Жанр: Драма
Рассказы
... них коллекция будет выглядеть солиднее. Сестра,
конечно, его поддержала и говорила мне наперекор, хоть сама понятия не
имела, где у марки правая сторона, где левая. После трех появилась Лила, она
пролезала сквозь кусты бирючины и всегда держала мою сторону. Ей нравились
европейские марки. Один раз я дал Лиле конверт с разными марками, но она его
вернула, сказав, что отец сочувствует ее желанию завести коллекцию, но мать
считает, что это совсем не для девочек и что марки могут быть заразными;
конверт с марками с тех пор хранился у меня в шкафу.
Приходила Лила, и мы, чтобы не сердить домашних, забирались в глубь
сада и растягивались там на земле под фруктовыми деревьями. Девочки Негри
тоже выходили в сад, и я знал, что все три без ума от Уго; переговаривались
они очень громко и как-то в нос, особенно громко вопила Куфина: "Где коробка
с нитками?" — Эла что-то ей отвечала, и у них завязывалась перепалка, но
они все это вытворяли, только чтобы привлечь к себе внимание, и, пожалуй,
неплохо, что с их стороны кусты бирючины разрослись особенно пышно и все
заслоняли. Мы с Лилой умирали от смеху, слушая их, а Уго зажимал нос и
говорил: "Кто же тут так развонялся?" Тогда Чола, старшая из сестер,
говорила: "Видали, девочки, сколько грубиянов нынче развелось?" А мы сидели
тихо, набравши в рот воды, чтобы не расхохотаться, потому что лучше было с
ними не связываться и не вести себя как они; но уж когда они видели, что мы
играем в пятнашки, то буквально с ума сходили, злились еще больше, и дело
кончалось тем, что они заводили свару между собой, да такую, что из дому
выходила мачеха и таскала их за волосы, и они, плача, уходили из сада.
Мне нравилось играть с Лилой, ведь брат с сестрой не любят играть
вместе, если есть другие участники игры; так и моя сестра все время хотела
играть в паре с Уго. Мы с Лилой обыгрывали их в шарики, но Уго больше
нравилось играть в полицейского и вора и в прятки, и все время надо было
помнить об этом и играть в то, что Уго нравится, но все равно было
замечательно, только нельзя было кричать, а какая же это игра без крика?
Когда играли в прятки и считались, мне все время выходило водить и, уж не
знаю почему, только меня раз за разом обманывали, и когда играли в жмурки,
тоже. В пять часов выходила в сад бабушка и выговаривала нам за то, что мы
были все в поту и перегрелись на солнце, но мы старались ее рассмешить и
целовали ее, и даже Уго и Лила целовали бабушку, хоть и не были ее внуками.
Я заметил, что в эти дни бабушка часто ходит посмотреть на кладовку с
инструментами, и понял, что она боится, как бы мы не стали играть с
какими-нибудь частями машины. Но такая глупость никому и в голову не
приходила после того, что случилось с тремя детьми из Флореса, да к тому же
нам грозила бы и хорошая взбучка.
Иногда мне нравилось побыть одному, и в эти минуты никого не хотелось
видеть, даже Лилу. Особенно когда вечерело, незадолго до того, как в белом
халате выходила бабушка и принималась поливать сад. В этот час земля уже не
так раскалена, сильно пахнет жимолость и помидоры на грядках, особенно там,
где по канавке течет вода и много разных козявок. Мне нравилось улечься на
землю, припасть к ней и вдыхать ее запах, чувствовать ее под собой, горячую,
с тем особым летним запахом, с которым нечего и сравнивать ее запахи в
другое время года. Думал я о множестве разных вещей, но особенно о муравьях:
теперь, когда я своими глазами увидел, что такое муравейник, я подолгу думал
обо всех этих подземных ходах, которые перекрещиваются во всех направлениях
и которых никто не видел. Они как едва различимые под кожей прожилки у меня
на ногах, но они полны тайн и снующих взад-вперед муравьев. Если бы человек
поел отравы, с ним все было бы точно так же, отрава пошла бы по жилкам, как
дым по подземным ходам, не очень-то большая разница.
