Жанр: Драма

Любовь земная 1. Судьба

сторінка №38

тому что
перед
глазами все бралось черными, шелестящими пятнами.
- Кш-ш, кш-ш, - шептала она пересохшими губами, опять хватала свою ношу и
волочила дальше, и когда наконец выбралась из лога и легкий ветер коснулся ее
лица, она была
совсем без сил, а надо было еще идти отыскивать второго, Сеньку-то, заячью
шапку.
Старая Аглая опустилась рядом с мертвым на землю, стащила с себя платок и
осторожно,
кончиком вытерла ему лицо, а затем, расправив платок, накрыла с головой.
Солнце было уже высоко, и гулкая тишина давила; Аглая, закрыв глаза,
некоторое время
отдыхала, слегка покачиваясь, бессильно уронив руки со вздувшимися темными
венами на
землю, и ей казалось, что она покачивается вместе с землей, и от этого ощущения
все время
боялась задремать, но она так заморилась, что больше не могла бороться и,
пригретая солнцем,
уже не знала, что это с нею, сон или явь. Губы ее раздвинулись как бы сами
собой, и тихая,
щемящая жалоба вырвалась из сердца, вырвалась, неторопливо зазвучала над логом,
над
просторным полем, где-то в небе:
Да што цвели-то, цвели-и-и, цвели-ии
во по-о-оле цве-ети-ики-и,
Цве-е-ели да спо-о-овя-яли,
Во-от спо-овя-яли... О-ох...
Старая Аглая выпрямила голову, прислушиваясь, глаза у нее слегка
просветлели.
- О-ох, - повторил она протяжно и глухо, в неуемной тоске сердца, и со
склонов лога
отозвалось неясное, еле слышное эхо и, повторившись раз, другой, третий, слабея,
растворилось в солнечной тишине мира. Старая Аглая, сдерживая дрожь лица, словно
потянулась всем телом за этой умирающей тоской, и руки у нее шевельнулись,
оторвались от
земли, напряглись.
Без зака-ату красно со-олнышко
за лес не захо-оди-ит... О-ох...

8


Первые недели после захвата немцами Холмска, а затем и всей области события
разворачивались для многих людей совсем иначе, чем они представляли себе это
раньше. О
немцах много говорили, говорили, что они близко и вот-вот, со дня на день,
должны прийти, и
не верили этому, еще надеялись на чудо, но однажды Густищи проснулись задолго до
рассвета
от нескончаемого раскатистого гула моторов; почти четыре часа через село шли
немецкие
танки, и на дрожащих стенах изб трескалась и осыпалась глина; немцы шли, не
останавливаясь,
больше десяти дней, и в затихшем селе не было видно ни души; за немцами
наблюдали из-за
оконных занавесок и из-за плетней, и только на пятый день, когда танки пошли
реже и с
перерывами, самые смелые стали выглядывать на улицу. Первой, набравшись духу, не
спеша
прошествовала до колодца и обратно с ведрами и коромыслом Настасья Плющихина,
покачивая
сдобными бедрами, и немецкие танкисты из экипажа машины, застрявшей для какогото

легкого ремонта в Густищах, проводили ее долгими жадными взглядами, затем стали
о чем-то
говорить друг с другом и смеяться. Явно поддразнивая их, Настасья Плющихина
пошла за
водой еще раз, и один из немцев, рослый, без шлема, встретил ее на обратном пути
и,
остановив, знаком попросил напиться. Настасья развернула к нему одно из ведер,
потемневшими от любопытства и затаенного испуга глазами смотрела, как он пьет,
просыпав в
ведро густые русые волосы.
Немец по-мужичьи просто вытер губы тыльной стороной ладони, засмеялся и
сказал
что-то приветливое; он был молод, здоров и весел и, шагнув к Настасье ближе,
похлопал ее по
спине.

