Жанр: Драма
Рассказы
... потом он начал приходить в
себя, даже смог написать письмо миссис Клемм, правда, суть послания сводилась
к следующему: "Как только получишь письмо, немедленно приезжай...
Мы должны умереть вместе. Не пытайся отговаривать меня: я должен умереть..."
Друзья собрали деньги и посадили его на корабль, отплывающий в
Ричмонд. Во время плавания ему вроде бы стало лучше, и он написал новое
письмо Мадди, призывая ее к себе. Без нее некому было утешить его, позаботиться
о нем, и Эдгар чувствовал себя беспомощным. Самый одинокий из
людей не выносил одиночества. Едва добравшись до Ричмонда, он написал
очередное письмо, ужасное письмо: "Я приехал сюда с двумя долларами в
кармане, один из них посылаю тебе. О господи, матушка! Увидимся ли мы
снова?
О, ПРИЕЗЖАЙ, если можешь! Мое платье в самом плачевном состоянии, и
чувствую я себя так мерзко!.." Но ричмондские друзья все же сумели сделать
его последние дни относительно спокойными. Окруженный вниманием,
дыша воздухом Виргинии, которая в конечном счете была единственным по--
настоящему родным для него местом, Эдгар даже проплыл еще раз против течения
по черным водам реки, как плавал когда-то в детстве, изумляя товарищей.
Он снова спокойно прогуливался по улицам Ричмонда, ходил в гости,
присутствовал на вечерах, где, разумеется, его умоляли прочесть "Ворона",
который в авторском исполнении превращался в "незабвенную поэму".
Была еще Эльмира, его давнишняя возлюбленная, ставшая почтенного вида
вдовой.
Эдгар отыскал ее тотчас по приезде - он вел себя как человек, желающий
замкнуть некий круг, дать завершенность некоей форме. Потом станут
говорить, что Эдгар знал о богатстве Эльмиры. Разумеется, знал, но видеть
в его возвращении к прошлому лишь хитрый прием охотника за приданым
гнусно. Эльмира не раздумывая приняла его дружбу, его возобновившиеся
ухаживания. В юности она пообещала стать его женой. Прошли годы, и Эдгар
снова оказался рядом - неотразимо красивый и загадочный, в ореоле славы,
когда любой скандал становится лишним доказательством гениальности его
виновника. Эльмира согласилась выйти за него замуж, и хотя имел место
недолгий период недоразумений, вызванных срывами Эдгара, все же в сентябре
1849 года была назначена дата бракосочетания - через месяц. Было
решено, что Эдгар отправится на Север за Мадди, а заодно встретится с
Грисуолдом, который согласился взять на себя заботы об издании произведений
По. Эдгар в последний раз выступил в Ричмонде, повторив свое знаменитое
эссе "Поэтическое начало", и друзья нашли способ деликатно снабдить
его деньгами на поездку. В четыре часа утра 27 сентября 1849 года
он сел на корабль, отплывавший в Балтимор. Как всегда с ним случалось в
подобных обстоятельствах, он был полон дурных и гнетущих предчувствий.
Отплытие в столь ранний час (или в столь поздний? ведь ночь он провел с
приятелями в ресторане), вероятно, было вызвано каким-то внезапным капризом.
С этого мгновения все дальнейшее покрыто пеленой, и она лишь изредка
рассеивается, позволяя нам увидеть финал.
Уже говорилось, что По в периоды депрессии, связанной отчасти и с болезнью
сердца, прибегал к алкоголю как к спасительному стимулятору. Но
даже малое количество спиртного пагубно действовало на его мозг. По этому
порочному кругу события, скорее всего, и пошли на борту корабля во
время плавания в Балтимор.
В Ричмонде врачи предупредили Эдгара: еще один срыв будет гибельным
для него.
И они не ошиблись. 29 сентября корабль стал на причал в Балтиморе. По
собирался на поезде доехать до Филадельфии, но поезда нужно было ждать
несколько часов. Эти часы и решили его судьбу. Известно, что, когда он
явился к своему другу, он был уже пьян. Дальнейшее - из области догадок.
