточно только к хорошо отрегулированным командам и не ограничиваются
только
ими. По многим причинам было бы невозможно (а кроме того, абсолютно излишне)
принудительно вести получателя запутанного речевого послания на поводке
анафорических
указательных слов. Достаточно того, что это в известной мере происходит.
Ограничимся
пока этим в отношении психологической основы про- и ретроспективной отсылки.
Однако
одной анафорой еще не все сказано.
Если психолог испытывает затруднения при изучении явлений из области так
называемого непосредственного запоминания, то он исследует подобные явления в
сфере
уже не непосредственного, а опосредованного запоминания, то есть в сфере
сознательных
воспоминаний и конструктивной фантазии. Ожидая встретить и там указательные
слова, он
не разочаруется - наоборот, его надежды осуществятся в неожиданно полном объеме.
Оправдывается также предчувствие, выраженное, как мы видели, в замечаниях
Бругмана о
том, что драматический элемент, лежащий в основе языковой репрезентации, мог бы
проявиться там с особенной четкостью и особенно доступен для научного понимания.
Этот
третий способ указания мы назовем дейксис к воображаемому (deixis am Phantasma)
Следовательно, от demonstratio ad oculos следует отличать анафору и дейксис к
воображаемому.
Представляется целесообразным начать психологический анализ с
противопоставления
первого и третьего приемов и отделить от них анафору. Как мы увидели, она
отличается от
двух других приемов указания в решающих пунктах, и было бы непонятно, если бы
наряду с
указательным полем не было второго (а именно символического) поля языка, то есть
синтаксиса. Иначе говоря, анафора в значительной степени призвана соединить
указание с
собственно репрезентацией. Представляется более целесообразным систематически
рассмотреть ее только после изучения символического поля языка, то есть в
четвертой главе.
Тогда станет очевидно, что формирующийся контекст речи сам возводится в ранг
указательного поля, если мы указываем анафорически, - феномен в высшей степени
примечательный и чрезвычайно характерный для языковой репрезентации. Два поля:
(материальное) указательное поле и поле символов языка увенчиваются (если
угодно)
третьим, а именно контекстуальным
...Поділитися у соцмережах