Жанр: Драма
Любовь земная 1. Судьба
...дождал, пока из землянки, встревоженно переговариваясь, выбрались остальные, и
все,
утопая в снегу, стали пробираться к штабу; было объявлено общее построение
отряда. Снежная
буря крутила, билась в деревьях, и Пекарев с трудом отыскал свое место в строю,
ветер
пронизывал до костей, и даже в овчинных рукавицах руки мерзли, но люди,
сдвинувшись в
плотные ряды спиной к ветру, сразу почувствовали себя увереннее, и Пекарев,
притопывая
валенками, неловко поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, стараясь
разобрать, о
чем переговариваются соседи; он не заметил в крутящихся снежных потоках, когда
перед
строем отряда появился Горбань, он лишь услышал его слабый, временами
пропадающий
голос, сообщавший о том, что немцы под Москвой разбиты и что их отступление
переросло в
бегство по всему фронту; в следующую минуту были слышны только буря и лес, это
показалось
великой тишиной, и Пекарев чувствовал лишь мучительное затаенное ожидание всего
отряда;
кто-то опять начал говорить, но всеобщий порыв смешал ряды, один, радостный,
большой крик
прорвал непрерывный гул и грохот леса, и проник в самое сердце, и отозвался там
с такой
силой, что сразу стало больно и жарко. Пекарев чувствовал, что не в силах
двинуться с места;
перед ним метались с поднятыми руками какие-то неясные многочисленные тени; ктото
и на
него налетел, обнял, тепло гаркнул в самое лицо "ура"! и исчез; слезы на щеках
превращались в
ледяную корку, и он, заметив это, отер лицо рукавицей, сердито фыркая носом и
невольно
оглядываясь. Он тоже крикнул "ура!" и бросился куда-то бежать.
13
В середине марта дни заметно увеличились, и на дорогах и пригорках стало
подтаивать;
Сокольцев получил задание установить связь, найти двух-трех человек в селе
Радогощь для
наблюдения за железной дорогой, проходившей там почти по огородам. Сокольцеву
дали адрес
явки, но, как оно часто и бывает, все получилось иначе; Сокольцеву пришлось двух
своих
человек, Пекарева и Костю Чемарина, оставить, не доходя до Радогощи трех
километров, в
хуторе из семи дворов и идти ночью в Радогощь одному; оказалось, что в Радогощи
стоит
немецкий гарнизон человек в сорок. Сокольцев поколебался, простая осторожность
подсказывала ему, что туда лучше не ходить, но он все-таки пошел, благополучно
пробрался к
нужному дому. Было ветрено, топились печи, и пахло сырым дымом, в центре села
порой
поднимались голоса, но разобрать ничего нельзя было. На стук из избы выглянула
молодая
женщина в накинутой на плечи шали; обменявшись несколькими словами, они прошли в
избу,
хозяйка, не зажигая огня, собрала Сокольцеву поесть, навалила с верхом большую
миску
жаренной в чугуне картошки, принесла сала, соленых огурцов и все сокрушалась,
что нельзя
света зажечь, а в темноте любая еда в горло не лезет. Сокольцев положил рядом с
собой на
лавку автомат, снял телогрейку; хозяйка была молода, с красивым низким голосом,
и это
несколько смущало Сокольцева; за последний год он успел отвыкнуть от женщин и
сейчас не
знал, с чего начинать разговор. Выручила сама хозяйка.
- Ешь, ешь, после поговорим, - заботливо сказала она, в полумраке придвигая
к нему
миски и хлеб. - Сейчас мух нет, можно без опаски.
- Спасибо, - сдержанно отозвался Сокольцев. - Муха не фашист, вот руки бы
мне
ополоснуть, третий день не умывался.
Хозяйка повела его к порогу, сама полила, подала полотенце; Сокольцеву все
больше
хотелось увидеть ее лицо, почему-то казалось, что глаза у нее серые, с усмешкой.
Сокольцев
сел за стол и стал есть; хозяйка устроилась напротив и тихо рассказывала о том,
что творится в
селе и на железной дороге, как ведут себя немцы и что дядя Илья, нужный
Сокольцеву,
по-прежнему работает смазчиком на станции в пяти верстах от села, сегодня в ночь
он на
cyточном дежурстве и будет только завтра к вечеру.
