Жанр: Драма

Место

сторінка №38

лючает... Просим, мол, тебя, будь человеком... Поработай годочек
среди рабочего класса, ума наберись...

- Выходит, сейчас лучше, чем при Сталине?... По-твоему, так выходит?...- снова
умехнулся молодой Орлов, который горячился не часто, а больше над
безграмотностью отца насмехался.

Отец снова на мгновение замер.

- Ты меня не путай,- крикнул он,- соплив еще, я всю войну прошел вдоль и
поперек, от старшины до майора дослужился...

- А чего путать,- усмехнулся Орлов-сын,- я просто сказал, что Маркс еврей... Это в
любой книжке написано... Хотя тут вру... В любой не в любой, конечно, но написано...

- Вон отсюда! - закричал отец.- Фашистская морда... Я сам на тебя напишу, какие ты
слова произносишь... Вон из моего дома!...

- Да что вы про политику все! - закричала Нина Андреевна.- Терентий, ты ж
постарше, будь умнее...

- Ты меня не пугай,- сказал молодой Орлов,- я и сам уйти хочу... Своим трудом хлеб
зарабатывать буду... Думаешь, я не знаю, что тебе Самуил Абрамович диссертацию
написал?... А я хлеб Самуила Абрамовича есть не желаю... Этот жидовский хлеб мне
поперек горла становится... И вообще, слышишь, старик,- тут уж нервы сдали у
молодого Орлова,- чтоб этого Самуила Абрамовича я никогда в доме не видел... Со
своей Сарочкой...

- А чего тебе их видеть,- теперь, наоборот, успокоился отец, насмехаясь над
нервами сына,- чего тебе их видеть, ты ж собираешься из дома уходить на свои
хлеба...

На этом словесная перепалка закончилась... Вернее, шум кончился, и началась драка.
Дрались без слов, во всяком случае дядя Ваня, друг семьи, передавший затем все в
подробностях Щусеву, слов никаких конкретных не помнит... Единственно что помнит,-
разняв борющихся, он сам попробовал пошутить, чтоб несколько смягчить гнетущую
атмосферу.

- Вот,- говорит,- если б водку вы мочеными яблоками закусывали, тогда б ничего
подобного не случилось... Моченые яблоки полное спокойствие внутри создают, и это
спокойствие наружу распространяется. Тогда как соленые огурцы, наоборот,
внутренности беспокоят.

Но отец и сын на шутку не среагировали, молча сопя в разных концах комнаты в
разорванных рубахах... Короче, налицо конфликт поколений, правда, в несколько
своеобразном аспекте.

Конечно же угрозы ни с той, ни с другой стороны не осуществились, отец сына не
выгнал и сын не ушел, но серьезная натянутость в их отношениях осталась. Отец
понимал, что сын по-прежнему занимается недозволенной деятельностью, это весьма
тревожило его, но ничего поделать он не мог, и новые разговоры начинать
опасался... Примирился, ругая подлое время и Хрущева, ибо при Сталине такое даже в
голову не могло прийти парню из порядочной русской семьи... В виде уступки сыну он
постарался избавиться от посещений Самуила Абрамовича, причем под внешне
приличным предлогом, но тот, со свойственной этому племени дотошностью, все-таки
суть раскусил и обиделся... Черт, конечно, с ним, Орлов-старший и сам его терпеть
не мог, понимая, что дружба их неестественна и носит характер взаимной сделки.
Тем более это понимал сын, натура молодая и порывистая... Правда, этого Самуила
Абрамовича сразу же перехватил Егоров из соседнего отдела. (Вот тебе и свой
русский брат.) Ходили слухи, что Самуил Абрамович тоже пишет Егорову
диссертацию. Так что в этом смысле Орлов-отец чувствовал, что принес сыну
определенную жертву, так сказать, пошел на компромисс и потому вправе был
ожидать компромисса и от сына. Но тот, со свойственным молодости упрямством, на
компромиссы не шел и, наоборот, совершенно без спроса начал брать автомобиль для
своих нужд. Также и в этот раз, возлагая цветы к памятнику Сталину, он
пользовался автомобилем отца, поступая, кстати, в этом смысле крайне неосторожно
и не отдавая себе отчета, что при нынешнем политическом направлении он может
отца скомпрометировать. А может, и понимая это, но действуя так умышленно,
затаив на отца злобу. (Орлов был натурой своего времени, то есть протестующей и
злопамятной.)

Вообще всякое политически бурное время, при внешней пестроте, особым
разнообразием характеров не отличается. Так что Висовин, например, слушая
подробности взаимоотношений Орловых, отца и сына, как-то даже усмехнулся общей
тенденции - при всем, конечно, различии взаимоотношений со своим отцом - вплоть
до каких-то общих реплик старика Орлова и старика Висовина, людей, живущих вдали
друг от друга и никогда в глаза друг друга не видевших. Общим у них был образ
мыслей и политический язык, произошедший от смешения высокого гуманного языка
господствующей идеологии, полученный в наследство от теоретиков, и уличного
жаргона, рожденного практикой... Это был образ мышления, как правило, людей
немолодых, искренне преданных, тупых, но не циничных... Причем искренность свою
они сохранили за счет политической (а подчас и элементарной) малограмотности и
потому с такой консервативной неприязнью относились ко всякой "учености", к
попыткам изменить что-либо как в одну, так и в другую сторону - как в сторону
высокой идеологии, так и в сторону откровенного уличного жаргона... Но вернемся к
изложению событий.


