Купить
 
 
Жанр: Драма

Любовь земная 1. Судьба

страница №53

хал рубец от
кнута. Скоро вокруг нее собрался народ; подняв с дороги, поддерживая, ее повели.
- Фроську с последними детьми в город... в город... ироды... с ними
просилась... господи,
господи, да есть ли у тебя жалость к сиротам! Прибери ты меня от такой муки!

9


Ефросинью с детьми Макашин приказал арестовать и привезти в город уже
глубокой
осенью, в начале ноября; он об этом думал давно, еще со времени разговора с
Анисимовым о
старшем сыне Захара Дерюгина - Иване, но все было недосуг, хлопот прибавлялось
день ото
дня; партизаны в лето 1942 года распространяли свои действия по всем лесистым
местам,
угрожали не только Зежску, но беспокоили военного губернатора уже и в Холмске. В
газетах
для русских и по радио непрерывно твердили о победах и о скором окончательном
разгроме
мирового большевизма, однако чем больше, определеннее и настойчивее об этом
кричали, тем
туманнее и расплывчатее звучали формулировки, тем чаще упоминалось в них о боге
и
провидении; Макашину некогда было читать газеты и слушать радио: он инстинктивно
чувствовал что-то неладное и метался по району (теперь уезду), выполняя всякие
распоряжения
немецких военных и хозяйственных властей, искал новых людей для службы в
полиции,
вершил суд и расправу, собирал сведения о родственниках партизан, старался
поддержать в
городе спокойствие и порядок. И однако он все чаще оставался ночевать в своем
кабинете, в
здании полиции; постоянной сожительницы у него не было, но в разных концах
города и по
разным адресам его в любое время принимали по первому стуку, одну, совсем
молодую,
шестнадцатилетнюю Зиночку, он отличал больше других, чаще бывая у нее. Но опятьтаки

где-то в самой глубине его сознания жило тревожное ощущение непрочности,
временности
всего, что он имел в жизни; можно было взять много, брать безконца, и он
торопился; всего, что
можно взять, взять было не под силу, и это злило его. Он часто пил с Анисимовым,
и его
несколько отрезвляли и успокаивали эти встречи, но последний разговор оставил
неприятный
осадок. Они говорили о летнем наступлении немцев к Волге, об их новых успехах; и
Анисимов
- или по-настоящему напивался, или просто хотел вывести Макашина из себя -
держался
вызывающе, как-то особенно резанула Макашина оброненная Анисимовым фраза, что у
Гитлера хоть рот широк, да велик кусок; Макашин приглядывался, приглядывался к
нему и не
выдержал, уж не на две ли стороны работаете, умная голова Родион Густавович? А
если на две,
то не боитесь ли выпустить синичку из рук и получить вместо нее пеньковый
галстук на шею?
Макашин после своего вопроса увидел вмиг протрезвевшие глаза Анисимова, они
глянули
издалека, чуждо, оценивающе.
- Ты что ж, Федор, как на одного поставил, так и тянешь, железный крест
думаешь
заработать? - спросил Анисимов, сгоняя с опухшего лица нехорошую, желчную
усмешку -
Хорошо, допустим, все выйдет, как этот господин предопределил, - Анисимов
неопределенно
ткнул пальцем куда-то вверх. - Как-нибудь, плохо ли, бедно, будем жить. А если
нет и все
пойдет опять кувырком, а, Федор? История, Федор, знает множество тому примеров,
начиная с
самых незапамятных времен. Ходить далеко не будем, на Советскую власть в
гражданскую,
хотя она и слаба была, как птенец в яйце, всем миром навалились, а задушить не
смогли.
Почему же сейчас верить, если мир надвое теперь расколотило, как две половинки
арбуза?

