Жанр: Философия
Философский дискурс о модерне
..., 33.
21 Husserl E. (1913), 35.
22 Husserl E. (1913), 36.
23 Husserl E. (1913), 69.
24 Husserl E. (1913), 104.
25 Husserl E. (1913), 104.
26 Husserl E. (1913), 56.
27 Husserl E. (1913), 90.
28 Derrida J. (1979), 90.
29 Derrida J. (1979), 103.
30 Derrida J. (1979), 106.
31 Husserl E. (1913), 97.
32 Derrida J. (1979), 135.
33 Derrida J. (1979), 134.
34 Derrida J. (1974), 39.
35 Derrida J. (1979), 163.
36 Derrida J. Die Differance // Derrida J. (1972), 12.
37 Derrida J. (1979), 164f.
38 Derrida J. (1974), 78; ср. также превосходное изложение в кн.: Culler J. On
Deconstruction. London, 1983. P. 89-109.
39 Saussure Ed. (1967), 141f.
40 Derrida J. (1974), 110.
41 Derrida J. (1974), 82.
42 Derrida J. (1974), 169; ср. также интервью с Юлией Кристевой в: Derrida J.
Positions. Chicago, 1981. P. 35f.
43 Деррида говорит о "дифференции": "она ничего не подчиняет себе, ни над чем не
господствует, нигде не проявляет власти. Она не заявляет о себе с большой буквы.
У дифференции не только нет своего государства; она склоняет к подрыву всякого
государства" (Derrida, 1976, 29).
44 Derrida J. (1974), 31.
45 Scholem G., Zur Kabbala und ihrer Symbolik. Ffm. 1973. S. 47f.
46 Я нашел подтверждение этой интерпретации в статье Сюзан Хандельман "Жак
Деррида и еретическая герменевтика" (Jacques Derrida and the Heretic Hermeneutic
// Krapnick M. (ed.). Displacement, Derrida and After. Bloomington, Indiana,
1983. P. 98ff.), с которой познакомился уже позже благодаря подсказке
Дж.Куллера. Хандельман напоминает об интересной цитате из Левинаса, которую
Деррида (в своем эссе о Леви-насе) присваивает: "Любить Тору больше Бога значит
обрести защиту от безумия прямого контакта со Священным" - и которая
подчеркивает связь Деррида с раввинской традицией, и особенно с ее
каббалистическими и еретическими радикализациями. Утверждение Левинаса
характерно для раввинства: он говорит, что Тора, Закон, Писание, Священное
важнее, чем Его Слово. Мы могли бы сказать, что Деррида и иудейская еретическая
герменевтика именно это и делают - отрекаются от Бога, но по-своему
увековечивают Тору, Писание или Закон, внося некое смещение и амбивалентность"
(р. 115). Хандельман также указывает на обесценивание подлинной передачи Слова
Божия в пользу устной Торы; именно устная Тора на протяжении всей истории исхода
и изгнания постепенно завоевала растущий и в итоге решающий авторитет. "То есть
все позднейшие раввинские интерпретации приня219
ли божественное Торы Моисея; интерпретация, по словам Деррида, "присутствовала
уже изначально". Таким образом, человеческая интерпретация и комментарий стали
частью Божественного откровения. Границы между текстом и комментарием обладают
подвижностью, которую трудно представить в священном текста, но эта подвижность
- центральный принцип современной критической теории, особенно у Деррида" (р.
101). В остальном Хандельман, очевидно, помещает критику Деррида западного
логоцентризма как фоноцентризма в контекст вечно повторяющейся в истории религии
защиты буквы от духа. Таким образом, Деррида занимает свое место в круге
иудейской апологетики. Христианство апостола Павла дискредитировало историю
интерпретации устной Торы как "мертвую букву" (2, Кор., 3,6) по сравнению с
"живым духом" непосредственного присутствия Христа. Павел обрушивается на
иудеев, цепляющихся за букву и не желающих отказаться от Писания ради Логоса
христианского откровения: "Деррида выбирает письмо в противовес западному
логоцентризму; так снова проявляется, уже в своей замещенной форме, раввинская
герменевтика. Деррида хочет сокрушить греко-христианскую теологию и возвратить
нас от онтологии к грамматологии, от Существа к тексту, от Логоса к Ecriture -
Писанию" (р. 111). В этой связи крайне важно, что Деррида, в отличие от
Хайдеггера, не связывает мотив Бога, действующего через свое отсутствие и
сокрытие, через Гёльдерлина с романтическим дионисическим воззрением и не может
обратить его против монотеизма как архаический мотив. В гораздо большей степени
отсутствие Бога представляет собой мотив, который Деррида связывает через
Левинаса с иудейской традицией: "Отсутствующий Бог геноцида, Бог, скрывающий
свое лицо, парадоксально становится для Левинаса условием иудейской веры...
