Жанр: Драма
Любовь земная 1. Судьба
...стерянно. -
Ко мне Настя Плющиха прибегала, иди, говорит, Ефросинью скорей буди, пусть девку
хоронит.
Ее старостиха Антонина послала, чужие, говорит, из города нагрянули, девок в
Германию
берут. Горе горькое, и до чего же народ дожился, как скот в продажу...
Ефросинья встала с лавки с распухшими губами, с красным лицом,
растрепанная, стала
молча собираться.
- Куда, куда! - кинулась к ней бабка Авдотья, в широкой холщовой рубахе с
узким,
глухим воротом.
- Пойду, мамаш, может, упрошу катов-то, неужто у них сердца-то из железа?
- А как не упросишь? - резонно спросила бабка Авдотья. - А как с самой что
сделают,
волки-то эти? Вон, - она кивнула на Николая с Егором, - у тебя еще двое. С ними
что будет?
На меня не надейся, мне недолго, сложу руки крестом на груди, и готово. Я свое
оттопала,
надоело мне жить на таком страмном миру. Не ходи, Фрося, не надо. Ужо лучше мне,
старой,
пойти узнать, что да как, мне теперь никакой нечистик не страшон. А ты лучше
печку растопи,
картошку вари.
Одеваясь, бабка Авдотья все время думала о любимой и единственной внучке,
представляя ее именно в этот момент в чужих руках так, что по коже проступал
мороз и
делалось дурно; Аленка же, в сопровождении одного из полицейских, еще не успела
отойти
слишком далеко от дома; было темновато, хотя все уже посерело вокруг. Аленка
слышала
сопевшего позади полицейского; неожиданно схватив за плечо, он остановил ее,
приблизив
жарко дышащий рот к самому ее лицу.
- Послушай, девка, хочешь, отпущу? Зайдем в какой-нибудь сарайчик, посля
валяй куда
глаза глядят. Скажу - убегла.
Аленка с отвращением, молча отняла у него плечо, повернулась и пошла
дальше.
- Дура, - с сердцем сказал он ей следом. - От тебя кусок не отвалится, на
то девка и
родится. Самой сладко будет, куда бережешь? Там, в Германии, наплачешься, это
здесь сулят
разного добра, а там наплачешься.
Раздался изумленный вскрик полицейского, Аленка оглянулась, и тут же
услышала
прерывающийся голос Ивана, сбившего полицейского с ног и теперь пытавшегося
вырвать у
него карабин.
- Беги, Аленка, беги! - кричал Иван, барахтаясь сверху на полицейском и
раскидывая
ноги шире, чтобы удержаться. - В лог, - понизил он голос, - знаешь куда... там
найдут...
Скорей, - задыхаясь от усилия, заорал он, подняв залепленное снегом лицо и видя
по-прежнему стоявшую на месте сестру; Аленке показалось, что он тяжело, помужски
выматерился; она метнулась в сторону, перескочила чей то, кажется, Володьки
Рыжего,
покосившийся плетень и побежала в поле; дело близилось к середине марта, и
слежавшийся,
подтаивавший к полудню, а в ночь подмерзавший сверху снег хорошо держал ее.
Сзади гулко
ударил выстрел; она дернулась всем телом на ходу, споткнулась; только теперь ее
пронял дикий
страх; она бежала, задыхаясь и падая, и все думала о том, что Иван лежит теперь
в луже крови и
мать с бабкой воют над ним, распустив волосы; одно время она хотела вернуться,
но тут же
подумала, что ничем не поможет, только заберут и угонят в ту самую Германию,
знакомую
лишь по учебникам, газетам да по войне. А теперь, что же будет теперь?
Схватившись за грудь онемевшими пальцами, Аленка остановилась отдышаться;
из села,
бывшего уже далеко, доносились встревоженные голоса; рассветало, и нужно было
спешить.
