Жанр: Любовные романы
Лазурный берег
...; ты уже успел с ним познакомиться? А почему я об этом ничего не
знаю?
Лион смущенно заулыбался.
— Ну, ты ведь меня об этом не спрашивала... Ты вообще редко
интересуешься, как я провожу свободное время...
Джастине показалось, что в голосе ее мужа прозвучала затаенная обида. Она
растерянно улыбнулась:
— Извини, я ведь так занята.
— Я знаю...
После непродолжительной паузы Лион, посмотрев на жену, произнес:
— А я-то думал, ты уже видела нас вместе...
— Ты хочешь сказать, что часто проводишь с ним свободное время? —
осведомилась Джастина.
Вздохнув, Хартгейм признался:
— Нет, не очень... Во всяком случае — не так часто, как мне бы того
хотелось...
Она иронически покачала головой.
— Да, честно говоря, я не думала, что ты за такой короткий срок сможешь
сойтись с таким вот подозрительным субъектом...
Пришла очередь удивляться Лиону.
— А чем же этот почтенный человек кажется тебе подозрительным?
Она, поежившись от скрытой неприязни, произнесла:
— Не знаю...
— Может быть, потому что он — ирландец, да еще — католический
священник?
Джастина посмотрела на Лиона с немалым удивлением и спросила:
— Но ведь в таком случае и я должна вызывать у многих
подозрение? — она сделала паузу в надежде, что муж как-нибудь
прореагирует на ее выпад, однако тот ничего не сказал.
Лион промолчал.
И только через несколько минут он, стараясь не встречаться с женой взглядом,
произнес:
— Честно говоря, я не думал, что ты можешь быть столь
недоброжелательной...
— Я?
— Но не я же...
Стараясь придать своим интонациям как можно больше спокойствия, Джастина
ответила:
— Лион, ты зря обвиняешь меня в том грехе, какого я не совершала... При
всех своих многочисленных и очевидных недостатках я никогда еще не страдала
грехом недоброжелательства... Понимаешь?
— Но ведь ты... — начал было Лион, однако его жена перебила его
более напряженным голосом — она почему-то разволновалась, и, что самое
странное — сама не могла найти этому причину:
— Для меня, как и для многих нормальных люде, все человечество делится
на тех, к кому я испытываю симпатию, и тех, к кому — нет. Ведь симпатия, как
ты сам понимаешь — понятие иррациональное, его трудно объяснить при помощи
чистого разума... Вот она есть, и вот ее — нет. Симпатия — это ведь такая
хитрая штука, которая мало зависит от самого человека... — Джастина
вздохнула, после чего, отставив от себя чашку с недопитым чаем, добавила: —
я ведь не говорю, что этот наш новый сосед мне не нравится... Я говорю
только, что он почему-то малосимпатичен... Лично мне. Хотя, вновь-таки
повторю — я его слишком мало знаю...
Лион нахмурился.
— А раз так — то не стоит говорить о нем подобные вещи... Ты ведь
неглупый человек, Джастина, и должна понять, что крайность в суждениях
относительно незнакомых людей — далеко не самое лучшее качество... А тем
более — в нашем возрасте...
— Ну, мы не такие уже и старые, Лион, — парировала Джастина.
— Тем не менее, большая часть жизни уже прожита, и ты ведь не станешь
этого отрицать?
В ответ Джастина произнесла примирительно:
— Как знать — может быть, я действительно не права, Лион?
Искоса посмотрев на жену, Лион уверенным голосом сказал:
— Наверняка...
— Ну, извини...
После чего Хартгейм, отвернувшись, принялся задумчиво рассматривать
замысловатый узор на вышитой скатерти.
Молча допив чай, он буркнул:
— Спокойной ночи... И ушел в спальню.
Джастине показалось, что в этой обыденной короткой фразе просквозила какая-
то совершенно непонятная для нее обида...
Действительно, Лион удивительно быстро сошелся с новым соседом — тем более
удивительно, что герр Хартгейм всегда отличался некоторой осторожностью и
осмотрительностью в выборе знакомств.