- Когда этот болван отойдет,- сказал мне Горюн,- быстро возьмите букет... Идите,
вы еще не примелькались...

Я посмотрел на Висовина. Он кивнул.

- Хорошо,- сказал я и вошел в сквер.

Площадь между тем оживилась. Появились прохожие и в сквере. Почти все
останавливались и смотрели на большой букет роз у памятника Сталину... И шли
дальше... Кроме старика, который стоял словно в почетном карауле. Очевидно, старик
и привлекал внимание. Я сначала подумал, не из организации ли он Орлова. Многие
сначала обращали внимание на лицо старика, уж очень неподвижно торжественно оно
было и не вязалось с торопливым бытом рабочего утра. Нет, старик, конечно же,
действовал от себя. Слишком искренней была его поза для человека нанятого...
Постепенно кое-кто начал возле старика задерживаться.

- Да, что бы ни говорили...- неопределенно, но с намеком сказал какой-то с
портфелем.

- Сталин есть Сталин,- добавил другой. (Это выражение я уже где-то слышал.)

- Конечно, может, ошибки и были, но не умышленные,- добавил третий,- а так
получается - мы дураки... Весь народ, выходит, глупый, один Хрущев разумный...

Кровь бросилась мне в голову, что не бывало со мной давно, с момента
индивидуального "политического патрулирования" улиц. Выскочив из-за спины
активных сталинистов, я схватил букет, тряхнул его так, что посыпались лепестки
цветов. Зеваки-сталинисты растерялись, не понимая, действую ли я от себя или от
властей, но на меня бросились трое парней, бог знает откуда взявшихся.
(Очевидно, они организовали дежурство за кустами.) Я узнал среди парней
Лысикова. Это были орловцы (если назвать их так условно). Отмахиваясь, я побежал
к переулку, где меня ждали Висовин и Горюн... Кто-то из зевак от неожиданности
закричал. Затарахтел милицейский свисток... В переулке между нами и орловцами
произошла скоротечная драка... Взаимная ненависть была настолько сильна, что мы не
только били друг друга, но и беспрерывно плевали друг другу в лицо. Впрочем,
драка, словно по взаимной договоренности, быстро кончилась, поскольку ни мы, ни
они не желали иметь дело с властями. Букет остался за нами. Мы вбежали в какойто
подъезд, и здесь Горюн, ругаясь и тяжело дыша, истоптал розы ногами. Все мы
были в дурном настроении, особенно я, поскольку это моя первая операция, хотя
как будто не от чего хандрить, так как дело все-таки сделано.

- Надо было Шеховцева взять,- говорил Горюн, морщась и прижимая ладонью подбитый
глаз,- и вообще ребят молодых... Щусев всегда по-своему поступит.

- Олесь,- говорил так же раздраженно Висовин, вытирая брезгливо платком лицо
("молодые сталинисты" успели и ему несколько раз плюнуть в лицо, хоть он и
защищался хорошо, по-десантному, и сшиб Лысикова с ног),- Олесь, вы ведь знаете,
что Платон занят делом...

Позднее я узнал, что Щусев с несколькими юношами избивал в то утро бывшего
клеветника-доносчика, а ныне пенсионера-гипертоника, которого удалось изобличить
и на совести которого, согласно вынесенному трибуналом организации приговору,
целый ряд жертв, главным образом в период 1937-39 годов...

Я очень скоро полностью включился в политическую борьбу и отдался ей всецело.
Душевные силы мои, до того прокисавшие и плесневевшие, получили вдруг разом
осмысленный выход, направление и оправдание... Прошлое мое как бы разом
оборвалось...

Явившись однажды в общежитие, я застал какого-то парня спящим на моем койкоместе.
То есть передо мной предстала картина, которую я ранее воображал с ужасом
как кошмар и конец жизни... Теперь же я лишь криво усмехнулся, давая понять, что
подобный оборот мне не только не страшен, но даже смешон... Насвистывая (вот
насвистывать не надо было, это создавало впечатление, что я пытаюсь искусственно
скрыть горечь), насвистывая и глядя на моих бывших сожителей с веселой злостью,
я просто и обыденно увязал вещи (которые, как выяснилось, Жуков с Петровым не
отдали по требованию комендантши Тэтяне в камеру хранения, в сырость, а
аккуратно сложили в углу комнаты), итак, я увязал вещи, ударил ногой по бывшей
моей койке, разбудил нового жильца, вытеснившего меня, и сказал:

- Ладно, пей мою кровь, грызи мою грудь... Живи здесь вместо меня и не кашляй...