Может случиться, ждешь на грудь железный, а над тобой просто березовый воткнут.
- Мне теперь все одно. - Макашин небрежно налил в стакан через край,
продолжая
напряженно вдумываться в слова Анисимова. - Мне все одно, мне другой стежки не
будет.
- Тебе все равно, а мне нет, - резко возразил Анисимов. - Мой час еще не
прозвонил, я
ждать его должен и буду.
- Да какой час, какого ты еще бешеного часа ждешь?
- Не знаю, Федор, - через силу выдавил из себя смешок Анисимов. - Может,
чтобы
тебе еще раз руку протянуть, из болота выдернуть. Каждый по-своему с ума сходит,
Федор. У
тебя одно, у меня другое, не думай, мое не легче. Не легче, я вот с женой и так
и сяк верчусь, а
на поверку - чужие люди. Под одной крышей, а чужие, не о чем нам больше
говорить,
Федор...
Он не успел закончить на этот раз; совершенно ни с того ни с сего Макашин
сгреб его за
ворот на груди, прихватив дряблую, обвисавшую от лишнего жирка кожу, подтянул к
себе,
вверх; Анисимов увидел белые, скошенные в гневе глаза Макашина и почувствовал у
себя на
лице его близкое нечистое дыхание; Анисимов невольно отшатнулся, но освободиться
не мог.
- Думаешь, умнее всех на земле? - выдохнул Макашин, наслаждаясь своей силой
и
подтягивая к себе Анисимова все теснее. - Не думай... Крыса... вот захочу и -
конец тебе тут
же придет в момент...
- А смысл, смысл? Зачем? - продохнул наконец Анисимов, окончательно трезвея
и
пытаясь на ходу сориентироваться в сложившейся ситуации.
- А так, без всякого смысла, для сугреву. - Макашин расслабил пальцы, и
Анисимов
тотчас выдернул из них свою одежду и отряхнулся. - Для такого дерьма, как ты,
без смыслу -
оно потешнее. Знаю, ненавидишь смертельно с тех пор, как того парня на допросе
кокнул, руки
замарал... Что посерел то, в самую точку угодил? Не дрожи, как овечий хвост, я
один про то
дело знаю, а у меня не вырвешь.
- Лечиться надо, Федор, до белой горячки допьешься, - сказал Анисимов,
помедлив,
приводя в порядок растерзанный ворот и не выпуская из виду лица Макашина и его
пальцев. -
Ну хорошо, я тебе друг, пойму любую твою выходку... А в другом месте?
- В каком другом? Другого у нас не будет. Зря гордишься, Густавович,
человек, он,
какой хочешь, на один лад устроен. Я тоже ни писать, ни читать не мог, а жизнь
крутанула,
читаю и пишу. Научился! И понимаю не меньше твоего, хоть в партиях не состоял, а
судьбу
твою в две минуты решить могу, и не пикнешь.
- Высшую материю тебе, Федор, пока не осилить. Ты со мной равенства души
захотел?
Так я не против, нас природа уравновесила. Ты мужик, и я тоже, тебе бабы нужны и
мне, оба
мы жрем. А вот к высокому равенству путь всегда лежал и лежать будет через
неравенство, и
никуда от этого не денешься. И зря ты надо мной попотешиться решил. Друг без
друга нам
будет не лучше, а хуже.
- Из седла ты давно вывалился, Густавович. - Макашин, успокаиваясь, опять
сощурился в простецкой усмешке. - Двери тебе иной нет, а то бы ты на меня и
плюнуть не
захотел.
- Умному человеку дверь всегда найдется, Федор. С Советской властью, если в
я
захотел, я бы по царски жить мог и еще могу, заметь себе! Все революционеры на
одном
горели, и наши сгорят. На желании равенства для всех, а ведь это абсурд. Если до
революции
активный тонус жизни поддерживался золотом, деньгами, то теперь это делается с
помощью
обыкновенного кресла, должности. Жизнь опять обманула всякие там утопии, а
потому, что ей
необходимо движение, соперничество. Высоко можно подняться, вот так, Федор! Не
открещивайся, возможно, мои наблюдения и тебе ко времени пригодятся.

