Жанр: Драма
Любовь земная 1. Судьба
... и затянуто бинтами с проступившими там и сям ржавыми
пятнами
крови; Аленка, не решаясь приблизиться, стояла у входа; понемногу уловив
прояснение и
осмысленность в его глазах, подошла, опустилась на колени и взяла его руку,
лежащую вдоль
непривычно толстого спеленатого тела.
- Что же это такое, Алеша? - прошептала она, но ей лишь показалось, что она
эго
прошептала, она ничего не сказала, любое слово вслух было бы сейчас неуместно и
оскорбило
бы, и прижалась к его слабой руке, и губами еще сильнее почувствовала, что он
уходит. Он
молчал, он, возможно, не узнавал ее, и она, подняв голову, опять увидела его
лицо и глаза,
теперь совершенно иные, и странный свет стоял в них. "Это солнце уже поднялось
над
лесом, - подумала она, - и освещает навес, он, кажется, не видит меня, не
замечает". Но в
этот миг рука Сокольцева шевельнулась! Аленка почувствовала слабое движение его
пальцев.
- Как же так, Алеша? - спросила она. - Как же это могло случиться...
Он поглядел на нее словно издали, тяжело и равнодушно, и прикрыл глаза,
говоря этим,
что теперь уже все равно, как случилось; судорога прошла по его лицу, он до
хруста сжал зубы,
и лоб у него взмок; Аленка поняла, что пустые глаза у него от боли, оттого, что
он все время
старался не показать ее. И от бессилия чем-либо помочь она почувствовала себя
жалкой и
ненужной, и робко старалась поймать его глаза, и боялась этого. Он попытался
успокоить ее
вымученной улыбкой, но ничего не вышло, и, ощущая приближение боли, уже не раз
бросавшей его в беспамятство, он опять шевельнул руками и строго сказал,
недовольно
морщась:
- Ты иди сейчас, Аленка... пожалуйста, оставь меня... ну иди, иди, -
заторопился он,
уже не видя ни ее, ни шелестящей парусины над собою, взявшейся расплавленной
движущейся
коркой: словно жгучая трепещущая пелена затянула глаза, и он бессильно дернул
рукой,
пытаясь закрыться от нее; боль вспыхнула сразу во всем теле, и он провалился в
раскаленную
добела красноватую мглу.
К железнодорожному полотну группа Сокольцева вышла на второй день к вечеру.
Начинало темнеть, движение поездов уже было приостановлено, и нужно было
ночевать. В
полукилометре от полотна партизаны нашли удобное место, и, пожевав всухомятку
хлеба и
сала, легли.
Пахло разогретой от солнца, не остывшей и в ночь сосной, от земли тоже шел
свежий
тихий запах; безветрие охватило лес после полуночи, и Сокольцев, заложив руки
под голову,
отдыхал после сорокакилометрового перехода. Густая старая сосна закрывала от
него небо, в
просветах между деревьями зеленовато и остро горели редкие, крупные звезды. Он
как-то
мимоходом вспомнил об Аленке, о том, как ему хорошо было с ней в последний раз;
сейчас она
представилась как нечто нереальное, да была ли вообще Аленка, подумал он, с
наслаждением
вытягивая гудевшие от многочасовой непрерывной ходьбы ноги. Ребята уже спали,
это он
точно знал по особой, живой тишине, всегда окружавшей спящих людей; он различил
дыхание
Кости Чемарина, молодого парня, который должен завтра заложить мину, остальные
пятеро
будут его страховать. Надо, конечно, нахалку ставить, оно вернее, подумал
Сокольцев, все в
уме предполагая и рассчитывая, но скоро заснул, решив, что все закончится
удачно, и,
проснувшись от какого-то постороннего звука, приподнял голову. Это шла дрезина,
очевидно,
развозила первые посты по дороге, и надо думать, через час, полтора пустят
поезда.