После той беседы за вечернем чаем Джастина через окно неоднократно
наблюдала, как ее муж, словно забыв обо всем на свете, часами просиживал со
своим новым знакомым на садовой скамейке, о чем-то беседовал, иногда даже
спорил, однако все ее расспросы о мистере О'Коннере ни к чему не приводили.
— Просто разговариваем, — обычно уклончиво отвечал Лион.
— Не понимаю, — обижалась Джастина, — о чем можно так долго
беседовать с практически незнакомым человеком?
— Все люди рано или поздно знакомятся, — назидательно говорил
Лион, — но, честно говоря, я очень сожалею, что не познакомился с
мистером О'Коннером эдак лет на пятнадцать-двадцать раньше...
Иронически усмехнувшись, Джастина поинтересовалась у мужа:
— И что бы случилось, если бы ты познакомился с этим священником
раньше?
Лион словно не слышал скрытой иронии в интонациях жены, вздыхал.
— Знаешь, мне почему-то кажется, что тогда бы я не наделал в жизни
столько ошибок...
Потом Джастина не раз мысленно ругала себя за нетактичные вопросы — они,
совершенно вопреки ее желанию звучали в более резкой форме, чем следовало.
Может быть Джастина, натура чуткая и впечатлительная, просто приревновала
мужа к этому аббату?
Подобное объяснение стихийной неприязни к аббату вполне устраивало Джастину.
Да, так оно, наверное, и было — а то с какой стати надо было в столь резкой
форме отзываться об этом человеке, который появился в их квартале совсем
недавно и был ей совсем чужим?
Действительно, Лион познакомился со своим новым соседом сравнительно недавно
— всего несколько недель прошло с того самого момента, когда он, движимый
каким-то непонятным, неосознанным импульсом, подошел к священнику и
приветливо улыбнувшись, произнес:
— Стало быть, сэр, вы тоже живете на этой улице? Простите за
навязчивость, но я прежде никогда вас здесь не видел.
Тогда О'Коннер, искоса взглянув на подошедшего, улыбнулся и ответил:
— Да...
— Значит, мы соседи?
Голос незнакомца звучал с очень сильным ирландским акцентом, который можно
было принять даже за утрированный, как тут же отметил про себя Лион.
Ни тот, ни другой в тот момент, конечно же, даже не подозревали, что отныне
их судьбы каким-то странным образом переплетутся — на короткое время, что
это знакомство будет иметь по-своему драматическое и совершенно неожиданное
для всех продолжение...
Спустя несколько недель после первой встречи, Хартгейму порой казалось, что
он знаком с аббатом как минимум половину своей сознательной жизни — если не
всю жизнь.
Так часто бывает, что люди, едва успев завязать знакомство, сразу же
проникаются друг к другу безотчетным уважением, той симпатией, той дружеской
привязанностью, которую вряд ли можно объяснить разумно, при помощи
формальной логики и всевозможных правильных, с точки зрения здравого смысла,
доводов.
К немалому удивлению Лиона, человека очень сдержанного, корректного, ни в
коем случае не склонного к откровенности с людьми не то что бы
малознакомыми, но даже с близкими (в жизни герра Хартгейма были моменты, о
которых он не смел рассказывать даже своей жене) Джон едва ли не с первого
дня их знакомства показал себя человеком открытым и искренним — притом
искренность его подчас простиралась настолько далеко, что это ставило
замкнутого по натуре Хартгейма в неловкое положение, ибо для О'Коннера
практически не существовало запретных тем — он мог рассказывать и о себе, и
о своих многочисленных родственниках, и о проблемах Северной Ирландии, и о
своих потайных мыслях и устремлениях (о тех, которые люди, относящие себя к
здравомыслящим, предпочитают умалчивать); качество, весьма похвальное в
юноше, но достаточно странное в человеке зрелом и тем более — в
достопочтенном католическом священнике. Сперва это вызывало у Лиона
недоумение и как следствие непонимание, однако вскорости он привык к этой
странности
в поведении своего нового соседа.
Когда-то, еще в юности, Лион слышал об одном человеке, который был наделен
редкостной способностью читать любые, даже порой самые сокровенные мысли
людей, и эта способность сделала того человека глубоко несчастным: с
сотнями, с тысячами людей сталкивался он за свою многогранную и долгую
жизнь, но ни с одним человеком он не сошелся, ни с одним не стал был близок
душою.