- Ладно, умник, ты в разных креслах предостаточно зад тер, а не удержался,
припекло, - сказал Макашин тяжело. - Живи как хочешь, только своего верху
поменьше
показывай, а то весь твой собачий расчет полетит. А так я тебя понял. Ну, ну, не
серчай, лучше
посоветуй, как мне с семьей дерюгинской быть, а, Густавович?
Макашин видел, как опять подобралось и стало суше лицо Анисимова, и про
себя
усмехнулся; трудный он ему вопросик подкинул, хотя сам уже определенно решил,
как ему
быть в данном деле.
- Какая там семья, - сказал Анисимов, не скрывая своего истинного
отношения, хотя
отлично знал, чего ждет от него Макашин. - Глупая баба с двумя мальчишками да
старуха.
Зачем они тебе, Федор?
- Старуха и баба мне не нужны, пусть их доживают. А вот ребята... сыновья
Захаровы...
- Один - Захаров, - напомнил Анисимов, - другой - приемыш, неизвестно чьей
крови.
- Зато душа чья - известно! - Макашин встал, оперся о стол руками и
наклонился к
Анисимову. - Ты опять мне скажешь, что мелочь это в мировом океане, грязниться
нечего. А
мне больше той мелочишки в руки ничего не дадено, мне от этой мелочи жить слаще!
Молчи,
молчи, Густавович, молчи сейчас!
- Ничего, кажется, и не говорю, - развел руками Анисимов, впервые видя
зверовато-сдержанного Макашина в таком состоянии.
Макашин много думал об этом последнем разговоре с Анисимовым и решил с
семьей
Дерюгиных поступить именно наоборот; Анисимов вел свою игру чересчур уж петляво,
а ему,
Макашину, может, и оставалось всего ничего, вот Сталинград-то у немца словно
кость в горле
поперек торчит, потом уж не отведешь душу, не потешишься. Когда ему доложили,
что
Ефросинью с двумя сыновьями доставили, Макашин приказал пока поместить их в
тюрьме при
полиции и держал там месяца полтора; он не знал, что с ними делать дальше, но
то, что они
были рядом и в полной его власти, успокаивало, тем более что вскорости после
Нового года
начали все упорнее и злее ходить слухи о немецкой неудаче на Волге; в Зежске
заметно больше
появилось раненых немцев, приказано было подыскать здание под большой госпиталь
и срочно
отремонтировать его, если нужно; к тому же из других верных источников Макашин
теперь
точно знал, что приказано немедленно приступить к строительству оборонительной
линии,
которая захватывала частично и Зежский уезд; еще было велено всемерно усилить
борьбу с
партизанами, и для этого ожидалось прибытие регулярных воинских частей; и, как
назло,
именно в это время в Зежске стали появляться листовки, написанные от руки и
сообщавшие о
катастрофическом разгроми немцев в Сталинграде: их срывали, соскабливали,
замазывали, но
они опять белели по заборам и стенам. В один из метельных февральских дней
Макашин
приказал привести к себе на допрос Ефросинью Дерюгину, одну, без сыновей, и она
вскоре
стояла перед ним, отощавшая на казенном тюремном пайке, с запавшими глазами.
Макашин
сидел, дымя сигаретой, и смотрел на Ефросинью, безучастно щурившуюся от света в
окне; она
выглядела значительно старше своих лет, почти старуха; Макашин забыл о своих
мстительных
планах, и словно время перенесло его на два десятка лет назад, когда в селе
только что
разделили по душам и дворам почти две тысячи десятин пахотной авдеевской земли и
тот, кто
хотел работать, начал набирать силы не по дням, а по часам, когда все больше
стало появляться
скотины и парни с подростками гоняли в ночное лошадей; и что-то сдвинулось в
душе
Макашина и тихонько засветилось, словно и не было раскулачивания и ссылки и
потом жизни
под чужим именем, войны и убийства, крови и человеческих мук...