- Выше головы не прыгнешь, - сказал Сокольцев с легкой досадой. - Завтра
вечером
опять подойду, пусть ждет. За ужин спасибо, давно так сладко не ел, самое
главное - досыта.
- Зачем же киселя хлебать лишний раз? - спросила хозяйка с каким-то
затаенным
ожиданием. - Оставайся, ложись в постель, завтра до вечера отоспишься, а там и
дядька Илья
подоспеет. Право, - добавила она, почувствовав колебание Сокольцева, - чего тебе
мучиться? А как что, скажу, в дом мужика взяла из пленных. Тебя Алексеем звать,
а меня
Полей. Поля Аверина я.
- Знаю, - в голосе Сокольцева послышалось замешательство; хорошо бы сейчас
после
сытного ужина, сразу, отяжелев телом, и в самом деле забраться в теплую постель,
отоспаться
за сутки; глядишь, и хозяйка подвалится, под бок, больно что-то активно
хлопочет.
От этой откровенной мысли Сокольцев почувствовал приятную истому; в конце
концов,
что ж, ему не хочется хоть сутки по-человечески провести?
Вслед за хозяйкой он прошел на вторую половину избы, дождался, пока она
постелет, и
стал молча раздеваться; да что, говорил он себе, словно оправдываясь, и ее,
молодую,
оставшуюся в одиночестве, понять можно, и себя; ну а если ничего и не будет,
можно вволю
выспаться.
Поля ушла на другую половину избы, тихо прикрыв за собой дверь; Сокольцев
со
странным ощущением неестественности лег, утонув в пуховых подушках и перине, и
закрыл
глаза; сон пришел сразу же, но продолжался недолго; Сокольцев приподнялся и
напряженно
прислушался. В избе было тихо, и он растерянно подумал, что, верно, долго спал;
пожалуй,
обиделась Поля, нехорошо. Может, вышла куда, подумал он, сел, привычным точным
движением взял автомат и положил его на колени, дулом к окнам. Он сейчас был
готов
вскочить туго сжатой пружиной, развернуться в любой момент; да нет, не может
быть, тут же
подумал он, отгоняя мелькнувшее подозрение, не мог я так ошибиться. Это было бы
уже
опасно, такой промах...
Сокольцев хотел спрыгнуть с кровати и одеваться; тихий, сдержанный вздох,
донесшийся
из-за двери, остановил его.
- Поля, - тихо позвал он и повторил: - Поля...
Он услышал движение за дверью, коротко скрипнуло в петлях, и он увидел
длинное
светловатое пятно, приближавшееся к нему; он отодвинул от себя автомат и принял
ее в руки и
почувствовал теплоту ее слегка вздрагивающих плеч; он потянул ее к себе и уже ни
о чем
больше не думал; он лишь помнил потом ее острые сухие губы у себя на груди и на
шее, и от
них ему было мучительно трудно и хорошо.
- Что же ты не сказала, Поля? - спросил он ее потом, лежа рядом,
благодарный и
успокоенный, и тихонько поглаживая ей грудь.
- Ну так что ж, что ж, - сказала она, словно оправдываясь и стыдясь. - Так
получилось, не успела замуж, двадцать лет, а не успела. Все гордилась, а вот уже
и гордиться не
перед кем стало.
- Не жалеешь, Поля? - Сокольцев притянул ее к себе, поцеловал. - Ничего я
тебе
сказать не могу, время такое, вряд ли и встретимся...
- О чем жалеть... Только о том, что второй ночки такой не будет. Да уж я
тебя помнить
буду всю жизнь, увижу опять или нет. Спи, Алешенька, спи, родной, а я посижу с
тобой, ты
спи, спи, ни о чем не заботься, тебе завтра в ночь дорога дальняя, дальняя, но
впереди у нас
много-много всего... завтра до самого вечера, а может, и больше.
Он не заметил, как ее слова перешли в тихую, грустную песню о том, как за
рекой жила
бедная сиротка и все думала о том, что придет ее суженый, и все в мире
изменится, и небо
расцветет, и горе пройдет, и будут литься дожди искристые да серебряные.