Сокольцев поежился, зевнул, прикрывая рот ладонью; пожалуй, ребята еще
могли с
полчаса поспать, подумал он, потянулся до хруста в плечах и встал. От насыревшей
одежды
знобило, он несколько раз быстро присел и опять прислушался. Шум дрезины
удалялся,
затихая, и лес опять наполнялся естественными и простыми звуками. Поднимался
легкий
ветерок, и где-то неподалеку все время равномерно и тягуче скрипело дерево;
потом долго
прошуршало в сером тумане, словно кто-то трудно, с наслаждением почесался. И
птицы стали
проявлять себя, тоненький посвист с мелодичными переливами поплыл в воздухе,
подала
чистый, похожий на звон серебра голос иволга, ударил, рассыпался высоким звоном
со
всевозможными выкрутасами и коленцами соловей, все остальное словно бы
отодвинулось и
остановилось. С каждой минутой в лесу светлело; наклонив слегка голову,
Сокольцев с легкой
и приятной бодростью в душе замер. Сейчас ему не хотелось думать о том, что
будет через два
или три часа, дело предстояло простое и теперь даже привычное, и хотелось
постоять бездумно
и послушать, посмотреть, как приходит день...
Вскоре он разбудил остальных, они позавтракали и, через час приблизившись к
железнодорожному полотну, наблюдали из-за густых ореховых и дубовых кустов за
двумя
немцами-часовыми, обходящими по шпалам свой участок; оба они были с автоматами и
сравнительно молоды; они шли друг за другом, было видно, что они напряжены;
примерно в
полукилометре от них виднелась еще одна пара. Сокольцев не думал о них сейчас
как о
конкретных людях, у которых есть где-то семьи, есть какие-то надежды и планы; он
оценивал
их лишь как враждебную силу, и еще он подумал о том, что в следующий раз надо
для такого
дела переодеваться в немецкую форму, можно было бы как-нибудь этих хлопнуть и
ходить
вместо них, хотя, очевидно, при встречах с соседским постом есть пароль и они
знают друг
друга. Но все равно, нужно было хотя бы двоих переодеть... Далекий шум поезда
возник,
казалось, неожиданно, тронул, наполнил лес, все усиливаясь, словно притушил
праздничные,
радостные краски; в это время часовые повернули и стали возвращаться назад.
- Ишь прытко вышагивают как, - проворчал Костя Чемарин, - не терпится,
видать, на
тот свет прогуляться...
Ему никто не ответил, им нужен был первый поезд, сразу после десяти часов,
а сейчас
шел всего лишь восьмой час; Сокольцев благодушно перевернулся на спину. После
десяти
должен пройти состав с танками, игра стоящая, дорогая, ради нее можно и неделю
комаров
покормить. Хотя кто знает, в прошлом месяце подрывали вот так же состав с
боеприпасами, а
оказалось, что он почти целиком с продовольствием; Сокольцев почему-то был
спокоен и
уверен в успехе; мину нужно поставить буквально за десять-пятнадцать минут до
подхода
поезда, чтобы постовые не успели ее заметить и поднять тревогу; в случае чего
придется
попытаться бесшумно их убрать, но лучше обойтись без этого, если с часовыми
свяжешься,
никогда нельзя точно угадать, какой оборот примет дело. Сокольцев закрыл глаза,
чувствуя на
лице двигающуюся тень от куста, солнечный, хороший разгорался день, искупаться
бы сейчас,
полежать где-нибудь на песочке у воды совсем голому, а так ведь, несмотря на
расслабленность, напряженность дает себя знать, в любую минуту готов вскочить и
делать
необходимое.
Он взглянул на часы и подосадовал, что время движется чересчур медленно;
ждать,
конечно, не беда, он знал и другое, наступит такой момент, и время побежит, даже
не побежит,
помчится, и все будет казаться, что не хватит одной-единственной секунды, и
будешь
задыхаться, рваться из последних сил и все равно не успеешь.
Ветер усиливался, в небе натягивало облака; Сокольцев следил за их бегом с
северо-востока, такие облака, он уже успел заметить, наносили дожди; пошарив
рукой в густой
траве, он наткнулся на хрупкую буровато-розовую сыроежку, осторожно, под
корешок, сорвал
ее и тут же отбросил. Он безошибочно почувствовал начало; время преломилось в
определенной точке и повернуло под гору, и под конец оно понесется с визжащей
скоростью,
вот оно уже начинает разматываться быстрее и быстрее; Сокольцев встал, тщательно
проверил
мину.