Но изучение в одиночку ползающих по кустам помидоров козявок быстро мне
надоедало. Я шел к белой калитке и, ударив в нее, со всех ног мчался прочь,
как Буффало Билл, и, домчавшись до грядки с салатом, перемахивал через нее,
даже не задев зеленую травку по краям. Вместе с Уго мы стреляли в мишень из
пневматического лука или валялись в гамаках, а сестра, выкупавшись, выходила
во всем чистом и присоединялась к нам, иногда с нею купалась и Лила. Мы с
Уго тоже шли купаться, а совсем уж под вечер выходили всей компанией за
ограду, или же сестра играла в зале на рояле, а мы сидели на перилах и
смотрели, как возвращаются с работы соседи, пока не приезжал и дядя Карлос;
тогда мы всем скопом бежали поздороваться и поглядывали, не привез ли он
какого-нибудь обвязанного розовой ленточкой пакета или детского журнала. И
вот, когда мы как-то раз бежали к белой калитке, Лила споткнулась о камень и
разбила коленку. Бедная Лила изо всех сил старалась не плакать, но слезы
выступали на глазах, и я подумал, что ее строгая-престрогая мать, увидав
разбитую коленку, скажет, что вот, ведешь себя как мальчишка, и еще
всякое... Мы с Уго сложили руки крестом и унесли Лилу от белой калитки, а
сестра побежала за чистой тряпочкой и за спиртом. Уго вдруг стал невероятно
заботливым и хотел сам помочь Лиле, и сестра тоже, лишь бы ей быть рядом с
Уго, но я их оттолкнул и сказал Лиле, что больно будет всего одну секунду,
и, если она хочет, то может зажмуриться. Но она не захотела, и, пока я
смазывал ей коленку спиртом, не отрываясь, пристально глядела на Уго, словно
хотела ему показать, какая она храбрая. Я сильно подул на ранку, а когда
забинтовал ногу, стало совсем хорошо и не больно.
— Иди лучше поскорее домой, — сказала моя сестра, — тогда твоя мама
не разозлится.
Лила ушла, и мне стало скучно с Уго и с сестрой, они говорили о
народной музыке: Уго видел в каком-то фильме Де Каро и насвистывал танго,
чтобы сестра их подбирала на пианино. Я пошел к себе в комнату за альбомом с
марками и все время думал про то, как мать будет бранить Лилу, и вдруг Лила
будет плакать. Или у нее разболелось ушибленное колено, как часто бывает. А
какую немыслимую выдержку проявила Лила, когда ей смазывали колено спиртом,
и как она смотрела на Уго, не опуская глаз, и не плакала.
На ночном столике лежала книга по ботанике, и из нее высовывался
стержень павлиньего пера. Уго разрешил мне его рассматривать, поэтому я
осторожно вытащил перо из книги и положил под лампу, чтобы хорошенько
разглядеть. По-моему, пера красивее этого не бывало на свете. Оно походило
на переливающиеся пятна в лужах, но какое же тут сравнение, перо было куда
красивее, зеленое и блестящее, как жуки, которые живут на жерделях и у
которых по два длинных усика с мохнатыми шариками на концах. В самом широком
и самом зеленом месте пера открывался фиолетово-синий глазок, весь осыпанный
золотыми крапинками, ничего подобного я никогда не видел. Тут я сразу понял,
почему эту птицу называют "королевской", и чем больше я смотрел на перо, тем
больше самых странных мыслей о разных вещах, какие происходят в романах,
лезло мне в голову, и в конце концов мне пришлось положить перо на место,
иначе я украл бы его, а этого делать нельзя. А вдруг Лила думает о нас, сидя
одна дома (дом мрачный, родители суровые), пока я здесь развлекаюсь с пером
и марками. Лучше отложить их в сторону и подумать о бедной Лиле, такой
храброй.