Макашин сидел, Ефросинья стояла, тяжело обвиснув руками, раздавленными
непрерывной крестьянской работой.
- Садись, Фрося, - неожиданно уронил Макашин, кивая на стул перед столом. -
Садись, садись, - повторил он настойчивее, видя, что Ефросинья испуганно
отмахивается.
Ефросинья неуверенно ступила к столу раз, другой, несмело, бочком села на
краешек
стула, сложила руки на коленях и стала глядеть в пол перед собой.
- Здравствуй, Ефросинья, - сказал Макашин, закуривая новую сигарету и
волнуясь. -
Давно я тебя хотел увидеть, все недосуг было.
- Ну, здравствуй, Федор Михайлович, - тихо, не поднимая глаз, ответила
Ефросинья.
- Ну что, плохо тебе? - спросил Макашин, подавшись вперед и не спуская
жадных глаз
с лица женщины; она подняла наконец голову, несмелая улыбка тронула уголки
опущенных
губ.
- Отчего плохо, Федор Михайлович... Ничего, терпеть можно.
- Можно? - жадно переспросил он. - Это как же - можно?
- Можно, - сказала она. - И раньше не сладко бывало, терпели же, можно и
сейчас.
- А дети, дети? - спросил Макашин с какой-то тайной, болезненной надеждой.
- Они тоже пусть привыкают, - опять ответила она в твердой уверенности. -
Что ж
им... им тоже не в ученых придется сидеть, пусть привыкают сызмальства...
Макашин не столько удивился, сколько неприятно поразился этой пронзительной
цепкости жизни (о себе бы он не мог этого сказать) и взглянул на Ефросинью
иначе.
- Ну, что ж мы будем делать дальше, землячка? - спросил он, и Ефросинья
ничего не
ответила, лишь глаза ее озирались тревожно; и от этого она внезапно помолодела и
напомнила
ему ту далекую красавицу Фросю, на которую он заглядывался и помнил из прежних
времен,
когда был подростком, помнил и позднее. Макашин ждал, и она, понимая теперь, что
все ее
несчастье с детьми - от одного Макашина, затравленно вздохнула.
- Прямо скажи, Федор Михайлович, что надо, что ж так кругом ходить, у тебя
дела
большие, тратиться зря не станешь.
- Совестливая баба, гляжу. Ладно, ты, Ефросинья, обо мне не заботься,
работа моя такая.
Скажи, где дочка, и дело с концом.
- Аленка с самой масленицы сгинула. - Ефросинья, стараясь говорить
спокойно,
глядела Макашину прямо в глаза. - Больше о ней ни слуху ни духу, небось косточки
уже все
побелели.
- Брешешь, баба, - спокойно засмеялся Макашин. - Не может быть того, чтобы
матка
о дочке ничего не знала. Зря, зря, Ефросинья, фордыбачишься. Властям хорошо
известно: в
лесу твоя девка, в партизанах. А по закону положено за такое дело всю остальную
семью
искоренять заподлицо.
- Если ты знаешь, Федор Михайлович, - пытать зря нечего, - ответила
Ефросинья,
чувствуя щемящую тяжесть в груди, словно там все затвердело в одно и продохнуть
дальше
нельзя. - Дочка, она товар до поры, может, кто и попользоваться захотел, увел да
и держит
тайком.
- Я тебя, Ефросинья, пугать не буду, помочь думал, - сказал Макашин,
пропуская ее
слова мимо ушей. - А помочь я тебе могу лишь от твоего чистосердечья. Расскажи
все и
пойдешь до дому... А так я и сам подневольный...
- Нечего мне рассказывать, ничего я не знаю.
- У тебя еще двое детей, я вас пока при себе держал, в полиции, ну,
одумается баба,
придет время, говорю. А долго тут тебя с ребятами беречь не осилю, надо будет
вас в
концлагерь переправлять. Там порядки свои: тебя отдельно к бабам, ребятишек
отдельно. А
через месяц опять сортировка: ты в одном краю света, а сыны - в другом, до конца
жизни друг
на друга не поглядите. Думаешь, про тот случай с погоревшими немцами забыли? Не
поверишь,
Ефросинья, я тебя тогда спас; детей твоих спас.

