Жанр: Электронное издание
Jrecy
... оное воровство?!
Слепой съежился. Испугался. Лицо царицы стало жестоким.
— Говори! — прошипела она, испугав даже свою мамку.
Слепец, еле переводя дух от страха, продолжал:
— Шетарди называл тебя, матушка-государыня, неблагодарной и того
хуже. Похвалялся: будто бы милостию своего короля он тебе денег передавал
несть числа, когда-де ты была принцессою, а на те деньги якобы ты овладела
царскою короною. Говорил он, что ты тогда была бедная, одинокая и
льстилась к нему. И он тебя жалел. А Грюнштейн каялся в том, что водил
гвардейцев в Зимний дворец для тебя... Обижается он на твоих вельмож... Не
для них, мол, мы старались, а скипетр им попал... После опять говорил
Шетарди... Смеялся над Сенатом.
Слепец закашлялся, хрипло произнес: «Не могу».
— Не тяни! — топнула на него Елизавета.
Слепец продолжал:
— А потом, когда стала царицей, обманула-де и короля французского, не
заключая с ним союза, обманула и его, Шетарди, а он-де близко сошелся в те
поры с особою твоего величества... После сих речей он спросил Лестока:
«Рыхловского тоже оттерли от двора?» Лесток сказал: «Спросите его самого,
он сидит тут же!» Все стали кричать наперебой, спрашивать поручика
Рыхловского.
Елизавета побледнела. Опустилась в кресло.
— А поручик что?!
— Он вскочил со скамьи, стукнул кулаком по столу и крикнул: «Подлые
речи слушать не желаю! Про царицу клеветать не дозволю! Достоит ли офицеру
позорить клеветою какую ни на есть женщину, а не токмо
матушку-императрицу?!» И, хлопнув дверью, поручик ушел. Его пытались
задержать, но не смогли. После его ухода граф Лесток сказал: «Теперь он
опасен. Надо его застрелить!»
Слепец заупрямился: «Не могу, не могу больше!.. Не губи,
красавица-государыня! Не заставляй хулу на тебя устами моими повторять?..»
Елизавета вынула из шкатулки пригоршню золота и отдала слепцу.
— Говори! Я должна все знать, а после ты сыграешь мне пиесу... Будешь
награжден мною за свою музыку и за свою правду.
Жалобным голосом продолжал слепец:
— И сказал Шетарди, якобы женщины такие, да еще коронованные, имея
власть великую над мужчинами, не могут удовольствоваться единым мужем,
хотя бы и законным, тому-де свидетельством являются истории многих дворов.
И называл он Елизавету Великобританскую, и поминал Марию Стюарт и всяких
иных заморских цариц, у всех-де были любовники, и все-де тем промышляли,
ища себе поддержку среди войск и царедворцев. И спорили они о том, чья
фигура лучше и лицо также, царицы или жены морского генерал-комиссара
Лопухиной. Лилиенфельд и Грюнштейн сказали, что, по их мнению, всеконечно,
Лопухина много прекраснее вашего императорского величества и много лучше
танцует менуэты, чем ты, царица.
Заметив, что Елизавета почувствовала себя нехорошо, Василиса
засуетилась, подала ей кувшин с водой, к которому та и прильнула с
жадностью.
— Довольно, — пошептала она, — благодарствую. Иди.
Василиса толкнула слепого в плечо, и тот исчез.
— Однако же, слава богу, что я про то узнала. Я сама опасалась того
шетардиева предательства и не оставлю его втуне, — сказала Елизавета. —
Могу ли я после того быть союзницею Франции? А Лопухина? Гадкая баба! Фу!
Василиса назвала ее в угоду царице коротко, по-солдатски. Елизавета
снова крепко обняла и облобызала свою мамку.