- Сработает, - сказал ему Костя Чемарин с уверенностью, - осечки не будет,
наверняка делали.
Сокольцев ничего не ответил на это, лишь приказал всем приготовить автоматы
и гранаты
и в следующую минуту понял, что эшелон идет; он взглянул на часы, было без пяти
десять.
Значит, еще минут двенадцать - пятнадцать.
- Зинатулин и ты, Гаврусевич, - приказал Сокольцев, - давайте к часовым. Не
отставайте, держитесь все время как можно ближе к ним. Остальные работают по
намеченному
плану, прикрываем непосредственно Чемарина.
После его слов люди тотчас разошлись в нужные, заранее определенные места.
Все уже
научились двигаться бесшумно и незаметно, и все произошло как во сне, словно
бесплотные
тени скользнули по зеленым сырым зарослям, и только Чемарин тяжело засопел над
своим
ящиком. Сокольцев выдвинулся к самой кромке кустов, чтобы лучше видеть полотно и
часовых; теперь до рельсов оставалось ровно двадцать восемь шагов, он ночью сам
дважды
вымерил расстояние. В системе немецких постов здесь на железной дороге был
изъян, и
Сокольцев решил воспользоваться им, чтобы успеть поставить мину. Обход своих
участков у
немцев начинался в одной точке и шел затем в разные стороны, ровно на десять
минут оставляя
большой участок полотна совершенно без наблюдения, и мину нужно было заложить
именно в
этот промежуток времени на изгибе полотна.
Немецкие постовые только что разошлись, и гул поезда неотвратимо наплывал и
усиливался; теперь секунды не шли, а срывались, торопясь, подгоняя друг друга.
Пора, сказал себе Сокольцев, прикосновением руки приказывая Чемарину идти,
и тот,
повернув к нему широкое, веселое лицо, кивнул, подхватил свой тяжелый груз и,
полусогнувшись, остерегаясь, пошел к насыпи; вслед за ним привычно пополз
Скорин, они
должны были вдвоем установить мину.
Состав ждали минут через десять - пятнадцать, и Сокольцеву казалось, что
Чемарин и
Скорин движутся слишком медленно, чересчур медленно; гул состава нарастал
неумолимо,
ежесекундно, и Сокольцев теперь не на шутку тревожился, что они не успеют. Но в
то же время
он уже знал, что состав не проскочит и операция будет удачной, он вдруг услышал
над собой
шелест листьев, пронизанных солнцем; что-то случилось, сказал он себе, еще не
понимая, он
лишь увидел белое, теперь испуганное лицо Чемарина, повернутое назад. Чемарин
неуклюже,
стараясь обезопасить свой груз, медленно валился на бок; к нему бросился Скорин,
перенял у
него из рук мину, и оба они легли рядом на землю. Сокольцев крикнул, спрашивая,
что у них
там случилось, и Чемарин незнакомым вяжущим голосом тоже громко ответил, что
ногу,
кажется, сломал. Сокольцев сразу рванулся вперед, хотя еще успел оглянуться и
сказать, чтобы
взяли Чемарина и оттащили подальше в лес. Остальное было уже как во сне; он
сразу понял,
определил, почувствовал, что мину не заложить, поезд грохотал где-то совсем
рядом, дрожала
земля, и густой волнистый дым стремительно надвигался из-за поворота; ну вот и
все, с
непривычной пустотой и ужасом подумал Сокольцев, решение пришло помимо его
рассудка и
желания, и он лишь должен был выполнить. Он подскочил к Чемарину, у того на лице
держалась гримаса боли.
- Назад! - властно сказал он и Чемарину и Скорину, раз и навсегда отделяя
себя от них
и только однажды дозволенным человеку в жизни усилием перескакивая через
бездонную
пропасть. - Назад! - повторил он, чувствуя, что они колеблются.
Состав был уже совсем близко, только поворот и кусты скрывали их от глаз
машиниста.