Ночью я никак не мог заснуть, сам не знаю почему. У меня засело в
голове, что Лиле плохо, что у нее температура. Мне хотелось попросить маму
узнать у ее матери, как Лила, но это было невозможно, во-первых, из-за Уго,
он бы поднял меня на смех, и еще потому, что мама рассердилась бы, узнав о
разбитой коленке и о том, что мы ей ничего не сказали. Сколько раз я вроде
бы уже почти засыпал, но ничего не получалось, и в конце концов я решил, что
лучше будет пойти утром к Лиле и своими глазами увидеть, как она себя
чувствует, или окликнуть ее из-за кустов бирючины. Я все же уснул, думая о
ней, о машине для уничтожения муравьев и о Буффало Билле, но больше всего --
о ней.
Наутро я поднялся раньше всех и пошел в свой садик возле глициний. Мой
садик — это всего лишь грядка, но зато она была моя и больше ничья, мне ее
отвела бабушка, чтобы я сажал там, что только захочу. Сперва я посадил
канареечник, потом бататы, но теперь мне нравились цветы и больше всех --
мой куст жасмина, у него был очень сильный аромат, особенно ночью, и мама
всегда говорила, что мой куст самый красивый. Я со всех сторон окопал его,
лучшее из моих сокровищ, а потом вытащил со всей землей, налипшей на корни,
и позвал Лилу, она тоже уже встала, и коленка у нее почти зажила.
— Уго уезжает завтра? — спросила она.
Я ей сказал, что он уезжает в Буэнос-Айрес, потому что должен
продолжать готовиться к поступлению в лицей. И я сказал Лиле, что принес ей
что-то, она спросила, что же это такое, и тогда я показал ей из-за кустов
бирючины мой куст жасмина и сказал, что дарю ей этот куст и что, если она
хочет, я помогу ей сделать собственный садик, он будет только ее. Лила
ответила, что жасмин очень красивый, и пошла спросила разрешения у матери, и
тут я сразу перепрыгнул через бирючину, чтобы помочь посадить мой куст. Мы
выбрали маленькую грядку, выдернули полузасохшие хризантемы, и я стал
переделывать грядку, придавать ей совсем другую форму, а потом Лила указала,
где бы ей хотелось, чтобы рос жасмин — как раз посередине грядки. Я посадил
куст, и мы полили его из лейки, получился очень миленький садик. Теперь мне
нужно было раздобыть зеленой травки, обсадить грядку, но дело это было не
срочное. Лила осталась очень довольна садиком, и разбитая коленка больше не
болела. Ей захотелось, чтобы Уго и моя сестра сейчас же посмотрели, как все
получилось, и я пошел за ними, но именно в это время мама позвала меня пить
кофе с молоком. Девчонки Негри уже ссорились у себя в саду, Куфина, как
всегда, громко визжала. Не понимаю, как они могли вытворять такое в это
чудесное утро!
Уго должен был уехать в Буэнос-Айрес в субботу к вечеру, и я в глубине
души порадовался тому, что дядя Карлос не захотел в этот день запускать
машину, отложив все на воскресенье. Конечно, лучше нам заняться этим вдвоем,
не хватало бы еще такого невезенья, чтобы Уго уехал отсюда, наглотавшись
отравы, или чтобы еще невесть что случилось. В тот субботний вечер я немного
поскучал без него, я уже привык к тому, что он живет у меня в комнате, ведь
он знал и рассказывал так много всяких историй. Но куда хуже было с моей
сестрой, она бродила по всему дому, как неприкаянная, и когда мама спросила,
что с ней, ответила, что ничего, но на лице у нее было все написано, и мама
внимательно посмотрела и потом ушла, сказав, что некоторые воображают себя
старше, чем они есть, а сами-то еще толком и нос вытереть не умеют.