Перед нами пятидневный пробел: пять дней спустя некий врач, знакомый с
По, получил спешно написанную карандашом записку, где сообщалось, что
какой-то джентльмен, "весьма скверно одетый", срочно нуждается в его помощи.
Записку написал типографский служащий, который признал По в почти
невменяемом пьяном человеке, сидевшем в трактире в окружении балтиморской
публики самого низкого пошиба. В городе проходили выборы, и соперничающие
партии поили допьяна всякий сброд и водили по разным избирательным
участкам. Нет точных доказательств, но, возможно, и По был использован
в качестве наемного выборщика, а потом брошен в трактире, где
типограф его и увидал. Позднее врач опишет свои впечатления, из них станет
ясно, что Эдгар уже не принадлежал этому миру, он при жизни очутился
в аду - один, безвозвратно погрузившийся в видения. Остаток сил (он прожил
еще пять дней в балтиморской больнице) сгорел в чудовищных галлюцинациях,
в борьбе с сиделками, которые пытались его удержать, он отчаянно
звал Рейнолдса, исследователя Северного полюса, чья история повлияла на
По, когда он писал "Гордона Пима", и который неизвестно почему превратился
в последний земной символ - последнее, что видел Эдгар. Напомним,
что его герой Пим в финале повести видел гигантский кусок льда. Рядом с
Эдгаром не было ни Мадди, ни Энни, ни Эльмиры. Они ничего не знали. В
какой-то миг просветления он вроде бы спросил, есть ли надежда. Ему ответили,
что дела его плохи. Он возразил: "Я не о том, я имею в виду другое.
Есть ли надежда у такого ничтожества, как я?" Он умер в три часа
ночи 7 октября 1849 года. "Да поможет Господь моей несчастной душе" -
вот его последние слова. Позднее неутомимые биографы вложат в его уста и
заставят произнести и кое-что другое.
Легенда стала возникать почти тотчас же, и Эдгар от души позабавился
бы, помогая ее творить, придумывая что-нибудь новое, путая людей, отдавая
свое бесценное воображение на службу мифическому жизнеописанию.
Перевод с испанского Н. БОГОМОЛОВОЙ Перевод с испанского Н. БОГОМОЛО-
Хулио Кортасар
Другое небо
Рассказ
(Из книги "Все огни - огонь")
Перевод Н. Трауберг
1
Ces yeux ne t'appartiennent
pas... ой les as tu pris? 1
....IV, 5
Иногда я думал, что все скользит, превращается, тает, переходит само
собой из одного в другое. Я говорю "думал", но, как ни глупо, надеюсь,
что это еще случится со мной. И вот, хотя стыдно бродить по городу, когда
у тебя семья и служба, я порой повторяю про себя, что, пожалуй, уже
пора вернуться в, свой квартал и забыть о бирже, где я служу, и, если
немного повезет, встретить Жозиану и остаться у нее на всю ночь.
Бог знает, давно ли я это повторяю, и мне нелегко, ведь было время,
когда все шло само собой и, только задень плечом невидимый угол, попадешь
неожиданно в тот мир. Пойдешь пройтись, как ходят горожане, у которых
есть излюбленные улицы, и оказываешься чуть не всякий раз в царстве
крытых галерей - не потому ли, что галереи и проулки были мне всегда
тайной родиной? Например, галерея Гуэмес, место двойное, где столько лет
назад я сбросил с плеч детство, словно старый плащ. Году в двадцать
восьмом она была зачарованной пещерой, где неясные проблески порока светили
мне сквозь запах мятных леденцов, и вечерние газеты вопили об
убийствах, и горели огни у входа в подвал, в котором шли бесконечные
ленты реалистов. Жозианы тех лет смотрели на меня насмешливо и по-матерински,
а я, с двумя грошами в кармане, ходил, как взрослый, заломив
шляпу, заложив руки в карманы, и курил, потому что отчим предрек мне
умереть от сигарет. Лучше всего я помню запахи и звуки, и ожиданье, и
жажду, и киоск, где продавали журналы с голыми женщинами и адресами мнимых
маникюрш. Я уже тогда питал склонность к гипсовому небу галерей, к
грязным окошкам, к искусственной ночи, не ведающей, что рядом - день и
глупо светит солнце. С притворной небрежностью я заглядывал в двери, за
которыми скрывались тайны тайн, и лифт возносил людей к венерологам или
выше, в самый рай, к женщинам, которых газеты зовут порочными. Там ликеры,
лучше бы - зеленые, в маленьких рюмках, и лиловые кимоно, и пахнет
там, как пахнет из лавочек (на мой взгляд - очень шикарных), сверкающих
во мгле галерей непрерывным рядом витрин, где есть и хрустальные флаконы,
и розовые лебеди, и темная пудра, и щетки с прозрачными ручками.