- Но, но, черт, - сказала она с легкой обидчивостью, живо отстраняясь от
его большой и
сильной руки. - Я тебе не лошадь, без твоей ласки обойдусь, не сдохну, гляди.
Широко раскинув руки, слегка приседая, немец сделал вид, что собирается
поймать
Настасью, но она тотчас пригоршней зачерпнула из ведра воды и плеснула в него;
немец шумно
и весело охнул, еще раз засмеялся и пошел к своим, вытирая лицо; потом Настасья
рассказывала соседке, что мужик как мужик, только лопочет непонятно, да и рука у
него
горячая. "Вишь, черт, чего захотел! - хохотала Настасья, красуясь своей
смелостью перед
бабами. - Немец, немец, а туда же - хочется ему! Взял бы да и к своей немке
возвернулся, с
ней бы и заигрывал!"
Вышел как-то перед вечером на улицу и дед Макар, сел на старую, уже лет
двадцать
валявшуюся у амбара дубовую колоду и, поставив между легких от сухости колен
палку,
положил на нее руки. Сидел и внимательно наблюдал за немецкими машинами, то и
дело
поднимавшими длинные хвосты пыли на большаке. Солнце опустилось к синеющим лесам
и
светило деду Макару сбоку и в затылок. Значит, вот они, германцы, пришли, думал
дед Макар.
Мужиков никого не осталось в селе, бабы да дети, солдатики свои из плена бегут,
говорит
Лукерья, по хатам кое у кого хоронятся. Дюже нехорошо, это что же, думал дед
Макар, всех
мужиков подчистую воевать с германцем забрали, а он, германец, знай себе пылит
по
большаку; вишь, машин у него много, таких раньше сроду видеть не приходилось,
страсть,
какие чудные. Что же это такое, вроде царские времена возвернулись, Торобова-то
Демидку
определили в старосты, говорит Лукерья, а прежний председатель Кулик вроде ушел
в
последний час, как в воду канул. А еще Лукерья говорила, церкву вроде собираются
открывать
заново, батюшку вот только отыскать, а где ты его раскопаешь ноне? А хорошо было
бы
батюшку, глядишь, в праздник и сходил бы в церкву помолиться, пение послухать. А
может,
брешет баба? - засомневался он.
Амбар, у которого расположился дед Макар, стоял еще и при его, Макара,
отце, а потом
сгнил снизу, захилился; помнится, как сам-то был еще в силе, годов сорок, а то и
более назад,
амбар заново перетряс, Акимка в ту пору сопатым бегал. Тогда же воткнул он на
всех четырех
углах амбара по ракитовому колу, полил их, и с тех пор из тонких кольев
развились
огромаднейшие ракиты, морем все застелили и обдуплились порядочно; воробьи
кричат от зари
до зари, их, поганцев, множество развелось в дырьях. Акимка теперь бог весть
где, а в амбаре,
как женился, спать их с Лукерьей клали. Да и сам он тут со Стешей тово, выпал
козырной туз с
барской сиротой, воспитанницей, спознаться, сколько же это в жизни всего
довелось?
С интересом глядя на торопко пробегавшие мимо машины, слабо дивясь их
множеству,
дед Макар смутно припоминал гражданскую, когда воевали на конях, и вот он так
же, тогда
еще крепкий старик, все беспокоился об Акиме, бывшем, как оказалось, в
германском плену;
затем ему опять припомнилась Стеша, и казалось, что ничего такого в жизни не
было, а все
привиделось, скорее, во сне или в каком-то недолгом мареве. Но сам-то он знал,
что все было,
он знал это по тому слабому волнению в теле, что всякий раз появлялось, когда он
об этом
думал.
Тени от ракит потихоньку удлинялись в сторону дороги, на улице, кроме машин
и немцев,
никого больше - ни курей, ни собак; дед Макар поразился именно такой перемене на
вечно
знакомой улице села. Он стал вертеть головой, высматривая что-нибудь привычное
из
живности, и только тяжело вздохнул; его заинтересовали пятеро русских солдат,
бредущих по
улице, обочь большака, каждый с подоткнутой под пояс белой тряпицей. Они шли,
устало
волоча ноги, взбивая носками ботинок пыль, и немцы, проезжавшие в обратную
сторону на
машинах, их не трогали. "Да что они, очумелые какие? - с тревогой вскинулся дед
Макар,
задирая бородку, словно принюхиваясь. - Сами свободой идут?" Это встревожило и
рассердило старика, и он впервые по-настоящему заволновался. Подняв палку, он
хотел
поругать проходящих мимо пленных, но в это время мимо проскочили две крытые
машины,
пленные утонули в пыльном облаке. Дед Макар сердито постучал палкой о землю.