Для того, чтобы понять, кто перед ним, такому человеку надо было пристально
и напряженно всмотреться в глаза собеседника, сообразить внутри себя его
жесты, его движения, голос, сделать втайне свое лицо как бы его лицом, и
тотчас же, после какого-то мгновенного, почти необъяснимого душевного
усилия, похожего на стремление перевоплотиться, — перед стариком-
чернокнижником раскрывались все мысли испытуемого, все его явные, потаенные
и даже скрываемые от самого себя желания и помыслы, все чувства и их едва
различимые оттенки.
Это состояние бывало похоже на то, будто бы он проникал сквозь непроницаемый
колпак внутрь чрезвычайно сложного и запутанного механизма и мог наблюдать
незаметную извне, запутанную работу всех его частей: пружин, колесиков,
шестерней, валиков и рычагов, или, скорее — сам как бы делался на какое-то
мгновение этим механизмом во всех его подробностях и в то же время оставался
самим собой, — холодно наблюдавшим за механизмом мастером.
Такая способность углубляться по внешним признакам, по мельчайшим, едва
уловимым изменениям лица в недра чужой души, не имеет в своей основе ничего
таинственного.
Ею — такой необычной способностью — обладали в большей или в меньшей степени
старые королевские судьи, опытные гадалки, художники-портретисты и
прозорливые монастырские старцы...
Однажды Лион рассказал новому другу о своих сомнениях на этот счет, добавив:
— Вы так откровенны... Иногда мне кажется, что вы просто выставляете
себя на показ — может быть, боитесь, что я буду читать ваши мысли, как
раскрытую книгу?
Джон удивился:
— А что в этом плохого?
Немного замявшись, Лион возразил в ответ, стараясь не смотреть собеседнику в
глаза:
— Ну, выставлять свою жизнь, со всеми ее подробностями, которые, может
быть, многим и не хотелось бы демонстрировать прилюдно... Понимаете?
— Но я не могу изменить себя! — воскликнул Джон. — Я могу
быть только таким, каков есть, и я вовсе не хочу представлять себя в лучшем
свете... Да, я понимаю вашу мысль, кроме вас, мне многие люди говорили
приблизительно то же самое, однако я считаю, что нет никакого смысла
обманывать других и, что гораздо хуже — обманываться самому...
Ирландец выразился, может быть, и не очень понятно — но Лион, все равно,
прекрасно понял его; ведь мысль эта его на удивление была схожей с той,
которую он недавно почерпнул в записях покойного кардинала...
Как бы то ни было, однако откровенность О'Коннера порой простиралась слишком
далеко — в чопорном Оксфорде это казалось весьма непонятным, необъяснимым и
странным.
Так, едва ли не в первую неделю своего знакомства с мистером Хартгеймом
О'Коннер без особого душевного напряжения поведал Лиону некоторые детали
своей биографии, в основном детства, — хотя последний, надо сказать, и
не просил его этого делать...
Лион слушал своего нового знакомого очень внимательно — он безосновательно
полагал, что это может прояснить кое-какие чисто внешние странности в
характере Джона...
Да, Джон О'Коннер, при всей своей кажущейся угловатости и несколько
подозрительной внешности действительно обладал во всех отношениях редким и
бесценным во все времена даром — умением за короткое время располагать к
себе людей, сходиться с самыми странными натурами, притом часто — с теми,
которые казались с первого взгляда весьма далекими от него, натурами
совершенно другого круга, других устремлений...
Джон О'Коннер родился в семье рыбака в небольшом североирландском поселке
Гленарм, что на берегу Северного пролива.
Из поколения в поколение все население Гленарма занималось исключительно
рыбной ловлей; с самого раннего детства в сознании Джона укоренились запахи
смолы, которой засмаливали баркасы, свежей рыбы, водорослей, рыбачьих сетей
и соленого морского ветра.
Родители его, не самые бедные, по местным понятиям люди, жили в самом центре
поселка, в квартире, где прежде была лавка — витрина, клетушка позади, вода
только холодная. В подвале кто-то непрерывно гнал эль, и специфические
ароматы проникали сквозь доски пола.