По-моему, сестра вела себя как дурочка, я понял это, увидев, как она,
поглядывая на меня, пишет цветными мелками на шиферных плитах во дворе имя
"Уго", потом стирает, потом снова пишет другим цветом и другими буквами и
еще рисует сердце, пронзенное стрелой, и я убежал, чтобы удержаться и не
влепить ей пару затрещин или не пойти сказать об этом маме. Но хуже было то,
что Лила в этот день ушла к себе совсем рано, сказав, что из-за разбитой
коленки мать не разрешила ей оставаться у нас дольше. Уго сказал, что за ним
приедут из Буэнос-Айреса в пять и не побудет ли она до его отъезда, но Лила
сказала, что она не может, и убежала, даже не простившись. Поэтому, когда за
Уго приехали, ему пришлось идти к ним прощаться с Лилой и ее матерью, потом
Уго распрощался с нами и уехал, очень довольный, обещая снова приехать на
конец недели. В ту ночь мне было немного одиноко в моей комнате, но, с
другой стороны, в этом было то преимущество, что все здесь снова было мое и
можно было гасить свет, когда вздумается.
Проснувшись в воскресенье, я услышал, как мама разговаривает через
проволочную изгородь с сеньором Негри. Я подошел поздороваться, как раз
когда сеньор Негри говорил маме, что у него на грядке, из которой шел дым от
нашей машины, весь салат вянет. Мама сказала, что это очень странно, в
проспекте говорится, что дым этот не наносит никакого вреда растениям, и
сеньор Негри в ответ сказал, что не следует особенно доверять проспектам,
ведь так же и с лекарствами, человек читает и думает, что исцелится от всех
болезней, а глядь, он уже лежит между четырех свечей. Мама сказала, что,
может быть, кто-нибудь из девочек нечаянно вылил на грядку мыльную воду (я
понял, что мама хотела сказать как раз совсем наоборот, намекнуть, что они
растерехи, чтобы им влетело), и сеньор Негри сказал, что разберется, но если
машина и в самом деле все же губит растения, нет особого смысла затрачивать
на нее столько сил. Мама же ему сказала, что не стоит сравнивать несколько
жалких листков салата с ущербом, который наносят садам муравьи, и что после
обеда мы снова разожжем машину, а если они у себя в саду увидят дым, пусть
нам сообщат, и мы придем и залепим глиной муравейники, чтобы муравьи не
вылезали. Бабушка позвала меня пить кофе, и не знаю, чего они там еще
наговорили, но я очень вдохновился при мысли о том, что мы опять начнем
воевать с муравьями, и все утро я читал Раффлза, хоть он мне и не так
нравится, как Буффало Билл и другие романы.
Сестрица моя уже пришла в себя, разгуливала по всему дому и громко
распевала; теперь она что-то рисовала цветными карандашами и неожиданно
явилась в комнату, где я сидел, и сразу же, прежде чем я ее заметил, сунула
нос в мою книгу, в которой я только-только написал на полях свое имя — мне
нравилось писать свое имя везде и всюду, а имя Лилы я написал рядом
совершенно случайно. Я, конечно, захлопнул книгу, но она уже прочитала,
захохотала и жалостливо поглядела на меня, я хотел ее вытолкать, но она
завизжала, и я услышал, что к дверям подходит мама, и тогда я сам, жутко
разозлившись, выскочил в сад. За завтраком сестра все время насмешливо на
меня поглядывала, и мне страшно захотелось хорошенько пнуть ее ногой под
столом, но с нее бы сталось поднять крик, а ведь мы к вечеру разожжем
машину, поэтому я сдержался и промолчал. Во время сьесты я залез на иву,
чтобы там почитать и подумать, и когда в половине пятого вышел уже
проснувшийся дядя Карлос, мы заварили мате, и потом подготовили машину к
работе, и я наполнил глиной два больших таза. Женщины стояли в сторонке,
было очень жарко, особенно возле машины, в ней горели угли, но как раз для