— Теперь я знаю, что всего оного причиною, — сказала она, — все те
офицеры, солдаты и прихлебатели моего двора времен, когда я была
принцессою. Возведши меня в степень государыни, они хотят, чтобы я была
таковою же и на престоле и не спрашивала бы с них строгостию своею
повиновения... Бывая временами мне равными, они хотят, чтобы я оставалась
в оном положении и с державою и скипетром в руках и не считала их холопами
своими! Не бывать сему! Царица я!..
Елизавета крупно, по-мужски, зашагала из угла в угол. Она погрозила в
окно кулаком.
— Постойте! Увидите, какая я. Все увидите! Меня судят, а я хочу
по-своему жить. Чрезмерная воздержанность означает слабость и хилость,
иногда осмеяния достойную, как в мужчине, так и в женщине. Притворная
стыдливость — украшение трусов. Повинен ли человек, имеющий голову, в том,
что мыслит? За что винят меня, имеющую первостепенную красоту?..
Сказав это, она снова остановилась перед зеркалом. Затем голосом
командира произнесла:
— Советоваться будем. Вечером, после всенощной, собери у меня моих
советниц: Мавру Егоровну Шувалову, Воронцову Анну, Елизавету Ивановну и
нового духовника моего отца Дубянского, а теперь, дорогая Василисушка,
собирайся к вечерне... Пойдем наши прегрешения замаливать. Думается —
велики они есть, коли так много о них говорят во всех заграницах даже...
Собирайся.
Василиса втайне торжествовала. Наставление Бестужева она выполнила в
точности. Значит, теперь будет награда от него.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
После богомолья Елизавета в скорбном молитвенном настроении хотела
расположиться на отдых, но ординарец доложил, что в приемной просит
разрешения войти Александр Иванович Шувалов, один из помощников начальника
тайной канцелярии Ушакова.
— Опять?!. — недовольно вздохнула она, раскрыв Псалтырь. — Ну, пускай
идет!..
Шувалов, как всегда касаясь пальцами правой руки пола, низко
поклонился царице.
— Что, Иваныч! Иль неотложность? — спросила она.
Шувалов, согнувшись, мягко ступая по ковру, подошел к ней и поцеловал
ее руку.
— Прости, государыня!.. Бью челом тебе, матушка! Охрани люди твоя от
беса полуденного!..
Елизавета озадаченно вздернула тонкими бровями.
— Слушаю тебя.
— Позорно мне, пресветлая наша владычица, и говорить-то тебе о сем
блудодеянии врагов царей и церкви... Ни геройства, ни добродетелей, ни
самоотвержения не жди, государыня, от оных людей... Вот взгляни своими
святыми очами.
И Шувалов подал Елизавете небольшую железную табакерку, покрытую
лаком, с рисунками на крышке.
— Видите, ваше величество, се табакерка, а на крышке у нее намалеван
пасквиль — пять персон мужских и одна женская... Женская бесстыдно нагая,
без одежды, лицо полное и волосы такого же цвета, как и у тебя, матушка, а
на голове у нее царская корона... И тут же, как изволишь видеть,
государыня, намалеваны тех персон разговоры, зело неприличные, на
английском языке...
— Где ты взял?! — побагровела от волнения Елизавета, бросив в угол
табакерку.
— На Гостином дворе... Жиды привезли... Купцы ихние... И такую же
именно табакерку видели мои сыщики у известного вам лейб-компанца
Грюнштейна... еврея...
— Грюнштейн? Ах он, блудник! Прелюбодей! Осквернитель царствия
божия!.. — вся затряслась от негодования Елизавета. — Взять его и, наказав
кнутом, выслать вон из нашей столицы! Об изъятии сих табакерок объяви
генерал-прокурору князю Трубецкому издать приказ...
— Слушаю, ваше величество!
Шувалов поклонился и хотел выйти, но царица его остановила:
— Оставайся. У нас совет будет. Готовьтесь. Дело есть.
Некоторое время Елизавета сидела в тяжелом раздумье, слезы выступили
у нее из глаз...