Детские и отроческие впечатления — самые сильные; многое из того, что
помнится — порой даже самые незначительные детали, те, что многие называют
бытовыми
и
повседневными
, так сильно запали Джону О'Коннеру в память,
что очутившись в Оксфорде, он всегда вспоминал их с умилением, порой — даже
со скупыми слезами какой-то непонятной грусти — вспоминал как нечто далекое,
светлое и интимно-близкое, как ни что другое...
Иногда он ловил себя на том, что сам стремится вызвать их в своем сознании.
Наверное, это были лучшие годы его жизни...
Да, теперь, живя в этом сером, таком чуждом, таком чопорном Оксфорде,
О'Коннер часто вспоминал свой городок, ту квартиру, где он жил с
родителями...
На темной грязноватой кухоньке всегда царило запустение, а когда подросток
включал свет, полчища тараканов суетливо разбегались из раковины и исчезали
в многочисленных дырках в стене.
Весь быт его родителей был неприхотлив, непритязателен: наверное, потому что
его отец большую часть времени проводил в море, а мать больше заботила ее
работа в местной больнице.
В комнате, что побольше, имелась большая встроенная кушетка, очень широкая,
на которой спали его родители и, на которой, по всей видимости, он и был
зачат; вдоль стен стояло несколько полок с книгами, а в дальней комнатке за
всегда прикрытой дверью — еще одна кровать, поменьше, на которой спал сам
Джон.
От взглядов с улицы жилище отделяли бамбуковые шторы. На полу лежал широкий
шерстяной ковер, в некоторых местах истертый до дыр — и теперь,
зажмурившись, Джон мог запросто представить узор того ковра своего
детства...
Это был настоящий форпост одиночества; иногда в квартире можно было за целый
час не услышать ни одного постороннего звука, кроме, разве что, тикания
огромных напольных часов, к которому Джон успел привыкнуть с самого раннего
детства.
Да, это был его мир — тогда О'Коннер и не желал большего, он и не
представлял, что где-то могут быть большие города, в которых происходит какая-
то другая, отличная от здешней жизнь.
Видимо это одиночество и сыграло свою роль в жизни подростка — он полюбил
его, предпочитая обыкновенным уличным мальчишеским забавам чтение книг и
размышление над прочитанным — нигде в Северной Ирландии — а потом,
повзрослев, Джон изъездил ее порядочно, вдоль и поперек — не было такой
полной, глубокой и совершенной тишины, как там, в Гленарме.
Если бы не периодически возникающие шумные скандалы и драки в остальных
квартирах дома, а иногда — и на улице, можно было бы подумать, что Джон
живет не в центре поселка, а посредине какого-нибудь бесконечного,
бескрайнего леса...
То, что впоследствии окружающие начали определять в его характере как
странности
, рано проявилось у О'Коннера — но в Гленарме, где на подростка
мало кто обращал внимание (пожалуй, кроме отца, когда тот возвращался с
моря), на это было наплевать.
Джон часто вспоминал те дни: обычно он просыпался рано, часов в шесть, и
становился в дверях, в тени проема, послушать, как там и сям срываются
будильники, печально испуская звон в распахнутые окна: многие мужчины
(особенно пожилые или те, у кого не было своего баркаса, чтобы выходить в
море) шли работать на небольшой рыбоконсервный завод, что стоял на окраине
поселка, и потому они вставали очень рано.
Джон и сам начал прирабатывать на этом заводике с шестнадцати лет: каждое
утро, отправляясь к морю, на берегу которого стоял завод, он становился под
душ, чтобы согнать остатки сна и, заправив портфель бутербродами, а себя —
овсянкой, отбывал.
Улочка, на которой стоял его дом, была узка: два-три несоразмерных дерева,
перегибаясь, совали свои ветви в проходы между домами. Цены пустующих
квартир на оконных стеклах (население поселка каждый год сокращалось) были
выписаны мелом.
Несколько домов рухнули, наверное давно — так давно, что имена их прежних
владельцев уже стерлись в памяти обитателей Гленарма, и пустыри на месте
рухнувших домов были превращены в автостоянки для старых автомобилей,
принадлежавших обитателям Гленарма.