Тогда иудаизм определяется как эта вера в отсутствующего Бога" (р. 115).
Благодаря этому критика метафизики у Деррида приобретает, конечно, иное
значение, чем у Хайдеггера. Работа по деконструкции, служащей при этом
непризнанному возобновлению беседы с Богом, который в модерных (modernen)
условиях оторван от онтотеологии, сегодня уже не обязательна. В таком случае
намерение, видимо, состояло не в преодолении модерна обращением к архаическим
источникам, а в своеобразной оценке условий модерного постметафизического
мышления; исходя из этих предпосылок, онтотеологически ограниченный дискурс с
Богом не может быть продолжен.
47 Schnadelbach H. Dialektik als Vernunftkritik // Friedeburg L.v., Habermas J.
(Hg.). Adorno-Konferenz, 1983. Ffm., 1983. S. 66ff.
48 Это верно прежде всего в отношении йельских критиков Пола Де Мана, Джефри
Хартмана, Хиллис Миллер и Харольда Блума (Paul De Man, Geoffrey Hartmann, Hillis
Miller, Harold Bloom), cp: Arac J., Godzich W., Martin W. (eds.). The Yale
Critics: Deconsctuction in America. Univ. Of Minnesota Press, Minneapolis, 1983.
Важные центры деконст-руктивизма находятся рядом с Йельским университетом, в
частности Мэрилендский университет, Балтимор, а также Корнеллский университет,
Итака, Нью-Йорк.
49 Norris Ch. Deconstruction. Theory and Practice. London-N.Y., 1982. P. 93, 98.
50 Man P. De. Blindness and Insight, 2nd ed. Minneapolis, 1983. P. 110.
51 Culler J. On Deconstruction. London, 1983. P. 150.
52 Culler J. (1983), 181.
53 В своей статье "Signatur, Ereignis, Kontext" Деррида посвящает последнюю
часть разбору теории Остина: Derrida J. Randgange der Philosophie. Bin., 1976.
S. 142ff. На нее ссылается Сёрл: Searle J. Reiterating the Differences: A Reply
to Derrida. Glyph, No. 1, 1977. S. 198ff. Ответ Деррида см.: Glyph No.2, 1977,
202ff.
54 Culler J. (1983), 119.
55 Searle J. Speech Acts. Cambr., 1969 (dt. 1971); ders. Expression and Meaning.
Cambr., 1979 (dt. 1982).
56 Culler J. (1983), 121f.
57 Culler J. (1983), 123.
58 Culler J. (1983), 176.
59 Ср.: Culler J. (1983), 130f.
60 Buhler K. Sprachtheorie (1934). Stuttg., 1965. S. 24ff.
61 Jakobson R. Linguistik und Poetik (1960) // Jakobson R., Poetik. Fftn., 1979.
S. 92.
62 Jakobson R (1919), 92f.
63 Ohmann R. Speech-Acts and the Definition of Literature // Philosophy and
Rhetoric, 4, 1971, 17.
64 Ohmann R. (1971), 14.
65 Ohmann R. (1971), 17.
66 Hartmann G. Saving the Text. Baltimore, 1981, XXI.
67 Ср.: Ohmann R. Speech, Literature and the Space between // New Literary
History, 5, 1974, 34ff.
68 Labov W. Language in the Inner City. Philadelphia, 1972.
69 Pratt M.L. Speech Act Theory of Literary Discourse. Bloomington, 1977; я
благодарен Дж. Куллеру, который указал мне на эту интересную книгу.
70 Pratt M. L. (1977), 148.
71 Pratt (1977), 147.
72 Ср.: Habermas J. (1981). Bd. I, 374ff.
73 Rorty R. Deconstruction and Circumvention. MS., 1983; ср. также: Rorty R.
Consequences of Pragmatism. Minneapolis, 1982; особенно введение и главы 6,7 и
9.