Мне и теперь нелегко войти в галерею Гуэмес и не растрогаться чуть
насмешливо, вспомнив юные годы, когда я чуть не погиб. Прелесть былого
не тускнеет, и я любил бродить без цели, зная, что вот-вот войду в мир
крытых галереек, где пыльная аптека влекла меня больше, чем витрины широких,
наглых улиц. Войду в Галери Вивьен или в Пассаж-де-Панорама, где
столько тупичков и переулков, ведущих к лавке букиниста или к бюро путешествий,
не продавшему ни билета; в маленький мир, выбравший ближнее небо,
где стекла - грязны, а гипсовые статуи протягивают вам гирлянду; в
Галери Вивьен, за два шага от будней улицы Реомюра или биржи (я на бирже
служу). Войду в мой мир - я и не знал, а он был моим, когда на углу Гуэмес
я считал студенческие гроши и прикидывал, пойти мне в бар-автомат
или купить книжку или леденцов в прозрачном фунтике, и курил, моргая от
дыма и трогая в глубине кармана пакетик с невинной этикеткой, приобретенный
в аптеке, куда заходят одни мужчины, хотя и надеяться не мог пустить
его в дело, слишком я был беден и слишком по-детски выглядел.
Моя невеста, Ирма, никак не поймет, почему я брожу в темноте по центру
и по южным кварталам, а если б она знала, что особенно я люблю Гуэмес,
она бы ужасно удивилась. Для нее, как и для матери, нет лучшего
места, чем диван в гостиной, и лучшего занятия, чем кофе, ликер и то,
что зовется беседой. Ирма - кротчайшая из женщин, я никогда не говорил
ей о том, чем живу, и потому, наверное, стану хорошим мужем и хорошим
отцом, чьи дети, кстати, скрасят старость моей матери. Наверное, так и
узнал я Жозиану - нет, не только из-за этого, мы ведь могли встретиться
и на бульваре Пуассоньер или на Рю-Нотр-Дам-де-Виктуар, а на самом деле
мы впервые взглянули друг на друга в самых недрах Галери Вивьен, под
сенью гипсовых статуй, дрожащих в газовом свете (венки трепетали в
пыльных пальцах муз), и я сразу узнал, что тут ее место, и нетрудно ее
встретить, если ты бываешь в кафе и знаком с кучерами. Может быть, это
случайно, но мы встретились с ней, когда в мире высокого неба, в мире
без гирлянды, шел дождь, и я счел это знаком, и не подумал, что просто
столкнулся со здешней девкой. Потом я узнал, что в те дни она не отходила
от галереи, потому что снова пошли слухи о зверствах Лорана, и ей было
страшно. Страх придал ей особую прелесть, она держалась почти робко,
Но не скрывала, что я ей очень нравлюсь. Помню, она глядела на меня и
недоверчиво и пылко и расспрашивала поравнодушней, а я не верил себе, и
радовался, что она живет тут же, наверху, и просил ее пойти к ней, а не
в отель на улице Сантье, хотя там она многих знала и ей было бы спокойней.
Потом она поверила, и мы смеялись ночью, что я мог оказаться Лораном.
Мансарда была точь-в-точь как в дешевой книжке, а Жозиана - так
прелестна, и так боялась убийцы, пугавшего Париж, и прижималась ко мне,
когда мы говорили о его злодействах.