Господи, она иногда недолюбливала Ивана, все как-то старался толкнуть, обидеть,
все
насмешничал, особенно перед самой войной, когда заметил, что на нее начинает
засматривать
Пашка Куликов, сын председателя. Пашка учился в Зежске на агронома и часто
приезжал
домой, почти каждое воскресенье, вот уж тут Иван поиздевался над ней, даже
обидно. Она хоть
и замечала, что Пашка Кулик (Куликом его звали по прозвищу отца) посматривает,
но сама
никак на это не отзывалась. Он был совсем взрослый парень, Пашка Кулик, а она
соплюшка; да,
впрочем, чего там, волновало и ее как-то по-новому это внимание со стороны
взрослого, к тому
же высокого, плечистого парня; а Иван-то под конец совсем освирепел, проходу не
давал, а
дома всякие смешочки. Она даже плакала не раз; вот ведь, думала, здоровый дурак,
в военное
училищо собирается, а ничего не понимает, лезет не в свое дело. А потом и отца
забрали, и
Пашку Кулика забрали, и никого в селе не осталось. Иван сразу подобрел и
перестал обращать
на нее внимание... Да отчего он послал ее в Соловьиный лог, в ту ли
полуразваленную избенку
в самой глухомани, что принесло лет пять назад в половодье да и приткнуло,
перекосив во все
стороны, в логу? Так что ей там делать, кого ждать? Кто это за нею туда придет?
А мать-то
теперь...
Аленка снова остановилась в растерянности, испытывая почти непреодолимое
желание
вернуться; чего уж им мучиться из-за меня, говорила она, уж лучше мне одной
страдать, чем
всем. Вот вернусь, и все. А там что же ей сидеть, в Соловьином логу; все говорят
о партизанах,
а где они, никто точно не знает. Она бы с закрытыми глазами ушла, и ничего ей
больше не надо,
что угодно делала бы, стирала, мыла, штопала, варила, лишь бы свои кругом; да
ведь и она до
войны девять классов закончила, тоже в Зежске на квартире стояла два года; отец
и дрова
привозил, и картошку, все твердил, чтобы училась, не баловалась, самому не
пришлось учиться,
так хоть дети за него наверстают.
К Соловьиному логу Аленка подошла уже засветло; села не было видно, а в
логу, ей
показалось, стоял морозный туман. Она стала присматриваться и скоро поняла, что
ошиблась:
кусты и лес на фоне снега к весне проступили резче; Аленка еще раз огляделась и
стала
спускаться по тропке, пробитой густищинцами, возившими последнее время дрова из
лога на
салазках. Она знала, где находится принесенная половодьем в Соловьиный лог
развалюха, и
через час примерно добралась до нее, с трудом открыла перекошенную дверь и
заглянула
вовнутрь. На нее пахнуло сыростью и холодом, в дальнем углу высился небольшой
закопченный очажок; зимой здесь собирались погреться заготавливавшие хворост
бабы, а
летом разве только ребятня затеет вокруг какую-нибудь шумную игру. У Аленки с
собой не
было спичек, ни огня зажечь, ни обогреться, она еще раз беспомощно заглянула в
темноту за
дверь. В следующую минуту ей показалось, что совсем недавно здесь кто-то был, и
Аленка,
шагнув вовнутрь, внимательно осмотрелась: действительно, зола в очаге недавняя,
свежая,
отметила она, рядом устроено нечто вроде сиденья; в щели в стене торчала
скомканная бумага.
Аленка осторожно потянула ее, разгладила. Приглядевшись, она едва себе поверила,
в руках у
нее был измятый обрывок старого номера "Правды", и она долго в него вчитывалась.
Присев
перед холодным очагом, Аленка сжалась от холода; значит, Иван не зря ее сюда
посылал, вот
только выдержит ли она ждать, полугейша-то не греет, стара, еще мать раньше
выносила.
Засунув руки в рукава, она молча сидела; все-таки стены кругом, уютнее, и ветер
меньше. А то
он, слышно, опять поднимается. Если бы спичку, совсем хорошо, разожгла бы
огонек, погрела
руки; можно было бы и день, и два сидеть, ничего страшного.
Совсем окоченев, Аленка, чтобы немного согреться, вышла собрать поблизости
сухого
хворосту, но прежде она высунула голову из двери и прислушалась. Было тихо, один
лишь
по-весеннему густой ветер гулял в логу; Аленка помедлила и, притопывая,
размахивая руками,
стала ходить вокруг развалюхи и ломать сухие сучья с орешника и дубняка; она
натаскала в
развалюху много сушья, сложила его у одной из стен. Хотелось есть, она старалась
не думать о
еде; кого-то нужно было ей дождаться, терпения хватит, хотя бы пришлось сидеть
неделю.