74 И все же наше рассуждение привело к той точке, из которой видно, почему
Хайдеггер, Адорно и Деррида вообще оказались в плену этой апории. Они защищаются
так, словно живут, как и первое поколение учеников Гегеля, в тени "последних"
философов; они все еще протестуют против тех "сильных" понятий теории истины и
системы, которые уже более ста пятидесяти лет назад отошли в прошлое. Они еще
верят, что должны пробудить философию от того, что Деррида называет "сном и
мечтой ее сердца". Они считают, что обязаны вырвать философию из объятий иллюзии
о возможности создать теорию, которая вправе сказать последнее слово. Такая
всеобъемлющая, закрытая и окончательная система высказываний должна
формулироваться на таком языке, который сам себя разъясняет, не требует и не
допускает дальнейших комментариев, полагая конец истории влияний, в которой одни
интерпретации бесконечно нагромождаются на другие. Рорти говорит в этой связи о
требовании языка, "который не поддается лакировке, не требует интерпретации;
позднейшие поколения не смогут дистанцироваться от него и не будут насмехаться
над ним. Это надежда на словарь внутренне и самоочевидно окончательный, такой
словарь будет не просто самым объемным и функциональным словарем из тех, которые
нам удалось разработать на сегодняшний день" (Rorty R. 1982, 93f.). Если бы
разум под страхом гибели принуждали к тому, чтобы следовать классическим целям
метафизики, как им следовали философы от Парменида до Гегеля; если бы разум как
таковой (пусть в его гегелевском понимании) стоял перед альтернативой -
придерживаться понятий теории, истины и системы, как они понимались великой
традицией, или довериться самому себе, - в этом случае нужна соразмерность в
критике разума; действительно, она может быть глубокой настолько, чтобы
достигнуть корней и истоков; следовательно, такая критика не может избежать
парадокса самонаправленности. Так это представлялось Ницше. И, к сожалению,
Хайдеггер, Адорно и Деррида путаются в сохранившихся в философии
универсалистских постановках вопросов; воспринимают их как давно отошедшие в
прошлое статусные притязания, которые философия в свое время выдвигала для своих
ответов. Сегодня, однако, очевидно, что масштаб универсальных вопросов -
например, о необходимых условиях рациональности высказываний, общих
прагматических предпосылок коммуникативного действия и аргументации, - хотя и
неизбежно выражен в грамматической форме универсальных выска222
зываний, но не выражаен в безусловности значения или "последнего обоснования",
которое несло бы ответственность за сами эти вопросы и их теоретические рамки.
Фаллибилистское сознание наук уже давно настигло и философию.
Даже захваченные этим фаллибилизмом, мы, философы и нефилософы, ни в коем случае
не отказываемся от притязаний на истину. В перформативном представлении от
первого лица притязания на истину - в своем качестве притязаний - трансцендентны
пространству и времени. Но мы также знаем, что для претензий на истинность не
существует нулевого контекста. Они вырастают здесь-и-сейчас и подвластны
критике. Поэтому мы принимаем в расчет тривиальную возможность: завтра или в
другом месте эти претензии будут пересмотрены. Философия сегодня, как и всегда,
видит в себе защитницу рациональности, понятий в смысле эндогенного нашей форме
жизни притязания на разум. На практике философия, однако, предпочитает
комбинацию сильных высказываний со слабыми статусными притязаниями, которым
тоталитарность фактически не присуща; поэтому против них нельзя использовать
обобщающую критику разума. (В этой связи см.: Habermas J. Die Philosophie als
Platzhalter und Interpret // Habermas J. Moralbewuptsein und kommunikatives
Handeln. Ffm., 1983. S. 7ff.)
223
VIII. Между эротизмом и общей экономикой: Батай
После смерти Батая в 1962 г. его старый товарищ и единомышленник Мишель Лейрис
так писал о своем друге: "Став невозможным, очарованным всем, что можно было
найти действительно неприемлемого... [Батай] расширил свой кругозор (в русле
давней идеи превозмочь "нет" ребенка, топающего ногами от ярости) и осознал, что
человек только тогда становится настоящим человеком, когда ищет в этой
безмерности свою собственную меру; он превратился в человека, обреченного на
невозможное, стремящегося достичь точки, где в дионисийском головокружении
сливаются воедино верх и низ, где исчезает расстояние между Все и Ничто" [1].
Признательное определение "невозможный" относится прежде всего к автору
"непристойного сочинения", продолжающему черные произведения маркиза де Сада, но
также к философу и ученому, который попытался вступить в "невозможное"
наследство Ницше - критика идеологии.