- Ежели спас, - земно тебе кланяюсь, Федор Михайлович. - Ефросинья в упор,
не
отводя глаз, глядела на Макашина. - Видит бог, обездолили они меня, по чужим
углам теперь
таскаться с детьми. Хоть и немцы, а мужики, нажрутся своего шнапсу и чего только
не
выделывают.
- Ладно, ладно, - подосадовал Макашин, когда она сморщилась и заплакала. -
Ты бога
моли, что обошлось, живой с детьми осталась.
Макашин по-прежнему говорил спокойно и рассудительно, но ненависть, ожегшая
его
изнутри, пахнула на Ефросинью, и она снова мучительно сжалась и закаменела,
впервые так
отчетливо почувствовав, что пощады здесь не будет и ждать ее нечего.
- Старших ты, Федор Михайлович загубил, - сказала она с непокорной тоской,
-
пожалей хоть несмышленых. Зачем они тебе? Ну, с Захаром у тебя зуб за зуб зашел,
дети-то при
чем? Ты сам подумай, твоя бы вот так баба, в чем же она за твои-то дела виновата
была б?
Много вы слушаетесь нас, баб?
- Дура ты, Ефросинья. - Макашин с видимым усилием зевнул, прикрывая рот
широкой
ладонью. - Я к тебе по-хорошему, а ты... Твой мужик мог тогда меня от
раскулачивания
освободить? Не мог он этого, так и я теперь ничего не могу. Вот если в ты
указала, где дочка, и
разговор другой, и дочку твою никто не тронул бы; понятное дело, сама себя
спасала, тут и с
немцем как-то можно было бы столковаться...
- Не знаю, не знаю, Федор Михайлович, - твердила свое Ефросинья с пустым
лицом. -
Пусть меня бог накажет, коль неправду тебе...
- Ладно, - тяжело оборвал Макашин. - Две недели сроку, не опомнишься - себя
виновать, Ефросинья. Я тоже не бог, надо мной тоже начальство. Коли бы твой
мужик, Захар,
на моем месте сидел, а на твоем месте моя баба?
- Что мужик! Что мужик! - зло скривила губы Ефросинья, окончательно
одуревшая от
долгого разговора. - Мне его добром поминать не за что, один от него позор в
душе, в рванье
вся грудь. Если и живой вернется, не стану с ним жить: отгорел он от меня,
отвалился.
- Так уж и не будешь? - спросил Макашин с усмешкой и не спуская с Ефросиньи
неспокойных глаз.
- Не буду, в этом не закажешь, - выдохнула она едино. - Меня никто не
осудит, уж
довольно он напился моей кровушки.
- Ну, баба, а хату кто спалил?
- Не знаю, - осеклась Ефросинья, зажимая руками зажегшийся ледяной ком под
грудью.
- Брешешь, ты спалила, вон какое твое зверство, живых людей огнем, - теперь
уже
откровенно допрашивал Макашин. - Ты признавайся, сразу и отпущу, мне самому
любопытно,
как это ты смогла осмелеть.
- Что ж мне грех напрасно на душу брать, - отозвалась она, чувствуя, что
холодные,
волчьи глаза Макашина впиваются в нее, терзают.
И, теряя от этого силу, она, собравшись и выкатывая заслезившиеся глаза,
чувствуя, что
вот он и наступил в разговоре, главный момент, подалась вместе со стулом назад.
- Ну чего тебе надо, Федор? - спросила она визгливым криком. - Чего ты от
меня
добиться хочешь? Моей погибели с малыми детьми? Так ты и без того волен... души,
режь, а я
напраслины возводить на себя не стану. Думаешь, немцы тебя широкой полой от
людского
глазу скроют? Нет! Людской глаз любую крепость прожгет, до нутра доберется! Тут
тебя ничем
не прикрыть!
- Молчи, баба! - оборвал Макашин, стискивая сильными пальцами подлокотники
удобного кресла. - Тут не твоего бабьего ума вопрос... Иди... Иди! - повысил он
голос. - От
вас таких добра не жди, вы его не понимаете!