Конечно, прежние их ссоры и придирки со стороны Ивана были глупостью, просто он
по-мальчишески злился, а может, и ревновал; он еще не привык, что сестра стала
взрослой; это
она сейчас вот вспомнила Пашку Кулика, а тогда она не обращала на него никакого
внимания.
А он в последний год учебы в Зежске в кино ее как-то приглашал; дура, надо было
пойти,
приятный парень, и лицо красивое, да и старше года на четыре всего, тогда она
как о старике о
нем думала, дура, дура. Аленка и о матери сейчас погрустила; она уже многое
понимала из их
отношений с отцом и всегда стыдилась встречаться с Маней Поливановой, а если
все-таки и
приходилось столкнуться, норовила проскочить мимо, глядя в землю, здоровалась
лишь в
ответ, да и то сквозь зубы...
Какая-то странная, никогда раньше не ведомая печаль, почти тоска пришла в
этот час к
Аленке, и себя ей было жалко, и всех знакомых, и незнакомых, и ничего для них
она не могла
сделать.
Ближе к вечеру самые глубокие места лога затемнели, ветер усилился, солнце
скрылось за
тяжелыми густыми облаками, Аленка услышала чьи-то шаги; похолодев еще больше,
она
вышла, притаилась за стеной развалюхи. Но это пришел Егорка, она издали узнала
его и
бросилась навстречу, обрадованная.
- Чего ж ты огня не запалишь? - первым делом спросил Егор, деловито и
спокойно... -
Ух, застыла небось, да тут же и дыма никто не увидит...
Аленка порывисто притянула голову брата к себе, поцеловала в жесткие густые
вихры и
заплакала; Егор отпихивался, и Аленка тут же вытерла слезы.
- Что с Иваном? - спросила она, пристально глядя Егорке в глаза и боясь,
что он не
станет говорить ей правду.
- Поешь сначала, огонь разведу. - Егор отвернулся, стал искать в карманах:
Аленка
взяла его за плечи и повернула к себе. - В город Ивана уволокли, - шмыгнул носом
Егор и
заморгал в сторону. - Их двадцать три человека увели, мать бегала, хлеб носила.
Хотели,
говорит, Ивана пристрелить, да пожалели. Им за каждую голову по тридцать марок
выдают,
немецких денег таких, марками кличут. Мать хочет завтра в город сбегать к
какому-то своему
знакомому... Может, говорит, замолвит за Ивана слово, оставят, ведь молодой
еще... Да ничего,
ничего, может, вывернется как, слезы-то не помогут. Лучше огонь бы запалила.
- А чем? - спросила Аленка, обнимая брата за плечи. - Спички у меня, что
ли? Давно
бы зажгла, до костей прохватило, вон зубы-то вызванивают.
- Пойдем, поешь, мать хлеба с салом прислала и картошки вареной А огонь
сейчас
разожгу, у меня кресало есть и трут. Тебе тоже надо поучиться, мало что девка...
Пока Егор чиркал кресалом, раздувал трут, выпячивая обветренные губы, и
разводил
огонь, Аленка, забыв о еде, глядела на него.
- Сюда тебя кто послал, Егорушка?
- Иван матери пересказал, как она харч ему носила. Пусть, говорит, сидит
там хоть день,
хоть два, за ней придут...
- Да кто, кто придет?
- Кто-нибудь придет, - удивленно подняв брови, Егор исподлобья взглянул на
нее. - Я
почем знаю... Иван знает, раз говорит. Поешь, да не думай. Иван, погляди,
убежит, это ты не
смогла б, а он убежит, он почти как батя стал сильный, нас с Колькой вдвоем
поднимал до
потолка.
Умело и не спеша Егор наладил огонек в очажке, дым должен был уходить под
стену, но
проход оказался забит снегом. Егор приоткрыл дверь, теперь можно было сидеть и
дышать, и
даже было тепло от хорошо и дружно горевшего огня.
- Видишь, Егорушка, у нас с тобой по-черному топится, - сказала Аленка,
обогревая
руки. - Спасибо тебе, я бы совсем застыла...