На следующий день вышел указ:
«О неупотреблении в продажу табакерок и прочих вещей с пасквильными
фигурами», и, кстати, выпущен в свет изготовленный еще 2 декабря именной
указ Сената «О высылке как из великороссийских, так из малороссийских
городов, сел и деревень всех жидов, какого бы кто достоинства и звания ни
был со всем их имением за границу и о невпускании оных на будущее время в
Россию, кроме желающих принять христианскую веру греческого исповедания».
Грюнштейна наказали кнутом и выслали в подаренную ему царицей вотчину
в Пензенском уезде, оставив в его собственность 3591 четверть земли и 927
крепостных крестьян.
Придворные недоброжелатели нашептывали царице, что этого наказания
мало и что «еврею не гоже иметь вотчины и толикое множество православных
душ у себя в крепости». Но царица своего решения не изменила, приведя этим
в великое удивление своих вельмож...
Указ об изгнании евреев из России Сенат разослал немедленно же
губернаторам и воеводам по всей стране.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По дворцовым коридорам поползли шепоты:
— Слыхали?
— Что?
— Фаворит Рыхловский-то уже!..
— Когда?
— Вчера приказ издан не допускать в караул к покоям...
— За что?
— Никто не знает...
— Бедный!..
— После сего отдаления будет иное чье-нибудь приближение.
— Ох, ох, ох! Каким источником новых горестей для России явится сей
новый неизвестный?..
— Ш-ш-ш!
— А Алексей Григорьевич что?
— Пьет в Царском Селе... Генералы, царские гонцы, привезли к нему
мать... Он устраивает пиры в честь своих родственников...
— А царица?
— Я вижу ее среди изобилия... Наскучив всякими великолепиями, вместо
забав, она начинает получать одну тоску... Окруженная многими обожателями,
привлекая их любезностию сердца своего, она часто плачет...
— Она и должна плакать!
— О чем?
— О том, что Лопухина красивее ее... Я видела Рыхловского. Он
танцовал с Лопухиной в присутствии царицы... Сам Разумовский посматривает
в сторону супруги вице-адмирала... Она поражает своею красотою многих...
— Вчера на балу она при всех поставила на колени Лопухину и ударила
ее по щеке.
— Быть беде!.. Вчера же царица так разгневалась, что не пожелала
принять калмыцкое посольство. Уже две недели калмыки, привезя царице
подарки, обивают пороги в иностранной коллегии...
IV
Тихо дремлет в снежных горах Поволжья Нижний Новгород. Горят свечи в
доме Гринберга. Залман молится. Что же ему, старому человеку, гонимому
властями, оставленному сыном, — что же ему теперь делать, как не молиться?
Превыше всего бог! Талмуд учит: «Всею душою твоею люби бога и тогда, когда
он отнимает у тебя душу твою, когда для прославления имени его тебе
приходится жертвовать жизнью твоею». По впалым морщинистым щекам Залмана
текут слезы и тонут в курчавой седой бороде, обрамляющей лицо. Близость
страданий предчувствует он. Вчера один русский мелкий торговец потихоньку
передавал Залману, что в Нижний пришел какой-то приказ против евреев. На
губернаторском дворе пристава болтали о нем, о Гринберге. Что именно,
торговец того не слышал.
Рахиль сидит у окна. Она видит большую яркую звезду. И мысли ее
растут.
Ночь холодна. Вдали, там, во мраке, занесенные снегом Ока и Волга, а
за ними дремучие леса, и где-то далеко в лесных пустынях скитается Рувим,
отыскивая место, где можно было бы жить еврею, куда бы и отец и сестра
могли перебраться из Нижнего.
— Что же такое совершается кругом? И что сильнее: правда или царь?
Много всего передумала Рахиль после ухода Рувима.