Мать знает всегда, если я не спал дома, и хотя ничего не скажет (это
было бы глупо), дня два смотрит на меня то ли робко, то ли оскорбленно.
Я понимаю прекрасно, что Ирме она не проговорится, но все ж надоело, материнский
присмотр уже ни к чему, а еще досадней, что в конце концов
я-то и явлюсь с цветком или с коробкой конфет, и само собой станет ясно,
что ссора кончена, и сын-холостяк снова живет, как люди. Жозиана радовалась,
когда я описывал ей эти сцены, и там, в нашем царстве галереек,
они стали своими так же просто, как их герой. Она, Жозиана, очень чтила
семейные связи, и свойство, и родство; я не люблю говорить о своем, но о
чем-то говорить надо, а все, о чем поведала она, было уже переговорено,
вот мы и возвращались почти неизбежно к моим холостяцким затруднениям.
И это мне было тоже на руку, Жозиана любила галерейки - потому ли,
что там жила, или потому, что там было тепло и сухо (мы познакомились в
начале зимы, шел ранний снег, а в галереях, у нас, было весело и его не
замечали). Мы ходили вдвоем, когда оставалось время, то есть когда один
человек (она не хотела называть его) был ублажен и отпускал ее поразвлечься.
Мы мало говорили о нем - я спрашивал, конечно, а она, конечно,
лгала о деловых отношениях, и само собой подразумевалось, что он - хозяин,
достаточно тактичный, чтобы не лезть на глаза. Потом я решил, что он
рад, когда я хожу с Жозианой, потому что в те дни все особенно боялись,
убийца снова натворил дел на Рю-д'Абукир, и она, бедняжка, не посмела бы
уйти в темноте от Галери Вивьен. В сущности, мне полагалось благодарить
и Лорана, и хозяина, из-за этих страхов я бродил с Жозианой по переходам,
заглядывал в кафе и все больше понимал, что становлюсь другом девушке,
с которой, казалось бы, ничем и не связан. Мы говорили глупости,
молчали и понемногу, постепенно убеждались в нашей нежной дружбе. Я привыкал
к чистой, маленькой каморке, так вписывавшейся в галереи. Вначале
я поднимался ненадолго, у меня не хватало денег на ночь, да и ее ждал
другой, побогаче, и я ничего не успевал разглядеть, а позже, дома, где
единственной роскошью были журналы и серебряный чайник, вспоминал, и ничего
не помнил, кроме самой Жозианы, и засыпал, словно она еще в моих
объятиях. Но с дружбой пришли и права; а может, Жозиана уговорила хозяина,
и он разрешил ей оставлять меня на ночь, и комната стала заполнять
перерывы наших, не всегда легких, бесед. Все куклы, все картинки, все
безделушки поселились в моей памяти и помогали лгать, когда я возвращался
домой и говорил с матерью или с Ирмой о политике и о болезнях.
Потом пришло и другое, например - смутный абрис того, кого она звала
американцем, но сперва всем владел страх перед тем, кто, если верить газетам,
звался Лораном-душителем. Если я решаюсь вспомнить Жозиану, я вижу,
как мы входим в кафе на Рю-де-Женер, садимся на малиновый плюш, здороваемся
с друзьями, и сразу всплывает Лоран, все только о нем и говорят,
а я утомился за день от работы и оттого, что на бирже, в перерывах,
коллеги и клиенты тоже говорили о его последнем злодействе, и я думал
теперь, кончится ли этот тяжкий сон, будет ли снова так, как, по моим
представлениям, было здесь прежде (хотя тогда я тут не был), или жутким
забавам нет конца. А хуже всего - говорю я Жозиане, спросив грогу, который
так нужен в снег, - хуже всего, что мы его не знаем и зовем Лораном,
потому что одна ясновидящая узрела в своем стеклянном шаре, как убийца
писал кровавыми пальцами собственное имя, а газеты не хотят перечить тому,
во что верит народ. Жозиана не глупа, но никто не убедит ее, что
злодея зовут иначе, и нечего спорить с ней, когда, испуганно мигая синими
глазами, она смотрит как бы невзначай на молодого человека, высокого
и сутулого, который вошел в кафе и, не здороваясь ни с кем, прислонился
к стойке.