Сокольцев подхватил мину, ползком поволок ее вслед за собой к полотну;
автоматная очередь
рассыпалась вокруг, брызнуло по гальке. Да ведь все равно не попадете, подумал
он, весь
внутренне дрожа от возбуждения, все равно теперь поздно, паровоз в каких-нибудь
пятидесяти
метрах, не больше, ах ты, черт возьми, здорово, хорошо!
Он поднялся во весь рост и, оползая ногами в щебенке насыпи, бросил мину
под горячие
крутящиеся, ревущие колеса, прямо на рельсы; и еще до взрыва он знал, что сделал
свое дело и
теперь уже ничего не поможет, но он все-таки в тот момент, когда швырнул
тяжеленную мину
под паровоз, откинулся всем телом назад. Он не успел коснуться земли, его
подхватил никогда
не слыханный ранее грохот, оторвал от земли и швырнул в сторону, и последнее,
что осталось в
нем, было чувство замирающего полета.
Он уже ничего не видел; паровоз, судорожно рванувшись, метнулся в сторону с
насыпи,
вскидывая кверху тендер, вагоны и платформы наскакивали и громоздились друг на
друга, под
собственной тяжестью опрокидывались танки, потом что-то загорелось и стало
взрываться;
партизаны подожгли состав еще в двух или трех местах, горела даже земля вокруг,
с глухим
треском лопнул котел, и послышался жалобный, похожий на заячий, предсмертный
визг,
человеческий крик. На танках, на орудиях, на вагонах, тяжело и смрадно пузырясь,
оплывала
краска, и черный дым, скручиваясь в жгуты, поднимался все выше.
5
Сокольцев знал, что умирает, и боялся больше всего теперь показаться
безобразным,
немощным и жалким; пожалуй, он уже перешел через грань страха, страха
исчезновения, ему
только хотелось, чтобы это произошло быстрее, уж очень сильно мучила боль.
Темные
беспросветные провалы в сознании чередовались с разноцветными кусками
удивительного
бреда, когда он, казалось, жил в опрокинутом, ирреальном, мире. Лес рос корнями
вверх, люди
плавали в зеленом, пронизанном мглистым светом полумраке, в медленных водорослях
шевелились невиданные красногубые существа с единственным глазом посредине тела;
Сокольцев уже начинал думать, что его окружает тот мир, в который он вот-вот
вступит, он
должен был привыкнуть, приучить себя к нему, Ему сейчас никто не был нужен
рядом, и он,
открывая глаза и видя Аленку, сердился, его все время мучила мысль, что она
видит его в
бессознательном состоянии, она, живая, могла смотреть, чувствовать; она должна
была понять
и уйти, она ведь все равно не могла ему помочь. И потому он совершенно
бессознательно
испытывал к ней особую враждебность; он уходил, она оставалась, и между ними все
больше
увеличивалась полоса отчуждения и неприязни, да, да, он уходил, но зачем ей
нужно видеть
это? Этого нельзя было видеть и незачем, пусть бы он ушел от нее сильным. "Зачем
же так
сделано в жизни, что она должна видеть, как мне не подчиняется собственное тело,
одни лишь
руки чуть шевелятся, да еще голову можно слегка поворачивать. И потом, эта боль
убивает
меня, я уже не могу ее больше терпеть, это жестоко с их стороны, они же знают,
что я умираю,
отчего же не оборвать сразу? И она видит, как я страдаю, - подумал он об Аленке,
- почему
же она не догадается как-нибудь помочь? Впрочем, я, кажется, еще не сказал ей
слова, но у
меня и не хватит на это решимости, я почему-то боюсь ее сейчас. Если бы она
поняла, что
нужно помочь и уйти, попрощаться со мной и уйти, мне сразу стало бы легче". Он
подумал, как
ей показать это, но старое мучительное состояние, словно у него из тела
вытаскивали все
какими-то раскаленными щипцами, опять ударило в него; перед глазами ничего,
кроме
раскаленной прозелени, не осталось, его подняли громадные руки и совали в
раскаленную
рыжую пасть, он отбивался и кричал, затем все выключилось на время, и когда
перед ним опять
замелькали какие-то рваные куски, облака, возникло, укрепилось и долго держалось
чувство
полета. Ветки секли ему лицо, и он все пытался прикрыться от них; его быстро,
безостановочно
несли по лесу, и люди были чужие, ни одного знакомого, только Костя Чемарин все
мелькал
где-то в отдалении, его никак нельзя было надолго поймать глазами. Что-то
опрокинулось над
ним, мутная пелена закрывала небо из конца в конец, и он с невольным содроганием
подумал о
близком завершении всего, тяжко ему стало и нехорошо от этой мысли, и он очнулся
совсем и
увидел над собой чье-то лицо. Он глядел на него с неприязнью, не узнавая, лицо
расплывалось
и дробилось в глазах; уже опять расползалась по всему телу боль. Он с огромным
трудом
поднял руку, отчего боль в нем еще увеличилась, только предельным напряжением он
удержался в сознании, и от этого боль чуть-чуть отпустила; он слепо ощупал
руками лицо
Аленки, по прежнему видя его недостаточно ясно, и получилось это как-то не помужски;
и она
с мучительным перебоем сердца поняла, что и руки у него уже умирают.