Обормоты,
обормоты, проворчал он с досадой, молодые, сами, своей охотой с белыми тряпками
идут. Да
как же тут воевать с германцем? Что за народ такой срамной народился?
Пленные в это время уже поравнялись с новой избой Дерюгиных, и тут дед
Макар увидел
приемыша Захарова, Егорку, тот высунулся из-за горожи и тоненько крикнул:
- Дяденьки, эй, дяденьки! Там за селом в логу немцы пленных бьют, как
пройдет, они
жарят сзаду. Там прямо как в лог дорога, двое стоят, стреляют в спины.
Дед Макар услышал и про себя похвалил Егорку, видать, его старший, Иван,
выслал
сказать; дед Макар обрадовался и сел прямее.
- В огороды нырните, там конопля кругом! - снова раздался тоненький звонкий
голос
Егорки, и дед Макар увидел, что пленные умерили шаг, стали потихоньку забирать к
горожам,
видать побаиваясь, потому что им приказано было идти только обочь дороги.
Молодец-то,
молодец Егорка, еще раз порадовался за мальца дед Макар, и в это время с
большака к нему
вильнула полуторка, нагруженная наполовину ящиками с водкой; в ее кузове стояло
двое
молодых немцев, и один из них, спрыгнув, подошел с бутылкой водки к деду Макару
и стал
внимательно рассматривать его, даже потер в пальцах конец бороды. Дед Макар
спокойно
сидел и смотрел на молодого немца. Ишь ты какой голенастый, думал он, на развод
в самый раз
мужик, и глаза хитрые.
- Хи, хи, - невольно робея, сказал дед Макар, оправляя приведенную в
беспорядок
бороду. - Вот чудно-то, а... Ну и чего это ты на меня пялишься? Сижу себе и
сижу, тебя не
трогаю, нехорошо получается у вас-то... вот... Я тебе так сразу и скажу: не побожески.

От немца несло разогретым мужичьим духом, видать, долго не был в бане;
встретившись
с холодным любопытным взглядом немца, дед Макар подслеповато поморгал, и немец
внезапно
засмеялся, показывая крепкие зубы, поставил перед дедом Макаром бутылку водки,
забрался в
кузов, и машина вмиг укатила; дед Макар подождал, с кряхтением нагнулся и,
неловко
прихватив бутылку пальцами за прохладное горлышко, поднес ее к глазам. Буквы-то
русские,
решил он, приглядываясь к наклейке, чего ж, оно чужого не жалко, обиделся он. А
раз так,
можно и взять, попользоваться, все равно ведь пропадать добру.
Из-за толстого корявого ствола ракиты несмело высунулся Илюша:
- Дед, а дед, бабушка сказала - домой тебе. Слышь, нечего тебе торчать,
дед, перед
анбаром, ступай в хату.
- Не хочу домой я, - отозвался дед Макар недовольно. - Я твоей бабке не
малое дите,
сам вполне соображаю, а ты что со мной, стервец, таким порядком рассуждаешь?.
Ишь
насобачились. Мал еще.
Дед Макар остался сидеть, солнце уже ушло за Слепненские леса, и вокруг
было хорошо и
свободно; обвившие от неистовой дневной жары листья выправились, стали понемногу
источать слабые неслышные запахи, ночные цветы уже готовились развернуться, мимо
деда
Макара предвестником скорой ночи прогудел большой жук; дед Макар не успел
заметить его,
усиленно поморгал вслед, по гуду определяя, что это жук-рогач. Тут же, откуда-то
из-под
корней ракиты, вышла бородавчатая жаба, поволновалась разлапистым брюхом и,
тяжело
припадая к земле, прошлепала мимо деда Макара, словно мимо какой-то стены, и это
показалось старику обидным; он неодобрительно проследил, как жаба скрылась за
угол амбара,
и стал думать о том, что на свете водится много всякой твари, вот эта жаба, к
примеру, и
каждой божьей твари определено свое, вот ей мошек и червяков глотать.