Батай прочел Ницше сравнительно рано (в 1923 г.), за год до того, как Лейрис
ввел его в кружок Андре Масона и познакомил с ведущими сюрреалистами. Хотя Батай
направляет философский дискурс о модерне примерно в ту же сторону, что и
Хайдеггер, для прощания с модерном он избирает совсем другой путь. Батай
развивает свое понимание святого на основе антропологически обоснованной критики
христианства, во многом отличной от "Генеалогии морали" Ницше; он не спешит
принять участие в имманентно начатой [Ницше] крити224
ке метафизики. Уже при первом взгляде на двойную жизнь архивариуса Национальной
библиотеки и богемного писателя парижской интеллектуальной сцены становится
ясно, что Батай и профессор философии в Марбурге и Фрайбурге живут на разных
планетах. Их разделяют прежде всего два основных фактора в личном опыте -
эстетические переживания в среде сюрреалистов и политический опыт, приобретенный
в леворадикальных кругах.
В конце 1920-х гг. распалась группа, сформировавшаяся вокруг журнала
"Сюрреалистическая революция". В своем "Втором сюрреалистическом манифесте"
Бретон бросает жестокие упреки в адрес отступников - те отвечают массивной
контратакой. С этого момента начинается противостояние между "Ассоциацией"
Бретона и "Коммунистическим демократическим кружком" Батая. Тогда же Батай
вместе с Мишелем Лейрисом и Карлом Эйнштейном основал знаменитый журнал
"Документы" ("Documents"), в котором были опубликованы важные исследования его
редактора. В них Батай развивает в первую очередь понятие гетерогенного; так он
называет все элементы, которые сопротивляются ассимиляции мещанским образом
жизни и повседневной рутиной и при этом не поддаются методическому научному
исследованию. В это понятие Батай вкладывает весь основополагающий опыт
писателей и художников-сюрреалистов, которые стремятся направить против
императива полезности, нормальности и рассудочности экстатические силы
опьянения, снов, страстей, чтобы встряхнуть закосневшие в условностях ощущения и
переживания. Царство гетерогенного открывается только в тот, подобный взрыву,
момент зачарованного ужаса, когда разрушаются категории, обеспечивающие
привычное отношение субъекта к себе и к миру. Разумеется, Батай распространил
понятие гетерогенного и на социальные группы - отщепенцев или маргиналов, на
знакомый со времен Бодлера мир, выходящий за рамки общественной нормальности, -
это парии и неприкасаемые, проститутки и люмпен-пролетарии, сумасшедшие,
мятежники и революционеры, поэты и представители богемы. Такое эстетически
вдохновленное представление превращается и в инструмент анализа итальянского и
немецкого фашизма: Батай приписывает фашистскому фюреру гетерогенное
существование.
Несхожие жизненные пути, противоположный политический выбор, а также очевидные
различия между эротическим литературным творчеством и научной эссеистикой, с
одной стороны, и философским исследованием и мистикой бытия, с другой, - эти
контрасты, на первый взгляд, мешают увидеть общий план, связывающий Батая с
Хайдеггером. И тот и другой стремится вырваться из плена модерна, из закрытого
универсума западного рассудка, победа которого долж225
на рассматриваться в масштабах мировой истории. Оба желают преодолеть
субъективизм, который сковал своей властью весь мир и превратил его в застывшее
множество объектов, имеющих техническое применение и экономическую ценность. Оба
мыслителя едины в этих оценках, поэтому слова Фуко об идее преодоления границ,
выдвинутой Батаем, могут быть отнесены и к понятию трансцендентности у позднего
Хайдеггера: "Игра границы и преодоления сегодня, наверное, и есть пробный камень
теории "первоистока" - эксперимент с ним Ницше предложил продолжить уже в
начальный период своего творчества - в теории, концепирующей мышление о вечности
и бытии, сочетающей в себе критику и онтологию" [2].
В следующей фразе имя Батая можно без ущерба для смысла заменить именем
Хайдеггера: "Всем, для кого речь идет о том, чтобы сохранить единство
грамматической функции "философа", можно в качестве примера привести начинание
Батая, неустанно и ожесточенно работавшего над тем, чтобы сломать суверенность
философствующего субъекта. Ведь его речи и его опыт были пыткой - обдуманным
четвертованием тех, кто говорит на философском языке; рассыпанием звезд,
светящих в ночи и вызывающих к жизни неслыханные слова" [3].