- Ничего, побегала бы... Давай, Алена, ешь, - поторопил Егор, хмуря свои
короткие
сильные брови, и Аленка подумала, что вырастет Егорка, хорошим мужиком станет,
Коля -
тот другое дело, хилый, все покашливает, грудью слаб.
Попав на третий день в Зежск, Ефросинья первым делом направилась к
Анисимову; она
выбралась из дому еще затемно и в Зежске была уже к девяти утра, а в дверь дома
Анисимова
постучалась чуть позже и, увидев перед собой недовольное, припухшее ото сна лицо
хозяина,
испугалась, с занывшим сердцем попросилась войти. Анисимов сразу узнал ее; хотя
ему и не
хотелось, он тут же сделал приветливое лицо.
- Никак ты, Ефросинья Павловна, - сказал он удивленно. - Кто же это, думаю,
стучит
в такую рань, а это ты. Ну, заходи, заходи, гостям рады, тем более таким.
- Беда у меня, Родион Густавович, - Ефросинья тяжело и четко выговорила его
отчество; от сочувственных его слов у нее задрожали губы.
- Входи, входи, не в дверях же рассказывать, - поторопил Анисимов, успевая
зорко
окинуть двор и окна чужих домов, не смотрит ли кто. Отступив, он пропустил
Ефросинью,
закрыл дверь.
Вышла Елизавета Андреевна и тревожно поздоровалась с Ефросиньей, предложила
раздеться, усадила и стала расспрашивать о детях, о том, что делается в селе и
как вообще
живется, какие новости; Ефросинья устало и скупо отвечала.
- Подожди, Лиза, - остановил жену Анисимов, - дай человеку в себя прийти.
Вот чаем
напои, покорми с дороги...
- Спасибо, спасибо, ничего не надо. - Ефросинья вздохнула. - Вы уж меня
простите,
Ивана у меня, старшего, забрали. В Германию, знать, на работу, вот и пришла к
тебе, Родион
Густавович. Человек, думаю, свой, знает, вместе беду-горе мыкали, может,
присоветует дело
какое. С Захаром работал. Жалко парня, пропадет ни за что, квелый еще,
шестнадцать годов
всего.
Встретив взгляд жены, Анисимов отчужденно отвернулся и зашагал по комнате
из угла в
угол; ну это уж, видать, дело Макашина, думал он, а тот свою добычу так просто
из когтей не
выпустит. Да еще такую, столько лет рвался к ней, не станет ничего и слушать. А
хорошо бы
совершить акт милосердия, коронный номер на будущее. Разумеется, всякий там
гуманизм -
чушь, не в этом дело; раньше он бы и сам с не меньшим удовольствием разогнал
дерюгинскую
семейку; он верил в породу, и Макашин по своему прав: нечего жалеть, нужно
избавляться от
любой потенциальной враждебности; мы-то сами были слишком осторожны и, как
следствие,
потеряли Россию, развели всяких просветителей и демократов, как клопов в грязной
избе, а
нужно было просто вешать их, и вся недолга. Анисимов неожиданно вспомнил слова
Захара о
том, что если не он сам, Захар Дерюгин, так его сыновья вырастут и все на свои
места
расставят, и словно огонь ожег его изнутри. "Ну, где твои сыновья, Захар
Дерюгин? - подумал
он даже не с радостью, а с мудрым, жалостливым состраданием. - У меня их не
было, у тебя
трое и четвертая дочь, а какая сейчас между нами разница? Природа мудра, вот уже
одного и
нет, старшего... Как же его звали... ага, Иван, Ефросинья сказала, Ивана взяли.
Ну вот сначала
один, а потом и остальные исчезнут в этом огненном аду, вот и все надежды".
И все-таки, несмотря на все эти смягчающие и в общем-то тихие мысли,
Анисимов не мог
сейчас настроиться и искренне пожалеть Ефросинью, и даже не потому, что дело
касалось сына
Захара Дерюгина. Это было нечто большее, чем просто один человек; здесь на
Анисимова
пахнуло глубиной особой, не подвластной никакой его силе и храбрости, а сам
Захар или его
сын сейчас явились лишь напоминанием этой бесконечной глубины, дыхание которой,
особенно после неожиданного появления Брюханова, заставляло его в холодном
сыпучем поту
просыпаться по ночам, вскакивать и затем чувствовать, как припадают назад к коже
волосы.