В это время он отчетливо позвал ее, она опустилась на колени, чтобы быть
ближе; у нее
уже тоже наступила примиренность с тем, что произошло и должно было еще
произойти;
между ними пролегла черта, за ней кончалось вмешательство и власть живого, и ей
уже и самой
хотелось уйти, оставить его одного, только странная уверенность, что этого
нельзя делать,
удерживала ее.
- Аленка, - сказал Сокольцев, и она впервые увидела его прояснившиеся
глаза. - Я
очень, очень люблю тебя, знай это всегда... Ты сейчас уходи... уходи, - повторил
он, и она
сразу поняла, что это его желание нельзя не выполнить; жалость к себе и нежность
к нему
заставила ее заплакать, и она взяла его руку и стала целовать горячими, мокрыми
от слез
губами, целовала и плакала, и он и она понимали, что это и есть последнее
прощание.
- Как же, Алешка? - робко спросила она, сводя пушистые детские брови, и
Сокольцев
нахмурился от этого знакомого и уже ненужного напоминания.
- Не надо, - отчужденно попросил он, - ничего не надо...
Он хотел смягчить свои слова и сказать ей, чтобы она успокоилась теперь и
не думала о
нем много, а если посчастливится встретить хорошего человека и стать близкой с
ним, как это
было у них, пусть у нее обязательно родятся дети, вот только война бы
окончилась, но он и
этого не стал говорить. Все это случится и без его слов, и говорить об этом не
стоит, и зря она
плачет. Она почувствовала его враждебность, поднялась с колен, хотела выйти, но
какая-то
сила приковала ее к месту; его взгляд не отпускал, и она вначале не могла
понять, о чем он
просил и что требовал, и когда поняла, в ней, в ответ на его пристальный,
глубокий и
требовательный взгляд, лишь отдаленно напоминающий прежнего Алешу, которого она
знала и
любила, поднялась и затрепетала последняя и высшая мера любви, ей показалось,
что она
сейчас умрет; эту меру нельзя было переступить, но он требовал именно этого, в
глазах его
было то, чему нельзя было противиться. "Нет! Нет! Нет!" - немо и беспомощно
запротестовала она, и все ее существо превратилось в один сплошной мучительный
крик; не в
силах оторваться, она следила за его что-то ощупывающими, бессильными руками, в
них уже
чувствовалось то безобразное и жалкое, что должно было окончательно раздавить
его. "Милый,
родной мой... прости", - задохнулась она, не это было ему нужно сейчас, и она,
помедлив,
стремительно вышла, ей показалось, что это его посветлевший взгляд подхватил ее
и вынес
из-под навеса. Она не разрешила себе оглянуться; зелень и солнце, мягко
шелестящий в листве
ветер только резче напомнили ей, подчеркнули его отрезанность от всего живого;
быстрыми
шагами она прошла к палатке, где хранился весь партизанский запас медикаментов;
Аленка не
знала, зачем она хотела увидеть врача, и, подходя к палатке, с закрытой стороны,
услышав
медленный, скрипучий голос Ивана Карловича, остановилась.