Сегодня утром она читала книгу пророка Ездры. Был большой пир у
персидского царя Дария, после чего царь уснул. Трое юношей-телохранителей
решили положить под изголовье ему записки, в которых написали — что в мире
всего сильнее. И чье слово окажется разумнее других, — даст пускай тому
царь Дарий великую награду. И будет тот одеваться багряницею, и пить из
золотых сосудов, и спать на золоте, и ездить в колеснице с конями в
золотых уздах, носить на голове повязку из виссона и ожерелье на шее.
Один написал: сильнее всего вино; другой — царь, третий — женщины, а
над всеми победу одерживает истина.
Дарий велел юношам объяснить их ответы.
Первый сказал: «О мужи! Как сильно вино? Оно делает одинаковым ум
царя и сироты, раба и свободного, бедного и богатого. И всякий ум
погружает оно в веселие и радость».
Второй юноша сказал: «О мужи! Не сильны ли люди, владеющие землею и
морем и всем содержащимся в них? Но царь превозмогает и господствует над
всеми. Если скажет, чтобы люди ополчались друг на друга, они исполняют;
если пошлет их против неприятелей своих, они идут и разрушают города и
стены и башни, и убивают и бывают убиваемы, но не идут против слова
царского. А когда победят, они все приносят царю, что получат в добычу. И
те, которые не ходят на войну и не сражаются, но возделывают землю, —
после посева, собравши жатву, также приносят к царю. И понуждая один
другого, несут царю дани. О мужи! Не сильнее ли всех царь, когда так
повинуются ему люди?»
Третий сказал: «О мужи! Не велик ли царь и многие из людей, и не
сильно ли вино? Но кто господствует над ними и владеет ими? Не женщина
ли?»
«Жены родили царя и весь народ, который владеет морем и землей. И от
них родились и ими вскормлены насаждающие виноград, из которого делается
вино. Они делают одежду для людей и доставляют украшение людям. Если
собирают золото и серебро и всякие драгоценности, а потом увидят женщину,
хорошую лицом и красивую, оставивши все, устремляются к ней более, чем к
золоту и серебру и ко всякой дорогой вещи. Из этого должно вам познать,
что женщина господствует над вами».
«Берет человек меч свой и отправляется, чтобы выходить на дороги и
грабить и красть, а похитит и ограбит, — относит то к возлюбленной».
«Многие сошли с ума из-за женщины и сделались рабами через них.
Многие погибли и сбились с пути из-за женщин, но... неправедно вино,
неправеден царь, неправедны женщины, несправедливы все сыны человечества и
все их дела таковы, и нет в них истины, и они погибнут в неправде своей, а
истина пребывает и остается сильною ввек и живет и владычествует из века в
век. Она есть сила и царство, и власть и величие всех веков: благословен
бог истины!»
Раздался стук в окно. Рахиль вздрогнула. Мысли оборвались. Залман
тоже вскочил, уронив одну из свечей.
Кто-то неистово забарабанил в дверь; послышались многие голоса на
дворе.
— Кто там?! — крикнула Рахиль.
— Отворяй! — долетало снаружи.
— Отвори... — опустившись на скамью, тихо сказал Гринберг. —
Пришли...
Девушка отперла. С улицы в горницу ввалились полицейский комиссар и
солдаты.
— Бери его! — указал полицейский на Залмана.
Солдаты окружили старика. Быстро, на память, как заученную молитву,
полицейский затараторил что-то, поглядывая в бумагу. О чем он говорил —
понять было невозможно. Одно уловила Рахиль, что «по поручению
венценосной, благочестивой государыни императрицы Елизаветы Петровны»
явились они за тем, чтобы отвести «нижегородского купца Гринберга» в
острог. Рахиль бросилась к отцу, но ее грубо оттолкнули. Старик не
понимал, в чем дело, глядел слезящимися, недоумевающими глазами на
полицейского, тихо повторяя: «Майн готт! Либер готт!»
Рахиль снова бросилась между отцом и полицейскими:
— За что?! За что?!. Уйдите!