Однако веские различия следуют из того, что Батай атакует разум не с позиций
когнитивной рационализации, основанной на онтологических предпосылках
объективизирующей науки и техники; Батай в гораздо большей мере сосредоточен на
основных положениях этической рационализации, начало которой, исходя из
капиталистической экономической системы, положил Вебер и которая подчинила всю
общественную жизнь императиву отчужденного труда и процесса накопления. Батай
делает основным принципом модерна не авторитарно раздутое, безгранично
самодостаточное чувство собственного достоинства, а поступки, нацеленные на
извлечение выгоды; всякий раз они служат воплощению субъективных целей. Хотя в
поле зрения Хайдеггера и Батая находятся одни и те же тенденции, акцентирующие
историческую значимость объективно направленного мышления и целерациональных
действий и поступков, но в своей критике, в поисках корня зла, они двигаются в
разных направлениях. Хайдеггер, вставший на позиции метафизической критики,
пробивает штольню в насквозь промерзшей почве трансцендентной субъективности, он
стремится раскопать истинное основание, размытый временем первоисток. Для Батая,
избравшего морально-критический подход, речь идет не о глубинных основаниях
субъективности, а напротив, о снятии ее границ - о форме дистанцирования,
отторжения (EntauBerung), которое возвращает монадно замкнувшегося в себе
субъекта в интимность ставшей отчужденной, вышедшей из границ, отре226
занной и разорванной взаимосвязи жизненных явлений. С этой идеей преодоления
границ перед Батаем открывается совершенно другая, по сравнению с Хайдеггером,
перспектива: преодолевающая себя субъективность не лишается трона и власти в
пользу сверхфундаменталистской судьбы бытия; напротив, субъективность снова
обретает спонтанность своих беззаконных побуждений. Прорыв в сакральную область
не предполагает подчинения авторитету неопределенной, лишь обозначенной в некоем
ореоле судьбы; преодоление границ святого означает не безропотное самоотвержение
субъективности, но ее освобождение и обретение ею подлинной суверенности.
Не случайно последнее слово остается не за бытием, а именно за суверенностью - в
ней намного сильнее проявляется немыслимая для Хайдеггера близость к
ницшеанскому эстетически вдохновленному понятию свободы и сверхчеловеческого
самоутверждения. Ведь для Батая, как и для Ницше, существует сходство между
волей к власти, самопроизвольно усиливающейся и придающей себе смысл, и
неизбежностью вечного повторения, укорененной в мироздании. С Ницше Батая
объединяет его основная черта - анархизм; теория направлена против всякого
авторитета, в том числе авторитета святого - это учение о смерти Бога в строго
атеистическом смысле. У Хайдеггера, который воспроизводит этот тезис в более
возвышенном тоне, он, напротив, теряет всякую радикальность. Конечно, отрицается
Бог как онтическая сущность, но онтологически обработанное, отнесенное событие
откровения многозначительно включает в себя и то грамматическое место, которое
осталось пустым после разрушения проекции Бога, - как будто только язык пока не
позволяет нам назвать того, чье имя не может быть названо. Таким образом, на
вопрос Фуко: "Что значит "убить Бога", когда он не существует, убить Бога,
который не существует?" [4] - отвечает только Батай, но не Хайдеггер. Фуко
признает, что Батай должен искать избыток преодолевающей себя субъективности в
области эротического опыта, так как святое он представляет себе строго
атеистично. Вероятно, профанация святыни является моделью преодоления, но Батай
нисколько не заблуждается: в модерне не осталось ничего, что можно было бы
осквернить - и философия не может ставить перед собой задачу изобрести для этого
бытийно-мистическую замену. Батай проводит внутреннюю связь между горизонтом
сексуального переживания и смертью Бога: "Не придавать древним жестам новое227
И наконец, я хочу показать, какое значение для построения модерна имеет анализ
фашизма, предпринятый Батаем в терминах, относящихся к гомогенным и гетерогенным
элементам общества. Батай рассматривает модерн в русле истории разума, где
борются между собой силы независимости и труда. История разума простирается от
архаических начал сакрального общества до тотально обобществленной экономики
советской власти, в которой изжиты последние следы феодального суверенитета.
Полное разделение гомогенной и гетерогенной составляющих открывает, однако,
перспективу такого общественного строя, который примиряет социальное равенство с
суверенитетом отдельного индивида. Данное Батаем антропологическое объяснение
гетерогенности как вышедшего из границ и объявленного вне закона элемента,
конечно, расходится со всеми диалектическими фигурами мысли. Поэтому встает
вопрос, как Батай объяснит революционный переход от застывшего, полностью
порабощенного общества к возобновлению суверенитета. Ответом на этот вопрос
можно считать проект универсальной экономики, разработанный на основе
распределения энергии в природе. Однако это предприятие запутывается в
парадоксах критики разума, замкнутой на самой себе. В итоге Батай не может
выбрать между нелогичным возвращением в лоно гегелевского проекта диалектики
просвещения, с одной стороны, и внезапным сближением научного анализа с языковой
мистикой - с другой.