Земля отдыхала и отходила от долгого утомительного летнего зноя; обычно
шумное в
вечернюю пору село томилось молчаливо; коли бы не война, и стадо бы счас
пригнали, думал
дед Макар, и с работ разных ехали бы, а там гуляние бы собралось, а так ничего,
как вымерло
все.
Дед Макар знал, что именно в это время растет в земле картошка, и овощ
бугрит землю, и
всякий плод увеличивается и матереет; старику не хотелось идти в избу, и он все
сидел и сидел;
а в это время за селом, в другом конце, там, где большак спускался на время в
широкий лог,
изборожденный глубокими оврагами, стояли два немца С автоматами; до смены еще
оставался
целый час, и дороги в обе стороны была пустынна. Немцы скучали, играли по
очереди на
губной гармонике, а раз, заключив пари на две пачки сигарет, отложив автоматы,
схватились
бороться и долго катались по зеленому склону холма; ни одному, ни другому все
никак не
удавалось одолеть, и они наконец сели рядом друг с другом и, потные, с приятной
легкой
усталостью, закурили.
- Не нравится мне это, - сказал один из них, с продолговатым лицом и с
длинными
тонкими кистями рук в засохших царапинах. - Они без оружия идут, зачем их
убивать?
Второй, светлоглазый, пониже ростом, плотнее и, видимо, старше, ничего не
ответил,
достал из кармана бумажник, стал рассматривать фотографии и старые письма.
- Помнишь, Вилли, ту, из больницы Штофа? Луизу? Помнишь, вместе за город
ездили,
танцевали?
- Знаю, - резко и враждебно отозвался Вилли. - Тебе здорово удавалось
водить ее за
нос, но зато с ее стороны все было наоборот. Старая песенка.
- Теперь не то что тогда, Вилли... Я был большим дураком, я теперь все чаще
думаю... на
Луизу можно положиться. Если мне повезет, в первый же отпуск поженимся.
- Если повезет...
- Восточная кампания скоро кончится. Наши взяли Смоленск, на очереди
Москва.
Обязательно будет заминка перед какой-нибудь новой кампанией... вот и
воспользуюсь,
капитан хорошо ко мне относится, да и к тебе тоже. Он вообще выделяет своих
земляков.
- Не знаю, - опять резко, хотя уже несколько иным тоном отозвался Вилли. -
Во
всяком случае, желаю тебе скорой свадьбы и потомства. Поторопись. Это ведь,
Фриц, Россия,
страна в десять тысяч километров протяженностью, - кивнул он в сторону одного из
оврагов. - Мне недавно насчет Смоленска говорили другое. Затяжные бои, тысячи
убитых и
раненых. Все оскотинились, мы даже друг с другом боимся говорить откровенно... и
этот свой
страх вымещаем на других. Французах, славянах...
- Скоро смена, - после недолгого молчания сказал второй, пониже, не желая
вдаваться
в такого рода рассуждения и в то же время рисуясь своим бесстрашием. - Я не хочу
думать о
том, чего не могу изменить, Вилли. И тебе советую то же! Ведь в числе других
легко можно
недосчитаться и самого себя.
- Разве это люди? Обыкновенное стадо, кнут и жратва - вот что им нужно.
В летних, довольно сильных сумерках густо полз из оврагов туман, белесые
клубы его
уже заполнили лог. В это время сверху бросилась какая-то стремительная тень,
косо метнулась
мимо, Вилли пригнул голову и схватился за пилотку.
- Мышь летучая, - засмеялся второй, пониже, выпрямился во весь рост, крепко
расставив ноги, со сладким, звенящим от молодости и силы напряжением в теле.
- Сегодня за дежурство ни одного, - сказал Вилли, имея в виду пленных, и
Фриц ясно
различал в его голосе нотку облегчения, - Теперь поздно, уже не будет.