- Лопай свое добро сам, - не могла уже теперь остановиться Ефросинья. -
Чего меня в
принуд гнешь? Эко добро, алтын - ведро.
Ефросинью увели назад в темную камеру с одним узким окном, перекрещенным
толстыми, в руку, железными брусками, оно тускло светилось под самым потолком.
Она вошла
и сразу почувствовала, что детей нет, повернулась к двери, но полицейский,
проводивший ее,
уже успел захлопнуть камеру, и тогда Ефросинья отошла в угол, опустилась на
груду
полусгнившей ветоши, какое-то тупое безразличие овладело ею; она смертельно
устала, и не
хотела больше думать, и даже вскоре забылась в тяжелом полусне; а тем временем
Егор с
Николаем сидели рядышком на стульях перед столом в кабинете у Макашина, и
Макашин
молча их разглядывал; и несмотря на то, что больше глядел на Егора и больше
спрашивал
именно его, все внимание он сосредоточил на Николае; этот худой, с восковым
лицом от почти
двухмесячного сидения в камере парнишка был ему зачем-то необходим, и он это
остро
почувствовал, как только увидел Николая перед собой. Он и держал Ефросинью с
детьми при
себе, пытаясь уяснить, зачем ему понадобился младший сын Захара и что он
собирается с ним,
делать; теперь неясность в этом вопросе как-то рассеялась и проступило решение,
невольно
подсказанное ему в разговорах с Анисимовым. Младшего сына Захара Дерюгина он
больше не
отпустит от себя и сделает из него то, что ему захочется: это и будет, возможно,
самое лучшее
дело в его жизни. А Ефросинью с приемышем он в свое время или отпустит, или
потихоньку
уберет, так что и следов от прежней их жизни не останется, он лишь давал себе
привыкнуть к
этому своему решению и к самому Николаю, потому что пока парнишка, кроме злобы к
себе,
ничего в нем не вызывал. Иногда в свободный час, чаще всего ночью, Макашин все
тверже
убеждался, что решение его окончательное и почему-то совершенно необходимое;
глядя на две
лохматые головы перед собой, на черную и светло-русую, шелковистую, он и сейчас
думал об
этом; ведь отправь он их завтра в концлагерь, все будет кончено, оттуда не
возвращаются, и
Николай Дерюгин, этот парнишка с непримиримыми глазами, затеряется среди тысяч
других, а
этого нельзя было допустить прежде всего для него самого, Федора Макашина. Он
уже
предвидел новые изменения и дороги в своей жизни, и нужно было готовиться в
путь. А сейчас
переломить бы это ожесточение подростков, и, пожалуй, если он хочет успеть, пора
начинать;
Макашин вышел из-за стола, задержался у окна, поглядел на морозные росписи в
углах стекол,
на пустынную улицу за окном, вернулся к столу.
- Вы ребята уже большие, - сказал он братьям, опять-таки глядя на Егора, но
карауля и
видя каждое движение Николая. - Мы с вашим отцом вместе росли, на улице вместе
бегали.
Между нами и драки и всякие другие дела случались - чего в жизни не бывает. Да
ведь
сколько можно плохое помнить! Не знаю, как он, а я все забыл. Теперь у нас одна
беда. Я вас
даже не ради него хочу спасти, хорошие вы ребята, вам и жить надо, потом, отчего
вам
гибнуть? - Не дождавшись ни слова в ответ, Макашин выдвинул ящик стола, достал
продолговатую буханку хлеба, большой, в килограмм, кусок толстой колбасы; все
это он
порезал на столе большим складным ножом, завернул в бумагу и подозвал Егора. Тот
встал,
шагнул к столу.
- Вот, Егорка, бери, - сказал Макашин с легкой улыбкой. - Отнесешь в
камеру, а там
поедите, на нашем казенном пайке для арестантов - ноги протянешь. Да бери, бери,
не бойся,
матке скажешь, от Федора Михайловича.