Сокольцев заснул и
уже во сне чувствовал ее тихие поцелуи, и ему было хорошо, и от этого все время
хотелось
проснуться. "Да я люблю ее, - думал он во сне счастливо и растроганно, - люблю
эту
случайную искру на пути. Нет, она не должна погаснуть, потому что я люблю ее и
от всех
ветров окружу собой, нет, я не дам ей угаснуть. Я останусь с ней навсегда", -
решил он,
обнимая во сне теплое, доверчивое тело и чувствуя, как ему хорошо рядом; война,
разумеется,
кончится, и он уговорит ее учиться; он увезет ее к себе в Москву, потом на
Волгу, к родным, и
по вечерам они будут ходить купаться.
Сокольцев проснулся внезапно; показалось, что кто-то сильно стучит в дверь,
сотрясая
избу, и тотчас к нему прорвались громкие, злые голоса, требующие немедленно
открывать. Он
различил голос Поли, тоже со злобой, высоким криком отвечавший, что по ночам она
никому
не открывает, а если кому приспичило, пусть днем, засветло, приходит.
Сокольцев схватил автомат, спрыгнул с кровати и в тот же момент услышал,
как
затрещала дверь, и Поля, полураздетая, заскочила в избу, но дверь за собой
захлопнуть не
успела, следом за нею ввалились двое или трое.
- Ложись! - закричал Сокольцев, срывая голос, и Поля, поняв его, бросилась
плашмя на
пол, и в тот же миг он коротко ударил из автомата; один сунулся головой в дверь
и свалился
рядом с Полей, в наступившей тишине Сокольцев слышал, как отбегают, ругаясь, от
избы
остальные, и автоматная очередь, одна, другая, полоснула по окнам, со звоном
посыпались
стекла; Сокольцев присел. Кажется, крепко влип, подумал он, вытолкнул убитого за
порог, в
сени, лишь выдернул автомат у него из рук; захлопнув дверь, он закрыл ее на
крючок.
- Поля, Поля, - позвал он вполголоса, - жива? Давай-ка одевайся, мне тащи
одеться,
ползком, ползком, - остановил он ее и в ту же секунду, схватив за руку, рванул
на другую
половину избы, за стену. Резкий, трескучий взрыв гранаты ударил сразу же, и рука
Поли в его
руке судорожно дернулась; острый мгновенный холод облил его. Поля падала, и он,
обхватив
ее за спину, сразу почувствовал мокрое.
- Поля, Поля, Поля, - звал он с ужасом, не слыша своего голоса, и тут же
отпустил
ослабевшее, безмолвное тело на пол и бросился к окну; он скорее угадал, чем
увидел фигуру
человека в окне, и короткой очередью срезал его; тотчас и с улицы ударили, слабо
хлопнула в
воздухе, отлетев от стены, неудачно брошенная граната; у Сокольцева не было ни
секунды,
чтобы помочь Поле; в безотчетной ярости он метался от окна к окну, стрелял и
вполголоса
сосредоточенно матерился, а когда наконец дотянулся до Поли, все понял: она уже
не дышала,
и лицо у нее неприятно отвердело. Словно мягкий отупляющий удар упал на
Сокольцева;
по-прежнему все мгновенно схватывая и держа в поле зрения все три окна, он чисто
автоматически продолжал стрелять, но его ни на минуту теперь не оставляло
сковывающее
ощущение безысходности; какие-то тупые, рваные мысли вспыхивали и гасли; вот ее
уже нет,
патроны на исходе, кажется, конец.
Выбрав момент, Сокольцев надернул сапоги прямо на босу ногу; за окнами
озарилось,
трепетный свет отодвинул темноту далеко вокруг. Страха не было. Избу подожгли,
крыша
горит, равнодушно подумал Сокольцев, узнать бы только, как это его выследили и
кто, а
остальное уже не важно. Пожалуй, отсюда ему не выбраться, накрепко присох. Костя
Чемарин
знает, что делать, если он не вернется к утру, ничего. Но как же все-таки его
застукали?