Пристав опять оттащил ее в сторону, приказав держать ее солдату.
— Того требует закон!.. — раздался его грубый голос. — Сами виноваты!
Залмана подхватили под руки, поволокли на улицу. Рахиль, вскрикнув,
без памяти повалилась на пол.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С зажженными факелами вели Залмана по улицам города в кремль. Дорогою
к ним присоединилась еще одна команда солдат — и тоже с факелами, и тоже с
арестованным. Залман, как ни был поражен случившимся, все же распознал
немца Штейна.
Еврея и немца связали друг с другом за руки и погнали дальше. На
улицу высыпали обыватели с фонарями в руках.
— Давно бы неметчину в кандалы!.. Ишь, налопался русской крови!
Погосподствовали, будет!
Больше всех злорадствовали мелкие посадские люди. Они плевали в лицо
Штейну, злобно ругались всячески. Многим насолил этот немецкий купец.
Радость великая была на лицах зевак, освещенных факелами конвоя.
— Немца ведут!.. Немца ведут!.. — кричали в толпе. Полицейский
комиссар тыкал пальцем в сторону Залмана и кричал: «Плюйте в него, что
вы?!» Но его не слушали. Неукротимая, бешеная, накопленная в течение
многих десятилетий, вспоенная и вскормленная бироновщиной, немецкими
генералами Минихом и Остерманом, их капралами, унижавшими русский народ, —
бурно бушевала кругом злоба против немца. Толпа готова была разорвать
Штейна на части. Полицейский комиссар вынужден был пригрозить оружием
разъяренной толпе, предупреждая, что он не допустит самосуда. Толпа
отхлынула и с криками и угрозами продолжала следовать поодаль за
арестованным Штейном.
В кремль никого не пустили. Через Дмитровские ворота арестованных
повели по кремлевскому съезду к Ивановской башне и заперли в каземате, где
некогда сидел раскольничий вождь — диакон Александр, казненный на
Благовещенской площади перед кремлем. В эту башню сажали наиболее опасных
преступников.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рахиль очнулась, но не могла понять, что случилось? Возникали
сумбурные мысли и образы в сознании. Вот он — третий юноша стоит перед
царем Дарием и говорит об истине. Юноша Зоровавель. Но где же отец?! И где
же истина?!
Рахиль с испугом и удивлением огляделась кругом. Значит, это не сон,
а правда, что отца увели в тюрьму?! Свеча тихо догорала на столе, на
котором осталась рукавица одного из солдат. Рахиль опустила голову на руки
и зарыдала.
V
Епископу Димитрию Сеченову стало известно о случае с попом Иваном.
Кто донес — тайна. Сам поп, конечно, ни за что бы на свете не сказал.
Нападение разбойников на церковных служителей не на шутку обеспокоило
епископа и губернатора.
Недавно ограблена ими расшива (пристав до сих пор в смирительной
рубашке сидит — помутился рассудком). Бурлаки утекли кто куда, не желая
ничего говорить о разбойниках. Всполошился и работкинский вотчинник,
бывший фаворит ее величества Шубин. Его тоже навестили непрошеные гости. А
этот может и самой царице нажаловаться. Чего ему стоит? Когда-то очень
близким человеком к ней был, первая любовь ее. А князь Баратаев? Этот уже
и вовсе не замедлит донести царевичу Грузинскому в Питер. Ведь и его не
оставили без внимания непрошеные низовые гости. И теперь, можно сказать,
под самым городом они напали на преданнейшего начальству попа.
Что делать? А главное, где их ловить? Говорят, логово их под
Козьмодемьянском на земле казанского губернатора.
— И чего тот дремлет? — угрюмо разводил руками Друцкой. — Пошлю гонца
к нему с промеморией. Пускай ловит их. Ему ближе, да и солдат у него
больше. А что я могу? Хотя бы мордву-то в страхе держать — и то бы хорошо
с моим гарнизоном!