такой жарищи и хорош мате, особенно если он горький и очень горячий. На этот
раз мы выбрали место в глубине сада, возле курятников, именно там муравьи
вроде бы нашли себе прибежище и очень вредили мастиковым деревьям. Едва мы
сунули наконечник в самый большой муравейник, как отовсюду вокруг повалил
дым, он шел даже из-под пола в курятнике, пробивался между кирпичами. Я
бегал, замазывая землю, мне нравилось кидать глину и разглаживать ее потом
руками до тех пор, пока из-под нее не переставал пробиваться дым. Дядя
Карлос перегнулся через проволочную ограду сада Негри и спросил у Чолы,
которая была все же не такая дурочка, как две другие, нет ли дыма у них в
саду, и Куфина разволновалась и стала бегать по всему саду, глядела, нет ли
где дыма, потому что они все очень уважали дядю Карлоса; но к ним дым не
шел. Он шел совсем в другую сторону; я тут же услышал, как меня зовет Лила,
побежал к кустам бирючины и увидел ее: на ней было платье в оранжевый
горошек, оно мне особенно нравилось, а на коленке белела повязка. Лила
закричала, что дым идет в ее садике, в ее собственном саду, и я перепрыгнул
через ограду, не выпуская из рук таза с глиной, и пока огорченная Лила мне
рассказывала, как она пошла посмотреть на свой садик и услышала, что мы
разговариваем с Негри, и как раз в эту секунду рядом с посаженным нами
жасмином пошел дым, я встал на колени и начал изо всех сил замазывать землю
глиной. Дым вообще был очень опасен для недавно пересаженного куста жасмина,
а тут еще и отрава, хотя в инструкции и говорилось, что это не опасно. Я
подумал, не перекопать ли мне муравьиный ход за несколько метров от грядки,
но пока я начал с того, что старался как можно лучше замазать глиной место,
откуда шел дым. Лила сидела в тени с книгой и смотрела на меня, и я накидал
и размазал столько глины, что был уверен — дыму отсюда больше не пробиться.
Подойдя к Лиле, я спросил, где у них лопатка, чтобы перекопать муравьиный
ход до того, как уже отравленный дым доберется по нему до жасмина. Лила
встала и пошла за лопаткой; она все не возвращалась, и я посмотрел книгу --
это были какие-то рассказы с картинками — и очень изумился, увидев, что у
Лилы в книге тоже заложено драгоценное павлинье перо, а она о нем никогда ни
слова не сказала. Дядя Карлос звал меня заделывать дыры, но я все смотрел на
перо: оно ведь не могло быть тем пером, которое я видел у Уго, но оно было
абсолютно такое же и казалось вырванным из того же павлина, зеленое с
фиолетово-синим, все в золотых крапинках. Когда Лила принесла лопату, я
спросил, где она взяла такое перо, и хотел было рассказать ей, что точно
таким же владел Уго. Я даже не сразу понял, что она мне говорит, а она, вся
залившись краской, объясняла, что это перо ей подарил Уго, когда приходил
прощаться.
— Он сказал, что дома у них много таких перьев, — добавила она,
словно бы оправдываясь, но не глядя на меня.
Тут дядя Карлос закричал из-за кустов, и я, швырнув лопату, которую мне
дала Лила, пошел к ограде, хотя Лила и звала меня, и говорила, что в садике
снова дым. Я перепрыгнул через решетку и посмотрел на Лилу уже из своего
сада сквозь кусты бирючины: она плакала, держа в руках книгу, из которой
немножко высовывался стержень пера; я увидел, что дым теперь шел прямо
из-под жасминового куста, отрава окутала его корни. Подбежав к машине и
воспользовавшись тем, что дядя Карлос снова вступил в разговор с Негри, я
открыл жестянку с отравой и вылил в машину две или три полные ложки, потом
закрыл дверцу: густой дым заполнял муравейники и убивал всех муравьев;
теперь в нашем саду не останется ни одного живого муравья.