В избу стал проникать дым, он ел глаза, и теперь Сокольцев слышал, как
ревело вверху
пламя, пожирая всяческую сушь на потолке. Взглянув в боковое окно, выходящее в
огород, он
заметил, что погода не так уж и хороша: сильный сырой ветер порывами прибивал
дым к земле,
но именно с этой стороны огонь уже охватил стену; Сокольцев видел багрово
раскаленные
стекла окна. Одним ударом ноги он вынес раму, пламя метнулось в избу, и
Сокольцев,
задыхаясь, отскочил. За треском и ревом огня он не мог разобрать, стреляли еще
или уже
перестали, бегло и так же безразлично, как о постороннем, он подумал, что
мечется по избе в
одной нижней рубахе и в сапогах на босу ногу и одеться уже не успеет. Он замер,
прислушиваясь и стараясь продышаться; в огне корежились, шевелились стены избы и
сквозь
потолок местами уже пробивался огонь; вот-вот все должно было кончиться.
В последнем усилии Сокольцев рванулся к кровати, набросил на себя толстое
ватное
одеяло и вывалился в боковое окно; почти сразу вслед за этим в избе рухнул
потолок, и дым, и
огонь, косо под сильным ветром выметнувшиеся далеко в сторону из горящей избы,
накрыли
Сокольцева. Он упал, вскочил и бросился дальше, стараясь не отстать от волны
дыма, тянувшей
в огороды, в поле; по ветру, вверху и рядом, обгоняя его, летали огромные искры,
головни; он
чувствовал, что теряет сознание; едкий дым душил, разрывал легкие, и он часто
припадал к
земле, стараясь схватить хоть частицу живого воздуха; скоро он почувствовал, что
одеяло на
нем горит, спину припекало, и Сокольцев отшвырнул от себя одеяло, сорвал тлевшую
рубашку
и оказался теперь совсем уж нагишом. Все-таки он успел отбежать в дыму метров за
триста от
горящей избы и был скрыт вдобавок теперь и темнотой; обожженная кое-где кожа на
спине и
плечах болела, его отчаянно мутило; пошатываясь, он пошел с гудящей тяжелой
головой, еще
плохо соображая, но скоро дым стал реже, и Сокольцева, раздирая грудь, долго и
надрывно бил
мучительный приступ кашля Не должен он был на этот раз выкрутиться, и, однако,
вокруг -
темное снеговое поле, и на груди все больше настывал автомат; а там осталась
Поля; что же это
такое, подумал он с тягучим отвращением к себе, война войной, разумеется, но вот
даже
невиновного человека не мог спасти, хотел и не мог; пошатываясь, Сокольцев брел
по
глубокому снегу; мороз был мартовский, несильный, но чувствовался; до хутора,
где ожидали
его Чемарин с Пекаревым, было километра четыре, и нужно было бежать, чтобы не
окоченеть;
он взял автомат в руки, тяжело затопал по снегу, время от времени оглядываясь;
пожар слабел,
и скоро в небе светлела всего лишь небольшая пропалинка; и опять болезненно
ударила мысль,
что он только что был с девушкой, был с нею первым, а теперь вот ее уже нет; с
хрипом глотая
холодный воздух, Сокольцев бежал все быстрее, стоило ему чуть задержаться, голое
тело сразу
сводило морозом. Когда его неожиданно увидели в распахнувшихся дверях Чемарин и
Пекарев,
совершенно голого, в грязи и копоти, с окровавленными, изрезанными о снег
коленями, в
первую минуту они остолбенели; а хозяйка избы, пожилая, лет под пятьдесят, баба,
потом,
вспоминая, смешливо фыркала в подол; и в отряде об этом случае долго говорили и
зубоскалили, и Сокольцев всякий раз, сдерживаясь, бледнел; он доложил обо всем,
кроме того,
что у них случилось с Полей. В конце концов, ему с группой даже удалось
выполнить задание,
они отыскали нужных людей в Радогощи, и в отряде теперь постоянно знали, сколько
и какие
поезда идут по железной дороге; а Поли больше не было, она жила в нем лишь
тихой, все
удалявшейся болью; он знал, что и боль эта в конце концов исчезнет, и не хотел
этого.
Уже не первый год на огромной территории Европы трещали и ломались фронты,
умирали, были искалечены, пропадали без вести сотни тысяч людей; в
правительствах и штабах
самых различных стран подсчитывали потери, строили, казалось бы на реальных
посылках,
планы наступлений и контрударов, и миллионы и миллионы были заняты выполнением
этих
планов, которые часто в конечном счете обращались в свою противоположность.