9


По-своему встретил приход немцев Родион Густавович Анисимов; ему вполне
свободно
можно было уехать, но он в самый последний момент затаился и остался,
отмахиваясь от
уговоров Елизаветы Андреевны; пожалуй, было глупо продолжать надоевшую игру, и,
кроме
того, уже сложилась какая-то привычка к домашним удобствам и уединению; он не
намеревался отправляться в сомнительные странствия по разбитым, переполненным
дорогам,
под бомбежки и обстрелы.
Елизавета Андреевна торопливо складывала вещи, стараясь не думать и не
присматриваться к мужу, бесстрастно изучающему сводки и словно не замечающему
паники и
неразберихи кругом. На все ее просьбы ускорить отъезд он досадливо отмахивался:
- Лизанька, ведь бог его знает, где этот еще немец? Подожди, успеется, надо
же все
подготовить как следует...
Анисимов тянул время и добился своего; накануне Елизавета Андреевна,
руководимая
предчувствием надвигающейся беды, пригрозила отправиться в эвакуацию одна, в чем
есть, на
первой подводе, кто-нибудь сжалится, подвезет. "Что ж, давление подобралось к
критической
точке, может и котел разнести", - подумал Анисимов, и они без лишних пререканий
собрались
на следующее утро выезжать.
Елизавета Андреевна поднялась чуть свет, принялась вытаскивать узлы и баулы
в тот
самый час, когда колонна немецких танков вошла в Зежск; сотрясая стены грохотом
моторов и
наполняя чистый воздух гарью, она расползлась по его улицам; немцы
останавливались в
зеленом, уютном городке на короткий отдых. Об этом Елизавета Андреевна узнала от
своей
ученицы, жившей в соседнем дворе, и хоти она еще уговаривала мужа бросить все и
ночью,
тайком, уйти самим, она уже понимала, что надежды рухнули, муж не согласится, а
сама она
слишком нерешительна и безвольна. Она никогда не находила в себе силы на
последний шаг.
- Вот видишь, Лада, - говорил Анисимов недовольно, втаскивая обратно в дом
брошенные как попало вещи, - вот тебе те самые обстоятельства, против которых
любой
бессилен.
Танки постояли и ушли дальше; вслед за ними через Зежск, непрерывно
сменяясь, шли
немецкие части, и все оставшиеся в городе жители сидели по домам, тем более что
немцы сразу
же вывесили приказ о запрещении выходить из дому с шести вечера и до восьми
утра.
Елизавета Андреевна не обращала внимания на ежедневное, ежевечернее, еженощное
пьянство
мужа; она только сейчас узнала о существовании в погребе под домом сделанного
мужем еще
задолго до прихода немцев большого тайника. Анисимов исподволь загрузил его
водкой и
другими припасами и теперь чувствовал себя уверенно; наступал комендантский час,
и он
самолично (Елизавета Андреевна категорически отказалась даже знать о тайнике в
подвале)
доставал бутылку водки, консервы, сухую колбасу или копченую рыбу, за которой,
кстати,
приходилось лазать на чердак, и, тщательно проверив затемнение на окнах, садился
за стол.
Елизавета Андреевна уходила в другую комнату, брала какую-нибудь книгу и надолго
застывала над нею, до боли в глазах вчитывалась в уже знакомые страницы,
стараясь забыться,
отгородиться от всего, что их теперь окружало; а однажды, недели через две после
прихода
немцев, после обеда, когда муж заснул, она достала коробку со старыми
фотографиями. Она не
решилась их сжечь, хотя все время смертельно боялась; это была первая, светлая
пора ее
юности, и она в самые тягостные минуты жизни украдкой от мужа иногда открывала
старинную коробку с серебряной монограммой и медленно перебирала пожелтевшие
фотографии.