Епископ, видя, что теперь от губернатора толку не добьешься, решил
повести следствие сам, через своих людей. Тайно ночью вызвал к себе старца
Варнаву.
Окна велел наглухо загородить ставнями, лишних людей удалил из
соседних помещений.
— Человек ты правдивый и бесстрашный... — тихо заговорил Сеченов, —
слово божие в твоих устах живет не праздно, а с пользою для государства и
церкви... И поэтому прошу тебя сказать мне чистосердечно: что ты знаешь о
расплодившихся в нашей губернии ворах?.. Кто они? Сколько их? Откуда
явились? Не могу я добиться толку ни у кого... Губернаторские сыщики,
видимо, сами боятся... На кого же мне положиться, как не на своих людей?
Варнава хитро улыбнулся. Веселые морщинки разбежались у него по лицу.
— Точно, ваше преосвященство, малые и большие воры рыскают по
лесам... — вкрадчиво заговорил старец, иногда останавливаясь, пожевывая
губами. — Приходили и ко мне, а с ними сескинский мордвин Несмеянка
Кривов... Но ушли посрамленные... Не устояли перед словом божиим... Самый
опасный из них — Несмеянка.
— Заковать его в железа... — сурово произнес епископ. — Нечего
потворствовать!
— Нельзя, ваше преосвященство... Убьют они меня... И многих наших
побьют... Надо бы миром. В полном согласии...
— Как же ты мыслишь?
— Пойду я к ним сам... Пойду со словом уветливым, простым и добрым...
Жду вашего к тому подвигу наставления.
Епископ задумался. В самом деле, о чем может духовное лицо повести
речь, придя к ворам? Над этим недолго, однако, ломал свою голову Димитрий
Сеченов. Привык он обращать в христианство и повиновение всяких людей.
Вдруг он весь просиял, поднялся с своего кресла и быстрыми тяжелыми шагами
в надетых на босую ногу татарских сафьяновых туфлях заходил из угла в угол
по келье.
— Правильно! Христос показал нам пример. И воры тоже имут сердце... И
у них есть душа. Мы — слуги всевышнего — отличаемся от слуг государевых
своим милосердием и человеколюбием.
Сеченов взял с полки маленький серебряный молоточек и резко постучал
им в медную чашу на столе.
Как из земли вырос худой щупленький человек с гусиным пером за ухом.
Его нос был длинен, худ и прозрачен.
— Садись, Михеич! — указал на скамью Сеченов и размашистым движением
взял с полки листы пергамента.
Епископ медленно, с расстановкой, начал говорить, а его секретарь
торопливо записывал:
«Ж и т и е п р е п о д о б н о г о о т ц а н а ш е г о
Д а в и д а, и ж е п р е ж д е б е р а з б о й н и к».
«Сей святый и преподобный отец наш Давид был прежде разбойник, в
пустыне живший и не мало зла сотворивший. Многих убивая, так зол и
суров был, яко никто иной. Имел он под своею властью дружину более
тридесяти человек, разбой с ним творивших. Однажды, сидя с ними на
горе над Волгою, раздумался он о житье своем и убоялся своих
согрешений перед богом, ибо много зла содеяно было им. И, оставив
всех, бывших с ним, он пошел в монастырь. Ударил он в ворота, и к
нему вышел вратарь, который и спросил его: чего он хочет. Давид
ответил ему: «Черноризец, пусти меня!» Вратарь пошел и, увидав
Давида, сказал: «Не можешь зде быти, яко много ты согрешил, и мног
труд в обители имеет зде братия и великое воздержание, ты же иного
нрава, человек, и заповеди монастырские не можешь хранить». Давид,
молясь, сказал: «Все, что велите мне, все себе сотворю, токмо
приимите меня!» Игумен взял его в монастырь. И начал Давид
подвизаться воздержанием и обучать себя смирению, и в скором времени
всех, которые были в монастыре черноризцы, превзошел добродетелями.