В начале августа 1941 года Гитлер рассчитывал быть в Москве, и уже была
дана
директива "...после уничтожения русской армии и сражении под Смоленском
перерезать
железные дороги, ведущие к Волге, и овладеть всей территорией до этой реки", но
на поверку
вышло иначе, немцы не только не взяли Москвы, но были отброшены от нее далеко
назад,
оставляя в метровых снегах десятки тысяч убитых и раненых, сотни и сотни танков,
орудий и
машин; участь Москвы была решена не слабостью или неопытностью немецких армий,
не
снегами или сильными морозами, помешавшимися в какой-то мере немцам применять
машинную технику во всей ее мощи: они ее использовали по самым высоким ее
возможностям.
Участь Москвы, а следовательно, и первого этапа Восточной кампании Гитлера, была
решена
тем, что именно в этой точке сила противостояния советского народа достигла
наивысшего
предела и намного превысила наступательную силу захватчиков, уже давшую глубокие
трещины на Смоленщине, где было сбито и стерто самое проникающее ее острие, ее
превосходство, и это тотчас отозвалось на состоянии во всем мире и в каждом
отдельном
человеке.
Село Густищи Холмской области в первый же год войны оказалось в глубоком
тылу у
немцев; по закону народной войны, когда в одно целое связан весь без исключения
народ, и
здесь, в немецком тылу, чувствовалось каждое движение там, на фронтах, в
верховных штабах;
и здесь улавливалось и прослушивалось малейшее колебание противостоящих друг
другу сил,
потому что и такое обыкновенное, ничем не примечательное село Густищи, каких в
стране и на
оккупированной территории великое множество, было связано жизнью своих людей,
рассеявшихся по стране, со всеми действиями времени. В самих Густищах тоже шла
невидимая,
негласная и, однако, напряженная и постоянная работа времени; еще с осени
прошлого, сорок
первого года, когда вокруг начали поговаривать о том, что под Москвой Гитлеру
крепко намяли
бока, все заметили, что староста Торобов Демид, назначенный в Густищи немцами и
с момента
их прихода в первое время выполнявший свои обязанности ревностно и даже с
определенной
жестокостью, стал к весне мягче и незаметнее, а его баба, толстая Антонина,
опять, как и в
старые, довоенные времена, запросто зачастила к соседкам и при каждом удобном
случае
вставляла со вздохом, что вот, мол, делать нечего, поставили в старосты силой,
против нее не
попрешь, худого Демид никому не делает, а людям не угодишь, недовольны, а с
чего? Охотно
поддакивая старостихе, соседки прикидывали, к чему бы это она петлю на петлю
нижет, знать,
жареный петух в зад клюнул... Но открыто высказываться воздерживались, боялись
попасть не
туда. В Густищах с приходом немцев происходило много непонятного: так, например,
один
дядька Захара Дерюгина, Игнат Кузьмич, куда-то исчез, а второй дядька того же
Захара
Дерюгина - не менее уважаемый на селе Григорий Васильевич Козев, оказался в
полицаях,
под началом у старосты, и ходил по всему селу с белой повязкой на рукаве и с
длинной старой
винтовкой. Уж лучше бы не лезть ему не в свое дело, потихоньку говорили в
Густищах,
дождаться, чтобы все своим чередом объяснилось и раскрылось, да и года не те.
Староста и его
полицаи назначали людей в извоз, в команды по ремонту дорог, собирали теплую
одежду по
дворам, полушубки, валенки и овчинные рукавицы и все это отправляли в город;
время придет,
шептались густищинцы, свой расчет получит сполна каждый.
В семье Дерюгиных, как и раньше, верховодила Ефросинья: по-мужски толково
она раз и
навсегда распределила между детьми работу по дому; Аленку на всю зиму засадила
прясть и
редко выпускала из дому, несмотря на недовольство свекрухи; Иван таскал воду и
колол дрова.