Хулио Кортасар.
Менады
Рассказ
(Из книги "Конец игры")
Перевод Э. Брагинской
Где-то раздобыв программу, напечатанную на кремовой бумаге, дон Перес
проводил меня до моего места. Девятый ряд, чуть вправо, ну что ж, прекрасное
акустическое равновесие! Я, слава богу, знаю театр Корона — капризов у него
больше, чем у истеричной женщины. Сколько раз я предупреждал друзей: не
берите билеты в тринадцатый ряд, там что-то вроде воздушного колодца, и туда
не попадает музыка. А с левой стороны в бельэтаже, точь-в-точь как во
флорентийском "Театро Коммунале", некоторые инструменты как бы отделяются от
оркестра и плывут по воздуху; вот флейта, к примеру, может зазвучать в трех
метрах от вас, а весь оркестр, как ему и положено, останется на сцене. Это
забавно, но приятного мало.
Я заглянул в программу — чем нас сегодня угощают? "Сон в летнюю ночь",
"Дон-Жуан", "Море" и "Пятая симфония". Ну, как тут не улыбнуться? Ах,
Маэстро, старая лиса, опять в вашей концертной программе беззастенчивый
эстетический произвол, но... он прикрывает отличное психологическое чутье,
которым, как правило, столь щедро наделены режиссеры мюзик-холлов,
концертные знаменитости и устроители вольной борьбы. Только со скуки можно
притащиться на концерт, где после Штрауса дают Дебюсси и тут же, следом, --
Бетховена, что уж не лезет ни в какие ворота. Но Маэстро знал свою публику.
Репертуар был рассчитан на завсегдатаев театра Корона, а они люди без
вывертов, уравновешенные и предпочитают плохое хорошему, лишь бы это было
привычно и знакомо. Ничего неудобоваримого и нарушающего их спокойствие. С
Мендельсоном им будет легко и просто, потом "Дон-Жуан", такой щедрый,
округлый, все мелодии — в памяти, можно напеть любую. Дебюсси — другое
дело, с Дебюсси они почувствуют себя людьми искусства: не каждому дано
понимать его музыку. А потом главное блюдо — Бетховен, внушительный
звуковой массаж, так судьба стучится в дверь, ах, этот глухой гений, победа
и ее символ — буква V. А дальше — дальше бегом домой, завтра в конторе дел
невпроворот.
В сущности, я питал самые нежные чувства к Маэстро за то, что он принес
хорошую музыку в наш незнакомый с искусством город, где каких-нибудь десять
лет назад не шли дальше "Травиаты" и увертюры к "Гуарани"1. Маэстро попал к
нам по контракту, заключенному с одним бойким импрессарио, и вот создал
оркестр, который по праву может считаться первоклассным. Потихоньку в его
репертуаре появились Брамс, Малер, импрессионисты, за ними и Штраус и
Мусоргский... На первых порах владельцы лож недовольно ворчали, и Маэстро
подобрал паруса, разбавив концертные программы отрывками из опер. Со
временем даже Бетховен, которого он нам преподносил, стал награждаться
долгими и упорными аплодисментами, ну а кончилось тем, что Маэстро
рукоплескали за все подряд, даже и просто за выход на сцену, вот как сейчас,
когда его появление вызвало невиданный взрыв восторга. Вообще-то в начале
концертного сезона слушатели щедры на аплодисменты и ладоней не жалеют,
хлопают с особым вкусом, но что ни говори --- все до единого обожали
Маэстро, который, как всегда без особой старательности, даже суховато,
поклонился публике, быстро отвернулся к оркестрантам и сразу стал чем-то
похож на главаря пиратов. Слева от меня сидела сеньора Джонатан, я с ней
едва был знаком, но слышал, что она меломанка. Зардевшись, сеньора
простонала:
— Вот! Вот человек, который достиг того, о чем другие могут лишь
мечтать! Он создал не только оркестр, но и нас, публику! Разве это не
восхитительно?