Он и сейчас пережил нечто подобное, помедлил, подошел к столу; женщины все
так же
молча ждали, наблюдая за его быстрыми, нервными движениями.
- Ефросинья Павловна, - сказал Анисимов, успокаиваясь окончательно. -
Понимаешь,
мы с женой рады тебя видеть. Но что я могу сделать? Сама знаешь, я сам на виду,
еще каким-то
чудом немцы не трогают... но долго ли? Что я тебе могу посоветовать... идти к
Макашину?
Другого пути нет. Макашин, по-видимому, этим делом как раз и ведает. Нет, -
повторил он, -
другого пути, хотя Макашин Захару вовек враг. А может, и не стоит так убиваться,
Ефросинья
Павловна? - Анисимов подошел, тяжело опустился рядом с ней на стул, задумался. -
Смотри,
что делается... По таким сумасшедшим временам шестнадцать лет - взрослый срок,
не
сегодня-завтра все равно придется определяться. Там он хоть работать будет, жив
останется, а в
другом качестве ему только в полицию под пули идти, а?
Ефросинья молча слушала, глядя на Анисимова потемневшими, строгими глазами;
она
уже поняла, что настроен он плохо, против: Анисимов улыбался, но она знала, что
это все
притворство, и руки у нее совсем опустились. Может, и взаправду боится, подумала
Ефросинья,
был в коммунистах и начальником работал, а жив почему-то и на свободе, а Ивана
взяли. К
Макашину и в самом деле не пойдешь, от греха, как говорят, подальше.
- Как же так? - спросила Ефросинья беспомощно, перебегая взглядом с
Анисимова на
Елизавету Андреевну. - Свой же ребенок, у какой матери грудь не заболит...
- Немцы давно забирают молодежь на работы. - Анисимов вздохнул. - Туго,
видно,
приходится. А как у тебя остальные-то ребята?
- Колька с Егоркой остались, чего им, малы еще. - Ефросинья сцепила тяжелые
руки на
коленях. - А девку-то хотели взять, да Иван, когда вели, вступился, отбил. Вот
она и убегла, а
его схватили. А ее и след простыл, не знаю, что и думать. Может, где в поле
застыла. - Она
говорила все так же, не меняя тона; в последний момент она почему-то не сказала
Анисимову
правду, хотя твердо знала, что и он все равно ей не верит, как она ему больше не
верила.
Елизавета Андреевна стала расспрашивать, кто из ее знакомых живет в
Густищах, и
болезненно раскрывала глаза, выслушивая скупые ответы Ефросиньи; Елизавета
Андреевна
тоже не знала, что посоветовать: она впервые понимала мужа и не видела
возможности помочь
хотя бы словом.
Выпив чашку крепкого горячего чая, предложенную хозяевами, Ефросинья
вытерла губы,
поблагодарила скупо и ушла; ее не удерживали; когда за нею закрылась дверь,
Анисимовы
долго молчали, затем Елизавета Андреевна, оставив на столе все, как было, легла
на диван и
раскрыла томик стихов Надсона в старом, дореволюционном издании; Анисимов же
почувствовал сильнейшее желание как-нибудь встряхнуться, водка отпадала, нужно
было
какое-то другое, более сильное средство. И хотя раньше он старался не
показываться на улицах,
на этот раз он вышел побродить по городу; теперь, после встречи и разговора с
Брюхановым, он
имел право на это и даже был обязан время от времени им пользоваться. Немцев
попадалось
мало, встречались все больше настороженные, робкие, еще издали уступающие дорогу
женщины и дети. Кто-то с ним издали почтительно поздоровался, он не заметил; он
все ожидал,
что его остановят, но и этого не случилось, и все-таки к вечеру он встретился с
Макашиным.
Мудрено было в таком городишке, как Зежск, пробродить почти весь день и не
столкнуться с
нужным человеком. Они не стали разговаривать на улице и скоро сидели у Макашина
в его так
называемой квартире из двух просторных светлых комнат, кухни и прихожей;
старинный,
мореного дуба, гарнитур, ковер на полу были из дорогих; высокий диван из резного
дуба с
мордами львов особенно бросался в глаза. "Стоящая работа", - определил Анисимов,
подробно рассматривая свирепое выражение оскаленных деревянных зверей, на
которых
удобно покоилось широкое, обитое потершейся кожей сиденье.