Нашлась работа и меньшим, Егору и Николаю; они были приставлены к бабке Авдотье
для
всяких мелких поручений: подать, принести, подмести, откинуть от крыльца снег. С
тех пор,
как в Густищах заговорили о том, что главным начальником над полицией в Зежске
стал
Федька Макашин, Ефросинья уже не могла избавиться от смутного и глубокого страха
за детей;
она теперь запоздало жалела, что согласилась с мужем поставить новый дом, уж
больно он
выпирал из общего ряда, и всякий заезжий с винтовкой норовил побывать именно в
ее доме,
самом нарядном и богатом по виду на селе. Теперь бы нужно жить неприметнее, гденибудь
на
задворках, подальше от чужого ненасытного глаза, думала Ефросинья бессонными,
хоть глаз
коли, ночами, прислушиваясь к спокойному дыханию детей. Сама за себя она и палец
о палец
не стукнула бы, да их ведь четверо на руках; вот и старший Иван что-то начинает
хорониться,
куда-то исчезнет и на день, и на два, и не допытаешься толком, буркнет что-либо
несуразное, а
сердце-то углем жжет. Если бы к девкам (хотя, по-хорошему, рановато ему), она
только бы
обрадовалась, семнадцатый год парню от святок пошел, может, и поспел, вот и усы
проглянули,
лезут. Здоров в отца, и глаз такой же косоватый, насмешливый последнее время,
гляди, в лето
приберут к рукам, в полицию заграбастают или еще куда похуже. Окрутила проклятая
доля;
даже и с Манькой Поливановой они, бывает, и остановятся, поговорят по-хорошему;
тянет их
последнее время друг к другу, общая беда словно и взаправду сроднила.
Лежит Ефросинья на кровати в своем углу за занавесью, проснулась задолго
перед светом,
вставать рано нечего, ни скотины во дворе, ни птицы, все подчистую выгребли
немцы. Под
печью единственная живность - пара кроликов; Егорка еще с осени откуда-то
принес,
хозяйственный растет. Ефросинья думает о кроликах, вчера Егорка с Колькой
говорили, будто
крольчата уже есть, нехорошо, изроют подпол, еще хата осядет. Господи, господи,
думает
Ефросинья тупо, так ничего определенного и не решив, малые дети - малые заботы,
большие
- и заботы большие. За одну Аленку сердце вот иструпехло, стук какой - в груди
тиснет. А
девка, как назло, с каждым часом лучше да приметней становится, в горький час
мир дразнит.
Нашелся бы человек подходящий, не раздумывая замуж бы погнала. Лежит Ефросинья
без сна;
мысли перекидываются с одного на другое; трудно понять происходящее, и Григорий
Васильевич, которого она всегда уважала и верила ему, ничего не может сказать; а
крестный-то
Захаров в воду канул, ни слуху от него, ни духу. Разве хорошо Григорию-то
Васильевичу белую
повязку на руке носить, дядька родной все-таки Захару. Иван на днях что-то такое
буркнул
насчет Григория Васильевича, да она не поняла, вот и остарела, уж и в толк
трудно взять
молодых.
Был близок рассвет, а Ефросинья все никак не могла встать; ломота пошла по
костям, и
она подумала, что надо бы летом попариться муравьями; она слышала, как ходила в
передней
комнате свекруха, бабка Авдотья, очевидно примеривалась, пора ли топить печь;
Ефросинья
еще полежала и поднялась. Дети всегда спали крепко, и она не боялась их
разбудить; она
оделась, сунула ноги в теплые опорки и тут услышала в передней комнате
встревоженные,
приглушенные голоса; на ходу закручивая в узел волосы, она вышла со шпильками в
зубах и
увидела Маню Поливанову, Маня от порога бросилась к ней.
- Беда, беда, Фрось! - зашептала она торопливо и сбивчиво. - Аленку скорей
буди,
прячь, какая то чужая команда нагрянула, девок забирают. Скорей, пусть хоть в
поле выскочит,
пока все обляжется!
Бабка Авдотья проскользнула мимо Ефросиньи и растолкала Аленку, тут же
отыскивая ей
одежу; та со сна ничего не понимала и лишь испуганно вертела головой и
спрашивала, что
такое стряслось. "Да одевайся ты, одевайся! - прикрикивала на нее бабка Авдотья.
-
Поспешай, поспешай, не копайся зря!"