Егор протянул руку, взял тяжелый сверток и прижал к себе; и тут Макашин
перехватил
ненавидящий взгляд Николая, перехватил, и они некоторое время не могли
оторваться друг от
друга; и пока Егор удобнее устраивал у себя под мышкой сверток с колбасой и
хлебом,
Николай все никак не мог спрятать своих глаз от Макашина; именно в этот момент
решалось
что-то важное в его судьбе, и он бессознательно чувствовал это; ненависть
постепенно ушла из
его глаз, он даже постарался улыбнуться Макашину и в конце концов разлепил
слегка
дрожащие губы.
- Ты хоть спасибо скажи, Егор, - бросил он брату; Макашин услышал
"спасибо",
кивнул, а когда братьев увели, он долго ходил по кабинету и все никак не мог
отделаться, от
ощущения своего поражения в этой молчаливой схватке с младшим Дерюгиным. "Ах ты
змееныш, - думал он, - погоди, жало я у тебя с кореньями вырву в первый же раз.
Волчонок,
волчонок, - говорил он себе со злобой и с восхищением, - а ведь учуял, что я его
цепью-то
захлестнул, учуял и уперся. Ну да ничего, обойдется, никуда он теперь от меня не
вывернется,
поздно".
Он опять остановился у окна, всматриваясь в пустынную улицу напротив, в
старый
купеческий дом в два этажа с резными наличниками; что ж, раз судьба не привела
иметь
собственный дом, собственных сынов, он возьмет готовое, разве не Захар отнял у
него треть
жизни, лишил его угла и семьи и заставил мыкаться под чужим именем, как собаку?
Он возьмет
готовое, это будет только справедливо. Мир велик, найдется и ему уголок,
подальше от
ненужных глаз, а пока есть время, он потешится всласть. Он подержит Ефросинью с
детьми
еще месяца полтора-два, а там все само собой уладится; мальчишка в конце концов
не
выдержит, и тогда можно будет делать с ним все, что захочешь; а Ефросинью с
приемышем
можно и другим порядком устранить, теперь уже все твердо решил Макашин, да так,
что и не
такому мальцу, как Николай, в голову не взойдет. Он распорядился выпускать
Ефросинью с
детьми на прогулки каждый день после работы, а потом отдал распоряжение чистить
и
прибирать ей с детьми двор в здании полиции; он уже привык к младшему Дерюгину
внутренне
и считал в душе своим, только ему принадлежащим. А между тем события
развивались, уже для
многих, хоть сколько-нибудь умеющих думать и анализировать, становилось ясно,
что в
Сталинграде произошла не простая случайность, не "рок судьбы и провидения", не
временная
неудача локальной кампании; невиданное по ожесточению и масштабам сражение на
Волге
обернулось для немцев огромным отступлением, продолжавшимся вплоть до апреля
1943 года,
оно приостановилось лишь в болотах и реках Брянщины и Холмщины. В это же самое
время
Макашину пришлось заниматься еще одним делом, большого значения которому он бы
не
придал, если бы не особый следователь полиции, молодой, сметливый человек,
присланный с
тремя помощниками в Зежск из Холмска. Через тайных осведомителей в гестапо стало
известно
об организации в Зежске ячейки партии "Русского возрождения" из пяти человек, во
главе
которой встал преподаватель латинского и греческого языков в Зежской уездной
гимназии
Бронислав Николаевич Люсинский. Нити, оказывается, протянулись и в Холмск; в
своей
первоначальной программе Люсинский и его группа ставили задачей развернуть сеть
ячеек
своей партии по территории всей России; в гестапо особенно встревожились
попытками
Люсинского наладить контакты и совратить (кстати, уже давно и более сверхнадежно
совращенного) генерала Власова обещанием предоставить ему после войны место
военного
министра в новом правительстве России. Люсинского, несмотря на все уверения в
преданности
фюреру и новому порядку, и его группу арестовали в одну из февральских ночей и
тут же на
рассвете, не выясняя ни программы, ни конкретных целей новорожденной партии,
всех, за
исключением Люсинского, легко, словно в шутку, перестреляли за городом;
Люсинского
гестаповцы увезли в Холмск, а молодой следователь, щеголяя демократичностью и
просвещением, объяснил Макашину, что такое эсеры, какова была их роль в
подготовке
революции в России и почему нельзя разрешить деятельность их партии даже под
перекрашенной вывеской. Макашин недоверчиво слушал, наблюдая за короткими
светлыми
бровями следователя, то и дело озабоченно сходившимися в одну линию. Макашину
все эти
тонкости были глубоко безразличны. И только когда следователь высказал надежду,
что в
Холмске Люсинский заговорит и откроет настоящего руководителя организации,
Макашин
проявил некоторое любопытство.

- И самое интересное, что этот деятель остался здесь, у вас в Зежске, -
сказал
следователь. - Это интуиция, никаких, разумеется, фактов. Но он здесь, и я
уверен, что через
три-четыре дня нам его назовут из Холмска.
- Назовут так назовут, - проворчал Макашин, недовольный чересчур
беспокойной
деятельностью дошлого следователя, которого Макашин никак не мог разгадать, в
самом ли он
деле русский, сын иммигранта, или настоящий немец из холмского гестапо. -
Арестуем, и
дело с концом, такая чепуха! Лучше

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.