После завтрака, Джон спускался к морю, к месту своей работы, размахивая
впереди себя портфелем, свободная рука обычно порхала вокруг лица, воюя с
мухами, привлеченными запахом рыбы с консервного завода — чем ближе было к
выгребным ямам коптильных цехов, тем чаще взмывали насекомые жужжащим
цветистым роем.
Воскрешая в памяти свое отрочество, проведенное в Гленарме, свою работу на
том заводике, Джон О'Коннер всегда вспоминал ветерок с моря, сверкание воды
и утреннюю зелень.
Обычно, идя на работу, он делал небольшой крюк вокруг больницы, в которой
его мать работала медицинской сестрой, идя мимо красной кирпичной стены, с
темной громадой двухстворчатых ворот.
Если ворота бывали открыты, у крыльца дожидалась пустая каталка; в правом
крыле больницы располагался дом инвалидов и престарелых, и их иногда
вывозили в этой каталке на прогулку.
Случалось, из ворот выползал черный микроавтобус похоронного бюро, и
служащий, шагая впереди, перекрывал движение на узкой улице.
Выше ворот были большие окна, в которые Джон мог запросто заглянуть с
противоположной стороны дороги. Полки вдоль стен огромной комнаты, ряды
бутылочек и скляночек —
вот, значит, где все мы будем
, — вздыхали
жители городка; это был морг.
Больничная территория простиралась почти до самого моря, но тут уже была
трава, деревья, высокие балконы корпусов и окна со шторами.
Джон, движимый естественным мальчишеским любопытством, столь объяснимым в
его возрасте, часто заглядывал через окна — обычно там сидел кто-нибудь в
инвалидном кресле с высокими велосипедными колесами и читал книгу или
утреннюю газету. У входа всегда стояло несколько автомобилей с неместными
номерами — это был единственный дом престарелых на всю округу, и потому сюда
свозили немало чужих стариков.
Эта картина больше нравилась Джону, потому что выглядела ободряюще, мило и
по-домашнему; внутри помещения виднелась сверкающая стойка регистратуры
освещенного и днем и ночью холла; иногда он приходил сюда к матери во время
ее дежурства.
За больницей была маленькая тюрьма — точнее даже, не тюрьма, а обыкновенная
местная каталажка, куда обычно помещали задержанных за буйство пьяных
рыбаков — наверное, за все время существования Гленарма в поселке не было
совершено ни одного мало-мальски серьезного преступления, и потому каталажка
обычно пустовала.
Решить, где оказаться лучше, в больнице или в тюрьме — всегда непросто.
Джон, идя на свой консервный завод, часто задавал себе вопрос, что же лучше,
и всякий раз, поразмыслив над этой проблемой всерьез, выбирал тюрьму. От
нее, по крайнее мере, было ближе к морю, столь любимому подростком.
На заводе Джон занимался сортировкой сельди — оплачивалась эта работа
невысоко, однако заработок сына был хорошим подспорьем его семье.
Неприятным было то, что запах свежей рыбы так сильно въедался в кожу рук,
что затем отмыть его не представлялось возможным. Школьные учителя (Джон
отправлялся в школу прямо с работы) только брезгливо морщились, когда
подросток подходил к ним.
Впрочем, они не слишком удивлялись. В Гленарме, этом захолустном городке на
самом севере Ольстера, почти половина подростков где-нибудь да подрабатывала
— помогая ли отцам чинить сети, копая картошку у окрестных фермеров, работая
на том же консервном заводе.
Еще одно воспоминание отрочества намертво врезалось Джону в память: лов
сельди и его отец Майкл — эти понятия слились в сознании О'Коннера
неразрывно.
Трудно было наверное найти на всем побережье человека, в котором так сильно
было развито то сугубо морское равнодушие к несправедливым ударам судьбы,
как в Майкле О'Коннере.
Когда люди говорили ему, что буря порвала его снасти, или что его баркас,
доверху наполненный дорогой сельдью, пошел ко дну, тот только сплевывал
сквозь зубы и говорил пренебрежительно:
— А, плевать!
И тотчас же забывал о сказанном.