Победа фашизма в Италии и приход к власти национал-социалистов в германском
рейхе еще задолго до Освенцима стали событиями, от которых исходили не только
волны раздражения; они волновали, зачаровывая. Не осталось ни одной теории,
восприимчивой к духу времени, которую не потрясла до самого основания пробивная
сила фашизма, его напор. Прежде всего это относится к теориям, которые в конце
1920-х - начале 1930-х гг. находились в стадии формирования, - к фундаментальной
онтологии Хайдеггера, как мы уже убедились, не в меньшей степени, чем к
гетерологии Батая или критической теории Хоркхаймера [6].
В ноябре 1933 г. Хайдеггер произносит свою избирательную речь в поддержку
"фюрера", Ж. Батай публикует исследование "психологической структуры фашизма". В
противоположность попыткам объяснить это явление с марксистских позиций, он
обращает внимание не на причины, связанные с экономикой и структурой общества и
доступные лишь теоретически, а на феномены нового политического движения
(особенно на осязаемые социально-психологические его проявления). Прежде всего
его интересует связанность плебисцитарно мобилизованных масс с харизматической
фигурой фюрера и вообще зрелищная сто228
рона фашистской власти (о ней напоминают кинохроники гитлеровских празднеств) -
культовое почитание вождя как сакральной личности, искусно организованные
массовые ритуалы, а также явно насильственные и гипнотические проявления,
нарушение законности, отказ от какого бы то ни было подобия демократии и
братства: "Аффективный поток, связывающий фюрера с его свитой посредством
моральной идентификации... является функцией общего сознания усиливающихся,
насильственно врастающих в безмерное энергий, которые аккумулируются в личности
фюрера и во всей своей безграничности поступают в его распоряжение" [7].
В то время Батай был еще марксистом настолько, что он не мог недооценивать
объективные условия кризиса, которые фашизм просто использовал в своих целях.
Капиталистическая экономика и ее производственный аппарат сначала непременно
"подрываются внутренними противоречиями", на следующем этапе насилие может
открыть огонь по функциональным брешам, которые не имеют ничего общего со
структурой общества. В демократически оформленный промышленный капитализм
встроен принцип свободы выбора, субъективной свободы выбора как для частного
предпринимателя и производителя, так и для граждан государства (разобщенных
перед избирательной урной): "Движение и окончательное торжество националсоциализма
не в последнюю очередь объясняются тем фактом, что несколько немецких
капиталистов осознали, насколько опасен может стать для них этот принцип
индивидуальной свободы во время кризиса" [8].
Конечно, функциональное требование тоталитарной отмены этого принципа как
таковое остается "всего лишь желанием"; ресурсы, из которых черпает фашизм, не
объяснимы с функциональной точки зрения - в частности, трудно объяснить
"неисчерпаемое богатство форм аффективной жизни". То, что эти силы, поставленные
на службу фашистскому государству, явно берут начало в области, гетерогенной по
отношению к существующему обществу, побуждает Батая к исследованию этих
гетерогенных элементов. Психоаналитическими попытками объяснить в дополнение к
исследованию Фрейда психологии масс и анализу Я Батай недоволен [9]; он убежден
скорее в том, что корни фашизма глубже, чем бессознательное, к которому имеет
доступ аналитическая сила ауторефлексии. Модель отщепления гетерогенного, по
представлению Батая, - это не фрейдовская модель вытеснения, а модель исключения
и стабилизации границ, прорыв через которые может быть осуществлен только путем
эксцесса, а значит, насильственно. Батай ищет такую экономику распределения
импульсов во всем обществе, которая способна объяснить, почему опасные для жизни
акты выхода из границ
осуществляются в модерне безальтернативно и почему надежда на диалектику
просвещения, которая сопровождала проект модерна, включая и западный марксизм,
оказывается напрасной: "Гомогенное общество не способно в самом себе найти смысл
и цель действия. Из-за этого оно попадает в зависимость от императивных сил,
которые исключает" [10].
Батай мыслит в русле традиции школы Дюркгейма; он приписывает гетерогенные
а
...Поділитися у соцмережах