- Может быть... - прерывает она мое наспех придуманное утешение, - а
подниматься мне одной. Если ветер задует свечу, когда я буду на лестнице...
Темно, я одна...
- Ты редко идешь одна, - смеюсь я.
- Вот, тебе смешно, а бывает, особенно в снег или в дождь, идешь под
утро...
Она расписывает, как он притаился на площадке или, не дай господь, в
комнате (дверь он открыл всесильной отмычкой). За соседним столом вздрагивает
Кики, и ее нарочитый крик отдается в зеркалах. Нас, мужчин, очень
веселит этот кокетливый страх, и мы снисходительно и важно охраняем подружек.
Хорошо курить трубку в кафе, когда дневная усталость растворяется
в вине и в дыме, а женщины хвастают шляпами, боа и смеются пустякам; хорошо
целовать Жозиану, хотя она задумчиво глядит на пришельца, почти
мальчика, который стоит спиной к нам и мелкими глотками пьет абсент,
опираясь на стойку. А все же удивительное дело: подумаешь о Жозиане (я
всегда вспоминаю ее в кафе, снежным вечером, за разговором об убийце), и
тут же в памяти явится тот, кого она звала американцем, и стоит спиною к
ней, и пьет абсент. Я тоже зову его американцем или аргентинцем, она
убедила меня, что он - оттуда, ей говорила Рыжая, та с ним спала еще до
того, как они с Жозианой поругались, кому на каком углу стоять или когда
стоять, и зря, они ведь очень дружат. Так вот, Рыжая сказала, что он ей
сам признался, иначе и не угадаешь, у него совсем нет акцента. Сказал
он, когда раздевался - кажется, снимал ботинки; надо же, в конце концов,
о чем-то говорить.
- Вот он какой, совсем мальчишка. Правда, как из школы, только высокий?
А ты бы послушал Рыжую!.. Жозиана всегда сплетала пальцы, когда
рассказывала страшное, и расплетала, и сплетала снова. Она поведала мне
об его требованиях (не особенно, впрочем, странных), об отказе Рыжей и о
том, как угрюмо он ушел. Я спросил, приглашал ли он ее. Нет, как можно,
ведь все знают, что они с Рыжей - подруги. Он сам тут живет, про всех
слышал, и, пока она говорила, я посмотрел на него снова и увидел, как он
платит за абсент, бросает монетку на свинцовое блюдце, а нас (будто мы
исчезли на бесконечный миг) окидывает пристальным, пустым взглядом,
словно застрял в сновиденьях и не хочет проснуться. Он был молод и хорош,
но от такого взгляда волей-неволей вспоминались жуткие слухи об
убийствах. Я тут же сказал об этом ей.
- Кто, он? Ты спятил! Да ведь Лоран...
К несчастью, никто ничего не знал, хотя и Кики и Альбер помогали нам
для потехи обсуждать разные версии. Подозрение наше рухнуло, когда хозяин,
слышавший все разговоры, вспомнил, что кое-что о Лоране известно: он
может задушить одной рукой. А этот сопляк... куда ему! Да и вообще поздно,
пора идти, мне хотя бы, потому что Жозиану ждет в мансарде тот, другой,
по праву владеющий ключом, и я провожу ее один пролет, чтоб не боялась,
если погаснет свеча, и я вдруг устал, и смотрел, как она идет, и
думал, что она, наверное, рада, а мне сказала неправду, и потом я вышел
на скользкий тротуар, под снег, и пошел куда глаза глядят, и вышел вдруг
на дорогу, и сел в трамвай, где люди читали вечерние газеты или глядели
в окошко, словно хоть что-то увидишь в такой тьме, в этих кварталах.
Не всегда удавалось мне дойти до галереек или застать Жозиану свободной.