Нет, это не было дешевой бравадой — Джон, как никто другой знал, что отец
его, на редкость сильный и мужественный человек, терпеть не мог подобные
театральные эффекты, которые он всячески презирал.
Майк пользовался в городке славой лучшего и, наверное, самого удачливого
рыбака; про него с уважением и завистью говорили:
— Сельдь еще не решила идти ли в залив, а этот О'Коннер уже знает, где
надо поставить завод.
Завод — это вручную сделанная из сети западня в двадцать футов длинной и
десять футов шириной. Сельдь, идущая ночью большой массой вдоль берега,
попадает, благодаря наклону этой сети, в западню, и выбраться уже не может
без помощи рыбаков, которые поднимают завод из воды и выбрасывают сельдь в
свои баркасы.
Главное — вовремя заметить тот момент, когда вода на поверхности начинает
кипеть и пузыриться, как каша в котле.
Обычно, когда таинственное предчувствие уведомляло Майкла о том, что рыба
вот-вот
должна пойти
, — весь городок переживал несколько тревожных,
томительных, напряженных дней.
Дежурные мальчишки день и ночь следили с высоты самых высоких скал за
заводами, моторные баркасы держались наготове.
С консервного завода приходил скупщик рыбы — до безобразия толстый мистер
Бридж, англичанин, переехавший в этот поселок несколько лет назад из
Манчестера, человек, которого жители поселка одновременно и ненавидели, и
боялись.
Однажды ранним утром повсюду в городке — на заводе, в школе, на улицах,
разносился слух:
— Сельдь пошла!
И почти все мужское население Гленарма уходило на своих баркасах в море.
Занятия в школе прекращались сами собой — что могло быть в этом рыболовецком
поселке важнее, что
пошла сельдь
?
Остальные жители оставались все поголовно на берегу: старики, женщины, дети,
школьные учителя, сам мистер Бридж — он, нетерпеливо покусывая толстую
вонючую сигару, расхаживал по пристани, положив руки в карманы.
Через несколько часов на пристани начинали разгружаться баркасы — они
разгружались до поздней ночи и, случается, до самого рассвета.
Присев на корточки в лодке, двое или трое рыбаков с привычной ловкостью
хватали правой рукой две, а левой — три рыбины и швыряли их в корзину, ведя
точный, скорый, ни на секунду не прекращающийся счет.
На следующий день казалось, что весь поселок наполнился рыбой.
Ленивые, толстые, объевшиеся свежей сельдью коты с распухшими от обжорства
животами валялись поперек тротуаров, и когда Джон толкал и ногой, они нехотя
приоткрывали один глаз и тут же засыпали. Домашние гуси, сонные, качались у
самой береговой кромки, и из клювов их торчали хвосты недоеденной рыбы.
А в воздухе еще много дней стоял крепкий запах свежей и чадный запах жареной
сельди. Рыбья чешуя и внутренности сельди были повсюду — ею были осыпаны
деревянные сходы пристани, и камни мостовой, и руки и платья счастливых
хозяек, и серые воды залива, лениво колыхавшегося под холодным солнцем.
С этим воспоминанием — об отце Майкле и ловле рыбы — у Джона связано и
первое представление о несправедливости.
Дело в том, что неподалеку от поселка, милях в тридцати, вскоре после того,
как Джон пошел работать на консервный завод мистера Бриджа, открылся еще
один подобный завод; в отличие от первого, хозяином его был ирландец, родом
с окрестной фермы.
Новый хозяин начал было предлагать более высокие цены на сельдь, чем мистер
Бридж, и это не на шутку взбесило последнего.
Однажды, собрав рыбаков, он сказал, что тот, кто будет работать с новым
хозяином, навсегда лишится его расположения.
— Я даю вам работу, я даю вам хлеб, — кричал хозяин, брызжа
слюной, — а вы хотите предать меня? Я не потерплю этого!
Мистер Бридж с первого же дня своего пребывания в Гленарме стал много и
охотно давать рыбакам в долг; вскоре он сумел опутать почти всех жителей
городка такой чудовищной сетью ростовщических процентов, что тем ничего
более не оставалось, как согласиться не работать с его конкурентом.
Да, этому толстому англичанину все были
...Закладка в соц.сетях