Проснулся Иван, спросил, в чем дело, и, не получив толком ответа, быстро
натянул давно
тесноватые штаны, намотал портянки, надернул валенки и потопал ногами, проверяя,
удачно
ли. В этот момент и хлопнула дверь и ворвался чужой хриплый голос; в сенях
забухали
тяжелые шаги, кто-то споткнулся в темноте и громко выругался; к Дерюгиным
явились двое.
- Давай, тетка, сюда свою девку, - тотчас приказал один из них, стаскивая с
плеча
карабин и стукая прикладом о пол, тем самым подчеркивая и показывая свою власть
с тщанием
маленького, потому особо усердного в жестокости человека. - Ну-ну, не мешкать
мне,
живо! - возвысил он голос, а второй, простуженно кашляя, тем временем прошел в
горницу и
скоро вывел оттуда Аленку, с явным удовольствием придерживая ее за плечо; Аленка
вся
сжалась и дрожала.
- Хороша девка, - залюбовался ею полицейский у порога. - Сам бы съел, да
денег
жалко.
- Богородица-дева, ты ай нехристь? - подступила к нему бабка Авдотья. - По
какому
такому праву девку мытаришь? Отпусти счас же девку, антихрист рогатый, ей и
пятнадцати
годов-то нету; куда ты ребенка ведешь?
- Ах, хорош ребеночек, ох, хорош! - с откровенной издевкой заржал маленький
у
двери. - Бабка, хватит галдеть, давай ей одежду, да харчей в управу на две
недели принесете,
сухарей поболе. В Германию ваша девка покатит, культурную жизнь изучать.
Вернется после
войны кралей, фрау гутен морген, а может, и не одна, - опять же не удержался
полицейский от
злой шутки; Ефросинья не выдержала, заплакала, рванулась к Аленке и, оттолкнув
ее в угол,
заслонила собой.
- Не отдам, убивайте меня сначала, а девку не дам, - кричала она, раскинув
руки в
стороны. - На, стреляй, стреляй, кровопиец, стрельни в самую середку, вот ктонибудь
так в
твою мать ударит...
Тускло горела на столе коптилка, изгибаясь и дымя острым язычком пламени;
Аленка
из-за плеча матери с ненавистью и страхом смотрела на медленно приближавшегося
от порога
человека и, подогнувшись, проскользнула под руку матери, стала впереди нее.
- Не надо, не надо, мам, - сказала она, задыхаясь от собственной решимости.
- Я
пойду, он же, смотри, убить может...
- Правильно, девка, молодец, - похвалил полицейский, останавливаясь перед
нею. -
Могу и убить. Не пропадет твоя телка, тетка, - обратился он к Ефросинье. -
Погляди вон,
какие телеса наела, пусть послужит хорошему делу.
Аленка, слепо пройдя мимо него к порогу, сняла с гвоздя полугейшу, оделась,
повязалась.
И бабка Авдотья, и Ефросинья, хотевшие опять броситься к ней, были остановлены;
бабке
Авдотье промеж сухих грудей, словно предупреждая, сунулось твердо дуло карабина,
а
Ефросинью просто осадили назад.
- Ну, ты, отведи эту, - сказал, удерживая новый приступ кашля, один
полицейский
другому, - а я еще по хатам пошарю, глядишь, лишних три десятки будет.
Аленку увели; и Ефросинья, и бабка Авдотья завыли в голос, кинулись к
двери, но их
опередил Иван; сунув руки в телогрейку, нахлобучив на голову шапку, он сразу же
пропал;
Ефросинье послышалось, что он что-то сказал на ходу, но она не разобрала, что
именно. "Иван!
Иван!" - закричала ему вслед Ефросинья, совсем ополоумев; она тоже хотела
бежать, но ее
удержала Маня; проснулись Николай с Егоркой, испуганно торчали со всклоченными
головами
в дверях, поджимая ноги от холода и с трудом удерживая слезы от воя и вида
бившейся на
лавке матери.
- Не успела, чуток не успела, - кусала белые губы Маня, не зная, что делать
и что еще
сказать Ефросинье и бабке Авдотье. - Это какие-то чужие, - говорила Маня
ра
...Поділитися у соцмережах