Иногда я просто бродил по проулкам, разочарованно слонялся, убеждаясь
понемногу, что и ночь - моя возлюбленная. В час, когда загорались
газовые рожки, наше царство оживало, кафе обращалось в биржу досуга и
радости, и люди жадно пили хмельную смесь заката, газет, политики, пруссаков,
бегов и страшного Лорана. Я любил выпивать понемногу то там, то
сям, спокойно поджидая, когда на углу галерейки или у витрины встанет
знакомый силуэт. Если она была не одна, она давала мне понять (у нас был
знак), когда освободится; иногда же - только улыбалась, и я уходил бродить
по галереям. В такие часы я исследовал и узнал самые дальние углы
Галери Сент-Фуа, к примеру, и недра Пассаж-дю-Каир, но, хотя они нравились
мне больше, чем людные улицы (а были и такие - Пассаж-де-Прэнс,
Пассаж-Верде), хотя они нравились мне больше, я, сам не знаю как, любым
путем, приходил к Галери Вивьен не только ради Жозианы, но и ради надежных
решеток, обветшалых фигур и темных закоулков галереи Пассаж-де-Пти-Пэр,
ради всего этого мира, где не надо думать об Ирме и
распределять время, и можно плыть по воле случая и судьбы. Мнение за что
зацепиться памятью, и я не скажу, когда же именно мы снова заговорили об
американце. Как-то я увидел его на углу Рю-Сен-Мар. Он был в черном плаще,
модном лет за пять до того (тогда их носили с высокой широкополой
шляпой), и мне захотелось спросить его, откуда он родом. Однако я представил
себе, как холодно и злобно принял бы такой вопрос я сам, и не подошел.
Жозиана сказала, что зря, - наверное, он был ей интересен, она
обижалась за своих и вообще страдала любопытством. Она вспомнила, что
ночи две назад вроде бы видела его у Галери Вивьен, хотя он там бывал
нечасто.
- Не нравится мне, как он смотрит, - говорила она. - Раньше я и внимания
не обращала, но когда ты сказал про Лорана...
- Да я шутил! Мы сидели с Кики и Альбером, а он ведь шпик, сама знаешь.
Он бы непременно сообщил. За голову Лорана хорошо заплатят.
- Глаза нехорошие, - твердила она. - Смотрит в сторону, а все, как
есть, видит. Подойдет ко мне - убегу, истинный крест.
- Мальчишки испугалась! А может быть, по-твоему, мы, аргентинцы, вроде
обезьян?
Все знают, чем кончаются такие беседы. Мы пили грог на Рю-де-Женер и,
пройдясь по галереям, заглянув в театры на бульваре, поднимались к ней,
а там смеялись до упаду. Были недели (нелегко мерить время, если счастлив),
когда мы смеялись постоянно, даже глупость Бадэнге2 и угроза войны
смешили нас. Просто глупо, что такая гадость, как Лоран, могла унять наше
веселье - но так было. Он убил еще одну женщину на Рю-Борегар, совсем
рядом, - и мы в кафе приуныли, и Марта, прибежавшая, чтоб крикнуть нам
новость, зашлась в истерике, и мы кое-как проглотили душивший нас клубок.
В тот вечер полиция прочесала квартал, все кафе, все отели, Жозиана
пошла за хозяином, и я отпустил ее, потому что тут была нужна высочайшая
помощь. На самом же деле все это сильно меня огорчало - галерейки не для
того, совсем не для того, - и я пил с Кики, а потом с Рыжей, которая хотела
помириться через меня с Жозианой. У нас пили много, и в жарком облаке,
в винном чаду, в гуле голосов мне почудилось, что ровно в полночь
американец сел в угол и заказал абсент - как всегда, изящно, рассеянно и
странно. Я пресек откровенности Рыжей и сказал, что сам все знаю, вкус у
него неплохой, ругать не за что; она замахнулась в шутку, и мы еще смеялись,
когда Кики снизошла и сообщила, что бывала у него. Пока Рыжая еще
не впилась в нее ноготками вопроса, я спросил, как же он живет, какая у
него комната. "Большое дело - комната!" - бросила Рыжая; но Кики снова
нырнула в мансарду на Рю-Нотр-Дам-де-Виктуар и, словно плохой фокусник,
извлекала из памяти серую кошку, кучи исписанной бумаги, большой рояль,
и опять бумаги, и снова кошку, которая, должно быть, осталась лучшим
воспоминанием.