— Да, — согласился я, будучи покладистым по натуре.
— Порой мне кажется, что он должен дирижировать лицом к публике, ведь
мы в известном смысле — тоже его музыканты.
— Меня, пожалуйста, увольте! — сказал я. — Как это ни печально, но в
моей голове весьма смутные представления о музыке. Эта программа, например,
мне кажется просто ужасной. Впрочем, я наверняка заблуждаюсь...
Сеньора Джонатан глянула на меня осуждающе и тут же отвернулась, но ее
природная любезность взяла верх, и мне пришлось выслушать пространные
объяснения.
— В эту программу включены настоящие шедевры, и она, между прочим,
составлена по письмам его почитателей. Разве вы не знаете, что сегодня у
Маэстро серебряная свадьба с музыкой? А то, что оркестру исполняется пять
лет? Взгляните в программу, там на обороте очень тонкая статья профессора
Паласина.
Я прочитал статью профессора Паласина в антракте, после Мендельсона и
Штрауса, вызвавших бурные овации в честь Маэстро. Прогуливаясь по фойе, я
несколько раз задался вопросом: заслуживает ли исполнение обеих вещей такого
прилива восторженных чувств и почему сегодня так неистовствует публика,
которая вообще, по моим наблюдениям, не отличается особым великодушием? Но
каждый юбилей — это ворота, распахнутые для человеческой глупости, и
сегодня приверженцы Маэстро совсем потеряли над собой власть. В баре я
столкнулся с доктором Эпифанией и его семейством — пришлось потерять на них
несколько минут. Дочери Эпифании — раскрасневшиеся, возбужденные --
окружили меня и наперебой закудахтали (они вообще походили на пернатых
разной породы). Мендельсон был просто божественный, не музыка, а бархат,
тончайший шелк, и в каждой ноте — неземной романтизм. Ноктюрн? Ноктюрн
можно слушать до конца жизни, а скерцо — оно сыграно руками феи. Бебе
больше понравился Штраус — в нем настоящая сила, это истинно немецкий
Дон-Жуан, а от тромбонов и валторн у нее бегали мурашки по телу — я
почему-то воспринял эти слова в их буквальном смысле. Доктор, снисходительно
улыбаясь, смотрел на дочерей.
— Ах, молодежь, молодежь! Сразу видно, что вы не слышали Рислера2 и не
знаете, как дирижировал фон Бюлов...3 То было время!Девушки рассердились.
Росарио сказала, что нынешние оркестры куда лучше, чем пятьдесят лет тому
назад, а Беба решительно пресекла попытку отца усомниться в исключительных
способностях Маэстро.-- Разумеется, разумеется, — согласился доктор
Эпи-фания. — Я и сам так считаю, что сегодня он гениален. Сколько огня,
какой подъем! Мне давно не случалось так хлопать... Вот полюбуйтесь!
Доктор Эпифания с гордостью протянул мне ладони, глядя на которые
подумаешь, что он давил свеклу. Странно, но у меня сложилось другое
впечатление — мне даже казалось, что Маэстро не в ударе, что у него, должно
быть, побаливала печень, что он, как говорят, не выкладывается, а сдержан и
скучноват. Наверно, я был единственным в театре Корона, кто так думал,
потому что Кайо Родригес, нагнав меня, чуть не сбил меня с ног.
— Дон-Жуан — блеск! А Маэстро — потрясающий дирижер! — заорал он.
— Ты помнишь то место в скерцо Мендельсона, ну, прямо настоящий шепоток
гномов, а не оркестр.
— Знаешь, — сказал я, — услышать бы сначала этот шепоток гномов!
— Не валяй дурака, — огрызнулся Кайо, и я видел, что он искренне
возмущен. — Неужели ты не в состоянии уловить такое! Наш
...Закладка в соц.сетях