Разговаривали трое; Ивана Карловича и командира отряда Горбаня она узнала,
но
третьего так и не смогла угадать.
- Морфия у нас нет. - Голос Ивана Карловича, как всегда в трудные минуты,
неприятно
заскрипел. - Снять боль, дать ему хотя бы короткие передышки нечем. Мучается
ужасно, что я
могу, я тоже не бог, самый посредственный уездный лекарь.
- Сколько еще он может продержаться? - спросил Горбань после недолгой
паузы.
- Сутки, не больше, адские для него сутки будут.
- Эк ты, доктор, каркаешь, каркаешь! - недовольно отозвался Горбань. - Всетаки
сильный парень, гляди, может, у него и остался какой-нибудь запас...
- Человек, разумеется, система со многими неизвестными. - Иван Карлович
помолчал. - Но на этот раз абсолютно исключено. Там возле него непрерывно
девочка, Лена
Дерюгина, если вы хотите с ним проститься, поспешите, Василий Антонович, он
почти все
время без сознания.
- Пойдем, - сказал после долгой паузы Горбань, и Аленка, слушавшая до сих
пор
замерев, нашла в себе силы скользнуть в молодую березовую заросль, затаиться.
Услышанное
не то чтобы явилось для нее новостью, она и сама знала, что Сокольцев умирает и
умрет; другая
мысль ее поразила. Она сколько времени сидела с ним рядом и мешала ему, он
мужчина и все
время старался не показать ей своего страдания, а ведь, оказывается, Алеша прав,
он хочет уйти
сильным, вот теперь и поставлена последняя точка, уже не будет никого и ничего.
Он был и
останется для нее высшей наградой в жизни, она теперь знает, что и сама умрет,
без него весь
мир пуст и не нужен. Она еще может кое-что сделать для него... через ее руки
прошли десятки и
десятки раненых, и она знает, что такое боль и что такое смерть.
Аленка зашла в палатку Ивана Карловича; она знала здесь все, ее часто
посылали сюда за
лекарствами и перевязочными материалами; она приподняла на топчане подушку,
набитую
сухим лесным мхом, и взяла небольшой пистолет; Иван Карлович вечно бросал его и
никогда
не носил с собой. "Эта штука не очень тяжелая, - подумала она, пряча пистолет в
карман
юбки, - с ней легко справиться. Я обещала это сделать, - сказала она, заставляя
себя не
думать ни о чем постороннем, - совершенно безразлично, что будет после, я
должна..."
Какая-то черная тень мелькнула перед нею; она прикрыла глаза, постояла,
удерживая в
себе поднявшуюся волну, и выбралась из палатки; она еще раз должна увидеть
Алешку, без
этого ей нельзя. Кто-то о чем-то ее спросил, она не ответила; подождав, пока от
Сокольцева
выйдут командир отряда и Иван Карлович, она проскользнула к нему; Сокольцев
опять лежал в
бреду, и лицо у него было бледное и влажное, невероятно густо заросшее светлой
щетиной.
Когда он на минуту затих, она неловко поцеловала его куда-то в висок и еще раз
возле носа;
жилы на шее и в висках у него взбухли. Аленка в последний раз, но уже отрешенно,
окинула
его лицо, внутри у нее все задеревенело, еще нужно было положить пистолет,
выбрать место и
положить так, чтобы он сразу увидел, как только очнется и сможет дотянуться. Она
и в мыслях
уже не могла назвать его Алешей или Сокольцевым, она теперь называла его
отвлеченным и
пугающим "он", как нечто, ничему и никому больше не подвластное. Та, что
действовала в
Аленке вместо нее самой, расчетливо и точно выбрала такое место и замирающей
рукой
положила пистолет Ивана Карловича прямо перед невидящими, широко открытыми
глазами
Сокольцева. Он сейчас должен очнуться, сказала та, вторая, что была в ней, вот,
губы дрогнули
и глаза проясняются, и тебе нужно уйти, тебе уже здесь делать нечего. И она
вышла из палатки
на негнущихся ногах и увидела перед собой Настю Огурцову, увидела как-то далеко,
в каком-то
красноватом тумане.