Елизавета Андреевна бережно положила на стол перед собой тронутую легкой
желтизной
маленькую фотографию, где была снята вся ее семья в их крошечном имении в селе
Храпово.
Она почти наяву ощутила тот тихий предвечерний час, на столе самовар, кувшинчик
со
сливками, по краю у него еще был затейливый узор синей глазурью, тонкие, синего
фарфора
чашки. Вот и сама она, застенчивая девочка в ситцевом открытом сарафане, дядя
Антон,
офицер в белой свитке, тощенький заборчик, а за ним небольшой, веселый лужок.
Она послала
тогда эту фотографию Александру Бурганову в Москву, он жил в меблированных
комнатах на
Сретенке.
Елизавета Андреевна перевернула фотографию: так и есть, адрес: "Сретенка,
меблированные комнаты Малюгина, № 58". И надпись: "На память и в воспоминание о
летних
днях и вечерах, проведенных в селе Храпов. 1915 год".
А вот эта фотография особая, здесь они сняты вдвоем вскоре после свадьбы;
правда,
Александра тогда отозвали из отпуска в действующую армию. Перед отъездом
Александр
повел ее в Петрограде в фотографию Розентретера, она как сейчас помнит вывеску:
"Имеется
специальный кабинет фотографических увеличений". Боже, боже, сколько лет прошло,
ну разве
можно узнать ее сейчас в этой девочке с робким, умоляющим взглядом из-под
высокой
взрослой прически? И Александр здесь очень хорош, в парадном мундире, карие
глаза слегка
улыбаются; она чувствовала себя так надежно с ним рядом. Куда все это исчезло,
почему?
Она собрала фотографии, отнесла и спрятала коробку на дно комода; на
тумбочке рядом с
кроватью мужа ей бросилась в глаза раскрытая книга. Это было нечто новое, и
Елизавета
Андреевна осторожно, чтобы не разбудить мужа, подошла и взяла книгу. Она
скользнула
взглядом по титульной странице и удивилась еще больше: это был второй выпуск
"Белого
дела" в 1927 году в Берлине, одним из редакторов которого значился барон
Врангель:
Елизавета Андреевна полистала книгу, с трудом разбирая воспроизведенные печатным
способом рукописные короткие высказывания генерала Деникина, адмирала Колчака и
их
подписи, и тут же захлопнула. Как никогда, ей стало ясно, что все эти тяжкие
годы она лишь
бессмысленно билась головой в глухую стену; вот ведь даже от нее такие вещи
скрывал. Она
неслышно вышла в другую комнату, растерянно присела: такого дурного состояния у
себя она
раньше не помнила. Нужно было что-то решать; она подступила к самому краю и на
одну
минуту даже прикрыла глаза; что-то черное, немое, бездонное раскрылось перед
ней. Это был
конец, и она продолжала неподвижно сидеть, вспоминая первые дни близости с
мужем,
смятенный Петроград, холодные, сквозные улицы, настывшие стоны брошенных
особняков,
человеческие потоки, кровавые пятна лозунгов в человеческом море,
всколыхнувшемся до
самого дна. Ну что ж, и другие прошли через это, но сумели найти себя. Она
ошиблась, слепо,
на веру приняв его образ мыслей за эталон жизни вообще, в который раз она
начинала
перебирать давние мелочи, всплывавшие неожиданно ясно, в новом значении. В ее
жизни с
Анисимовым, в том, как она сложилась, и сама она не безгрешна; начав вместе и
дружно, она
потом все дальше отходила от него, так и не сумев в нем ничего изменить. Да,
разумеется, она
ничего не смогла, и теперь последние надежды рухнули.
Весь следующий день, в длинном халате, непричесанная, сосредоточенная и
молчаливая,
она хмуро отмахивалась от встревоженного ее состоянием Анисимова, а под вечер,
когда он
прямо спросил, что случилось, она недоуменно подняла брови, как бы удивившись
неожиданно
возникшему перед собой препятствию.