- Ну что, Густавович, - спросил Макашин, сбрасывая на диван шинель и поверх
тяжелый ремень с пистолетом, - какая тебя беда из дому вытряхнула?
- Какая беда! Не могу больше тараканом, воздуху не хватает.
- А, помнишь, я тебе говорил! - обрадовался Макашин.
- Говорил! Говорил! Из всех щелей лезут! Понимаешь, ко мне сегодня жена
Дерюгина
Захара приходила, за сына просила...
Зрачки Макашина стали холодными и колючими, он тщательно расчесал густые
волосы
перед огромным, чуть ли не в полстены зеркалом в затейливой резной, тоже
мореного дуба,
раме (Анисимов все время пытался припомнить, где видел это зеркало до войны),
косо взглянул
на плохо притворенную дверь, но закрывать ее не стал, передумал.
- Дальше, - бросил он Анисимову. - Ты в заступу ходоком? Зря. Он у меня в
полиции,
я его сразу отсортировал. За нападение на полицейских я его под расход подведу,
никакой ему
спасительной Германии.
- Ну, - откровенно поморщился Анисимов, - грубо, по-мужицки. Нашел
спасительную! Я от тебя большего ожидал, Федор. Ты думаешь так Захару насолить?
Грубо,
плоско. Шлепнуть его, ну и что? А вот когда его на рудник куда-нибудь, да там
перетряхнут в
обратную сторону, вот где настоящая казнь. Для отца ничего нет страшнее, если
его сын врагом
станет... Под расход! Эка невидаль!
Анисимов старался говорить просто, понятно, приходится делать усилия и
объяснять
азбучные истины, да еще, убеждая, соглашаться с ними. "Узнай Лиза, опять скажет,
что я
мелок, - подумал он вместе с тем и о самом себе. - Ведь что тебе, казалось бы,
теперь Захар
Дерюгин, а тем более его семья; и самого Захара скорее всего черви точат, а в
тебе все злость к
нему живет, мучит тебя, мешает жить, наслаждаться своей властью". И Лиза не
права, списав
было его с лицевого счета; когда кое-что прояснилось, хорошо рассуждать, а было
время и
другое. Если не он Захара Дерюгина, так Захар его; здесь дело не в кровной
мести, а просто в
биологическом инстинкте самозащиты; есть же такие насекомые, которые поражают
своих
потенциальных врагов еще в яйце, и потом уже здорового развития потомства не
бывает;
человек, если разобраться, мало чем отличается. Почему он должен был считать
собственным
измельчанием естественное стремление в зародыше пресечь грозящую ему
биологическую
опасность, сыновья Захара - это сыновья Захара, и вырастут они, разумеется, ему
подобными
зверенышами; от китайца может родиться только китаец, поэтому единственно
разумный путь
был, где возможно, душить, приостанавливать, вбивать обратно в землю, да
подальше,
поглубже. Теперь, разумеется, иное, да ведь Макашин не отступится и до конца все
равно
ничего не поймет; пусть уж лучше Иван Дерюгин едет в Германию.
- Что замолчал, Густавович? - спросил Макашин, глядя на Анисимова и пряча
усмешку.
- Вот о жизни задумался, - с готовностью повернулся к нему Анисимов. - Всетаки
хорошо жить, Федор. И трудно, и больно, - а хорошо. Надо лишь тоньше, тоньше
работать...
- Вот вы-то, грамотные, и переучились, - оборвал Макашин, особо не
вдумываясь; его
начинали раздражать поучения. - Где надо было за горло с налету взять, вы
кланялись да
учили, как ты сейчас, а вас тем временем к стенке. Ты вот дельную мысль подал,
ну, а к чему
нагородил столько? Говорить горазды вы, интеллигентные... Вот и хорошо, пусть
катит себе в
Германию; девка не попала - вот что бесит. Ее бы я не отпустил сразу, я бы
Захару на ней все
припомнил... Ужо ее-то я ждал, как божьей росы, да эти пентюхи с девкой не могли
сладить. Ну
и чего ты, Густавович, скалишься?
- Брось, Федор, не трать на пустяки энергию. Захочешь, девок кругом полно,
любая
твоя...