Я не мешал ей, и глядел в тот угол, и думал, что, в сущности, очень
просто подойти и сказать что-нибудь по-испански. Потом я чуть не встал
(и до сих пор, как многие, не знаю, почему я не решился), но остался с
девицами, и закурил новую трубку, и спросил еще вина. Не помню, что я
чувствовал, когда поборол свое желание, - тут был какой-то запрет, мне
казалось, что я вступлю в опасную зону. И все же я так жалею, что не пошел,
словно это могло меня спасти. От чего спасти, в сущности? От этого:
тогда б я не думал теперь все время, без перерыва, почему же я не встал,
и знал бы Другой ответ, кроме беспрерывного курения, дыма и ненужной,
смутной надежды, которая идет со мной по улицам, как шелудивый пес.
Ou sont-ils passes, les bees de gaz?
Que sont-elles devenues, les
vendeuses d'amour? 3 ...VI, 1
Понемногу я убедился, что времена пошли плохие и, пока Лоран и пруссаки
так сильно нас тревожат, в галереях уже не будет, как было. Мать,
наверное, поняла, что я сдал, и посоветовала принимать таблетки, а Ирмины
родители (у них был домик на острове) пригласили меня отдохнуть и пожить
здоровой жизнью. Я отпросился на полмесяца и неохотно поехал к ним,
заранее злясь на солнце и москитов. В первую же субботу под каким-то
предлогом я вырвался в город и пошел, как по волнам, по размякшему асфальту.
От этой глупой прогулки осталось все же хотя бы одно хорошее
воспоминанье: когда я вошел в галерею Гуэмес, меня окутал запах кофе,
крепкого, почти забытого, - в галереях пили слабый, подогретый. Я обрадовался
и выпил две чашки без сахару, смакуя, обжигаясь и нюхая. Потом,
до вечера, все пахло иначе; во влажном воздухе, словно вода в колодцах,
стояли запахи (я шел домой, обещал матери поужинать с ней вместе), и с
каждым колодцем запах был резче, злее, пахло мылом, табаком, кофе, типографией,
мате, пахло зверски, и солнце с небом тоже становились все
злей и суше. Не без досады я забыл о галереях на несколько часов, а когда
возвращался через Гуэмес (неужели это было в те полмесяца? Наверное,
я спутал две поездки, а в сущности - это не важно), тщетно ждал, что мне
в лицо ударит радостный аромат кофе. Запах стал обычным, сменился сладковатой
вонью опилок и несвежего пива, сочащейся из здешних баров, -
быть может, потому что я снова хотел встретить Жозиану и даже надеялся,
что страх и снегопады наконец кончились. Кажется, в те дни я понял хоть
немного, что все пошло иначе, однако желания тут мало, и прежний ритм не
вынесет меня к Галери Вивьен, а может, я просто вернулся на остров, чтобы
не расстроить Ирму, - зачем ей знать, что единственный мой отдых совсем
не с ней? Потом опять не выдержал, уехал в город, ходил до изнеможенья,
рубашка прилипла к телу, я пил пиво и все чего-то ждал. Выходя из
последнего бара, я увидел, что, завернув за угол, попаду туда, к себе, и
обрадовался, и устал, и смутно почувствовал, что дело плохо, потому что
страх тут по-прежнему царил, судя по лицам, по голосу Жозианы, стоявшей
на своем углу, когда она жалобно хвасталась, что сам хозяин обещал защищать
ее. Помню, между двумя поцелуями я мельком увидел его в глубине галереи,
в длинном плаще, защищавшем от мокрого снега.
Жозиана была не из тех, кто укоряет, что ты долго не был, и я задумывался
порой, замечает ли она время. Мы вернулись под руку к Галери
Вивьен и поднялись наверх, но позже поняли, что нам не так хорошо, как
раньше, и решили, должно быть, что это - из-за здешних тревог; война была
неизбежна, мужчины шли в армию (она говорила об этом важно, казенными
словами, с почтеньем и вост
...Закладка в соц.сетях