- Не ходи туда, не надо. - Строго посмотрев на подругу, Аленка
остановилась,
загораживая дорогу. - Туда сейчас нельзя, Настя.
- Меня Иван Карлович послал посидеть, - сказала Настя, пугаясь совершенно
неподвижного белого лица Аленки и ее незнакомого, холодного голоса. - Мне Иван
Карлович
говорит, сходи, будь там, товарищ Огурцова...
- Там никому нельзя быть, - повторила Аленка так же строго и отчужденно, не
допускающим возражения голосом, и Настя не выдержала, оглянулась.
Хлопнул выстрел, сухой, слабый, у Аленки так велико оказалось напряжение в
нестерпимом ожидании этого единственного в мире звука, что весь лес рухнул
вокруг, и в
совершенной черной глухоте она услышала пронзительную поющую ноту, какой-то
невыносимый, сбивающий с ног свист. Настя закричала, и Аленка стиснула уши
ладонями и,
покачиваясь, пошла прочь, мимо старых берез с облохматившейся корой, во многих
местах
содранной партизанами на растопку костров. Одним ударом столбы, державшие мир,
были
выбиты, и все рушилось вокруг нее; Аленка шла, и оттого, что на ее лице
приклеилась улыбка,
казалось, что она спешит па нужному и приятному делу; и все же чьи-то сильные
руки схватили
ее, и она слепо стала отбиваться. Потом поняла, что все это лишь мерещится ей, и
она, потирая
зашибленные кисти рук, пошла дальше; зеленый сумрачный мир тянул ее. Сзади
послышались
тревожные голоса, вразнобой выкрикивали ее имя, звали, а ей уже некуда и незачем
было
возвращаться. "Зачем они меня зовут, - подумала она, - такие чудные, ведь уже
ничего нет, и
все куда-то летит, летит, и ничего нельзя остановить". Да ведь не лес это, а
просто зеленый,
зеленый, зеленый сон, вот она во сне идет, и сама не знает куда. Но и идти она
больше не
может, ей нужно сесть или лечь, вот как раз и мох, ноги выше щиколотки тонут,
точно перина,
господи, до чего же просто, лечь и закрыть глаза, ничего не видеть, ни о чем не
думать, ничего
не знать. Кто она? Да никто, и зачем, зачем все это, зачем ее жизнь, когда уже
ничего больше
нет, и ее больше нет. Несчастный маленький комочек, ну, конечно, так оно и
должно было
быть, это наказание. Непомерно жесток кто-то, кто придумал такую муку в расплату
за каплю
радости, за одну кроху счастья...
Подняв голову, она прислушалась, затем вскочила, и лицо ее загорелось
безумной
надеждой; это все ведь неправда, сейчас она вернется в лагерь - и Алеша живой, и
никакого
выстрела не было. Не было! Не было! - протестовало в ней, просто ей привиделось,
приснилось или она заболела; да и как она могла такое сделать, ведь он может
остаться жить,
выздоровеет, вот и Горбань говорил, что у Алеши еще остался запас, что он
сильный, никак
нельзя было этого делать. Что она, с ума сошла?
Аленка не помнила, как ударилась о землю, и, только очнувшись, сразу
почувствовала
сильно болевшее плечо, и ей очень хотелось заплакать.
Над ней высилась сосна, высокая, красноватая от рассеянного по лесу
солнечного света;
Аленка случайно взглянула туда, вверх, и ей впервые стало невыносимо страшно, но
она все
равно не могла заставить себя заплакать. Когда она на другой день появилась в
лагере,
навстречу ей первым делом попался молодой здоровый парень и сказал, может, по
простоте
душевной, а может, думая этим утешить, чтобы не очень-то она убивалась, что она
еще
молодая... и тут же споткнулся и отступил в кусты. Если бы у нее в руках чтонибудь
было, она,
не раздумывая, тут же застрелила бы его; ударить или что-либо сказать у нее не
было сил;
увидев перед собой Игната Кузьмича, она молча ткнулась в его б
...Поділитися у соцмережах