Однажды сидел он в келье, и явился ему архангел Гавриил и сказал:
«Давид, Давид, простил тебя господь за грехи твои и будешь ты отныне
чудеса творить!» И после этого он многие чудеса сотворил: слепых
просветил, хромых ходить вразумил, бесноватых исцелил. И пожил лет
порядочно, и предстал перед господом богом защитником душ наших.
Аминь!»
Сеченов начал молиться. Вслед за ним коленопреклоненно принялись
отбивать поклоны старец Варнава и архиерейский секретарь. Помолившись,
Сеченов спросил Варнаву:
— Внял ли ты сему сказанию о праведном отце нашем Давиде?!
— Вразумлен, — смиренно ответил старец.
— Теперь видишь, что и разбойники люди, и могут исправиться,
покаявшись.
— Вижу.
— Солнце непрестанно изливает свой свет на весь мир, — продолжал
епископ, — так и священнослужители должны свое милосердие и божие слово
направлять ко всякому человеку, особенно заблудшему. Не так ли?
— Точно, ваше преосвященство.
Сеченов кивнул секретарю, чтобы вышел, и, глядя в упор на Варнаву,
сказал:
— Благолепие святынь украшает церковь, подвиги и христианское
отречение от земных благ украшают старцев-схимников... И не было бы для
тебя радости служения господу богу, если бы, находясь в темных лесах,
среди диких зверей и разбойников, ты не попытался бы смягчить их
своенравие...
Старец склонил голову.
— Воистину так, ваше преосвященство.
— Своим толмачам и писцам прикажу я писать житие святого Давида во
многих листах и на русском, и на мордовском, и на черемисском, и на
татарском, и на чувашском языках, и вручу их тебе... Бесстрашно и отважно,
как подобает апостольскому чину, ты отнеси их в разбойничьи гнезда и
призывай несчастных на путь спасения. За подвиги эти ждут тебя великие
награды из губернаторской и епархиальной казны... Идешь ли?
Старец Варнава стал на колени перед епископом.
— Иду. Благослови, владыко!
VI
Немцу Штейну спросонья показалось, что серые холодные стены каземата
надвигаются на него, постепенно сжимая комнату. Вот-вот задушат.
Он вскрикнул, разбудив Залмана Гринберга. Красные пятна холодной
вечерней зари легли на лица испуганных колодников. Тихо. Только слышны
царапанье и торопливая беготня крыс под койками.
— Страшно! — прошептал Штейн.
— А что не страшно?! — вздохнул Гринберг. — Когда нас вели в тюрьму,
разве не слыхал ты, как пристава и попы кричали людям, чтобы они плевали в
еврея?.. Разве это не страшно?! Что мы можем сделать? Противиться? Будет
от этого еще хуже.
Штейн некоторое время сидел задумчиво, опустив голову на колени.
Гринберг тоже погрузился в размышления.
Штейн простонал:
— За что меня посадили?!
— А разве я знаю, за что меня оторвали от детей? — отозвался
Гринберг, разводя руками.
Немец глядел на него и думал:
«Не достойна ли порицания дерзость сего старого иудея, имеющего
намерение равняться с немцем, сыном великого племени тевтонов?!»
Еврей думал, глядя на немца:
«Несчастный! Неужели ты не видишь, кто с тобой сидит и дышит единым
воздухом с тобою! Я — еврей, сын того народа, которого бог избрал своим
народом. Одни только евреи происходят от Адама, Авеля, Авраама и Моисея, а
немцы от диавола, Каина, Исава и Иисуса Христа».
Думать думали, но ни Штейн, ни Гринберг ничего не сказали друг другу
обидного. У каждого были свои мысли. Каждый вспоминал виденные раньше сны.
Штейн вспомнил, что ночью ему снилось, будто бы король Пруссии Фридрих,
возмутившись гоне
...Закладка в соц.сетях