- Не бреши, Густавович, - опять грубо оборвал Макашин, - мне одна нужна
была,
дочка Захара...
- А, чушь, опять чушь, - поморщился больше от грубости Анисимов. - Придет
время,
сам во многом разберешься. Ты вот что мне скажи, Федор, у тебя в бумагах я какнибудь
означен? - Анисимов заметил быструю, понимающую усмешку Макашина; не отвечая,
тот
вышел и скоро вернулся с водкой и гранеными стаканчиками, затем принес крупно
нарезанное
сало, кусок холодной курицы, тушенку. Молча налил, и они выпили; Анисимов не
стал
закусывать, закурил.
- Зря ты меня дураком, Густавович, считаешь, - сказал Макашин, поглядев на
часы и
откидываясь в кресло. - Не доведись мне без закона-то пошастать, может, я и не
понял бы
чего, а теперь... Я ведь тоже тебя берегу, на всякий случай, только вот сам себя
не открой
невзначай. Говорить ты любишь...
- Тоска, - сказал Анисимов, тускло глядя перед собой, - не могу больше
один, иной
раз от тишины и пустых стен хочется в петлю влезть, не могу, понимаешь.
- Потерпи, будет и тебе работа. - Макашин знал, что слова его бесят
Анисимова, и,
наслаждаясь минутой, хозяйственно отодвинул от края стола тяжелый чернильный
прибор. -
Не бог нас с тобой, Густавович, черт связал веревочкой, один дернет, другому
режет.
Он говорил по-прежнему миролюбиво; Анисимов встал и по привычке засновал из
угла в
угол по комнате. Вот свинья, думал он о Макашине с бессильной злобой, в то же
время не
пропуская ни одного его слова, на одну доску с собой ставит, безграмотный хам,
порождение
того же хаоса, что и Захар Дерюгин... Тот же хам наоборот. И все-таки у него
практическая
хватка, он прав, нужно быть осторожнее. Вот сегодня дал себе волю, нехорошо,
стареешь,
стареешь, голубчик, сказал он себе. Вот и нарвался, надо бы подождать, чем весь
этот кавардак
кончится, а может, и выпадет еще и свое слово вставить, так ведь не выпустит из
своих лап, не
вырвешься.
Почувствовав на себе взгляд Макашина, он круто повернулся; минута была
резкая и
неприятная, должно было произойти что-то нехорошее. Анисимов подошел и сел
напротив.
- Поедешь завтра со мной, Густавович, - тотчас сказал Макашин спокойно, как
о деле
давно решенном и обговоренном. - Недалеко, в спецлагерь в бараках моторного. Нам
четырнадцать человек в службу дают, на выбор, они все согласные, вот ты мне и
поможешь
отобрать.
Сначала Анисимову показалось, что Макашин шутит, но он тут же, едва
встретившись с
ним глазами, зло вспыхнул; он слегка склонил голову набок, рассматривая
Макашина.
- Что, решил понадежнее прикрутить? - спросил он с издевкой.
- Да нет, что ты, Густавович, ты это зря. Дело-то хозяйское, нам же с тобой
покойнее
будет, если людей понадежнее отберем. Если не хочешь, не надо, один справлюсь.
- Почему же, изволь, если ты так решил, - ответил Анисимов все с той же
насмешкой и
раздражением, опять принимаясь ходить; у стола он помедлил, как бы раздумывая,
затем налил
водки себе и Макашину. - Что ж, Федор, давай выпьем за доверие, должен ведь быть
хоть
один человек в мире, которому ты веришь. Ну, бывай, брат Федор.
- Выпьем, Густавович, - прищурился Макашин, поднимая стакан. - Оно верить,
конечно, надо с оглядкой...
- С оглядкой? Понятно, понятно, ну, будь здоров, хоть и с оглядкой.
Анисимов запрокинул голову, проглотил водку и скоро ушел, злой на Макашина,
а еще
больше на себя: можно было отказаться. Его плохое настроение не прошло и
назавтра, когда
они вдвоем с Макашиным в сопровождении двух конных полицейских ехали в
спецлагерь, и
особенно оно усилилось на обратном пути; отобрав людей, и по документам, и после
личного
знакомства, они во
...Поділитися у соцмережах