- Ах, да, - сказала она, коротко и безразлично обежав его взглядом, как
нечто досадное
и постороннее. - Вот что, Родион, я ухожу, совсем ухожу, - добавила она быстро и
плотнее
запахнула халат.
- Как это - уходишь? Куда? - с неуловимой и доброй насмешкой в голосе
спросил он,
обнимая ее за плечи. - Сядь, пожалуйста...
- Ах, не надо, оставь, - отстранилась она, подумала и опустилась на диван.
- Я
мучительно устала, Родион, я не шучу сейчас, и уж если этот разговор
необходим... Видишь ли,
я решила освободить и тебя от себя, и себя. Не смотри на меня так, я не больна и
вполне
отвечаю за свои слова. Так, как ты живешь и хочешь жить, я больше не могу.
Прости, Родион,
ты сам знаешь, это давно началось...
- Да куда ты пойдешь, опомнись, Лиза! - Он взял ее за руки; Елизавета
Андреевна не
сопротивлялась, лишь лицо у нее оставалось по-прежнему холодным и отчужденным;
он
вскочил, озадаченно поглядывая на нее, стал ходить по скрипучим половицам.
- Нет, это безумие, сейчас люди, наоборот, держатся друг за друга, даже
чужие, а мы с
тобой и подавно, Лиза! Почему, с чего бы?
- Ты все отлично понимаешь...
- Я ничего не понимаю! - оборвал он резко. - И не хочу! Не могу понять
тебя!
- Нам лучше расстаться по-хорошему, Родион. - И опять что-то в выражении ее
лица
испугало его; он снова сел рядом, взял ее руку, несколько раз поцеловал и
осторожно, словно
хрупкую, дорогую вещь, опустил себе на колено; какое-то светлое волнение мешало
ему
говорить, и хотелось заплакать, и это желание было столь внове, что он удивился
новизне
своего чувства.
- Я люблю тебя, Лиза, - все с тем же тихим удивлением и даже обидой сказал
Анисимов. - Если я тебя потеряю, мне нечем будет жить, нужно, чтобы хоть один
человек в
мире верил тебе... твоему сокровенному, твоей сути, твоей идее...
- А я? - Звук ее голоса доносился откуда-то издалека. - А я? - повторила
она
настойчиво. - Все тебе, тебе... вот именно, пока я верила, я могла вынести любую
каторгу, но
пойми, я больше не верю. Женщина не может без веры в близкого человека, мне
страшно себя,
Родион, неужели ты не видишь, что все умерло, что рядом с тобой я уже ничего не
чувствую?
- Лиза! - Его задушенный крик прозвучал дико, и она отшатнулась; Анисимов
схватил
ее руки, потянул к себе и, не в силах сдержаться от приступа какого-то
лихорадочного
возбуждения, дрожа всем телом, стиснул ее. - Лиза, Лиза, - говорил он бессвязно,
- ты сама
не знаешь, что ты хочешь сделать. Убить? Убей, слова не скажу, убей. Я теперь
сам вижу: это
предел. Да мне самому больше невозможно, мне самому надо было ткнуться в этот
предел... ты
только скажи... все надоело... что хочешь сделаю... Лиза... все заново начнем...
Он говорил, непрерывно целуя ее лицо, шею, испуганные глаза; она вначале
пыталась
оттолкнуть его, но, обессилев, затихла, голова кружилась, она отчетливо
различала его нос,
глаза, шевелящиеся губы, совсем вплотную от себя; какая-то тьма металась рядом,
и нельзя
было вырваться, и нельзя было уступить, она знала, что умерла бы от этого тут
же, сразу. И она,
спасая в себе еще неокрепшие, только что пробившиеся слабые росточки, выбрала из
всего, что
металось и заполняло пространство вокруг, одно: знакомые, ясные, молящие глаза,
она не
отпускала их ни на минуту; ей не надо было слышать слов, она их и не слышала, ей
нужны
были только эти глаза, - и вот ее словно изнутри обжег горячий и ясный свет, и
она поняла,
что наступил миг, ради которого она жила и мучилась, и это было выше ее сил, и
она с
чувством острой, колющей боли в сердце провалилась во тьму, и когда очнулась,
увидела
залитое слезами лицо мужа; он непрерывно и часто целовал ее руки.

- Сашенька, - шепнула она, поднимая руки и притягивая его голову к себе на
грудь, -
это правда?
- Правда, - задохнулся он глухо. - Я тебе самым дорогим клянусь...
- Не надо! - с испугом остановила она его, и потом они долго молчали и
оттаивали в
наступившей тишине, но и в этот вечер, и в следующие дни, встречаясь взглядами,
они тотчас
как-то по-особому понимающе улыбались друг другу, как люди, связанные большой и
важной
тайной; между ними установилось мгновенное и глубокое понимание друг друга, и
Елизавета
Андреевна не сердилась, если муж доставал из подполья новую бутылку водки;
теперь она
твердо знала, что и это со временем пройдет.
И Елизавета Андреевна, и сам Анисимов по-прежнему чутко и болезненно
прислушивались к любым звукам, проникающим извне; оба они понимали, что
временное
затишье ненадолго, и ждали перемен со дня на день, и когда недели через две
после прихода
немцев в Зежск, часов

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.