Все было сказано, конечно, крайне глупо, особенно учитывая изменения, со мной
произошедшие, и политические беседы, которые я вел, в частности, с тем же Бруно
Теодорови-чем Фильмусом... Все было сказано на уровне примитивного Саламова, но
если разобраться, то, может, эта глупость как раз и соответствовала моменту и
отвечала потребностям происходящего. Все жильцы, и явные враги мои, и более
умеренные, как-то неловко, неопределенно молчали, ожидая, пока я уберусь... Именно
не было уже ни злобы, ни сочувствия. Просто я им мешал и был здесь лишним.

Лишним в этом клоповнике, где я прожил целый период своей биографии неизвестно
для чего, цепляясь из последних сил за свое место, ведя борьбу с помощью
хитрости, унижения и покровителей...

Взяв чемодан и узел, задыхаясь от жары, поскольку вынужден был натянуть на себя
вельветовый выходной пиджак и пальто, в котором ходил зимой, я ударом ноги
открыл дверь, причем ударил более, чем требовалось, так что дверь едва не
выскочила из петель, и вышел в эту настежь распахнутую дверь не оглядываясь. На
улице я встретил Григоренко, бывшего друга моего, который так суетился еще
недавно, стараясь мне помочь, сварганив фальшивую справку, чем и на себя
навлекал возможность гонений.

- Уходишь? - спросил он.

- Ухожу.

- Ну давай... Счастливо...

- Счастливо...

Мы расстались... И все. Мне было грустно. Я не мог завершить свой трехлетний
период борьбы за койко-место даже стройной, ясной мыслью, удачным сравнением и
вообще каким бы то ни было образом. Лег я в тот вечер душевно растрепанным и
долго не мог заснуть. А наутро прошлое мое, борьба за койко-место, покровители,
враги и прочее, наутро прошлое было уже далеко позади. Так происходит, когда
живешь в каком-то городе, где у тебя всевозможные связи, взаимоотношения,
надежды, опасения, тупики, безвыходность, волнения... А потом садишься в поезд,
просыпаешься утром и видишь вокруг совсем другую жизнь, другой пейзаж, другие
лица... Пример, может, неточен в том смысле, что я давно уже жил другой жизнью и
другими волнениями, но, лишь окончательно перебравшись к Висовину, я ощутил
наконец свое прошлое далеко, то есть я ощутил свое прошлое прошлым... До того же
оно время от времени путалось с настоящим. То мыслью не к месту, то совершенно
неуместной бытовой деталью или даже прошлыми волнениями... (Например, вдруг на мое
имя прибыло последнее предупреждение об освобождении койко-места, и это меня
взволновало так, что в первое мгновение я захотел даже позвонить Михайлову,
бывшему покровителю, но затем лишь рассмеялся.) Теперь прошлое окончательно
стало прошлым, и я мог себя полностью посвятить новой жизни и новой борьбе... Я
был действительно взят на денежную дотацию и вообще стал профессионалом,
участвуя в политическом патрулировании улиц. (Термин мой понравился и вошел в
обиход организации.) Участвовал я и в заседаниях трибунала организации, где
рассматривались (разумеется, заочно) дела бывших клеветников, доносчиков,
работников карательных органов, а также и современных активных сталинистов. Всем
им выносился смертный приговор, но с осторожной формулировкой, носящей характер
рекомендации, то есть "достоин смерти". Впрочем, на данном этапе смертные
приговоры, которые удавалось привести в исполнение, были не чем иным, как
обычным избиением... Надо также добавить, что избиения эти тщательно готовились и
организовывались удивительно умело, то есть не привлекали серьезного внимания
властей и носили все внешние черты обычного хулиганства, уголовщины, даже и не
намекая на наличие в них политического подтекста... Но однажды этот принцип был
нарушен, и мы сразу же стали перед лицом серьезного кризиса. (Этому
способствовал и ряд иных обстоятельств, которые, как известно, в трудную минуту
сваливаются все в кучу.) Причем в нарушении принципа повинен был как раз один из
основателей организации - Горюн...

Вообще Горюн мне не нравился еще со времени первой моей операции у памятника
Сталину... Не понравился даже и после того, как, поразмыслив, я и Висовин (он был
со мной солидарен) пришли к выводу, что, откровенно говоря, именно Горюн добился
результата. Мы же оказались бессильны. Действительно, нам не удавалось помешать
Орлову и его компании возлагать у памятника Сталину цветы и венки. Иногда, если
букет или венок мы утаскивали, они его тут же возобновляли... У памятника начало
собираться все большее количество народа. Это были уже не случайные прохожие.
Приходили специально, некоторые в боевых орденах и медалях... Стояли со слезами на
глазах, вспоминали прошлое, иногда пели песни о Сталине и об Отечественной
войне, а раз даже устроили митинг, на котором выступил известный поэт-фронтовик...
Власти на это реагировали как-то вяло, словно не замечали, хоть в те дни был
разгар хрущевских разоблачений, печаталось в газетах большое число статей
антисталинского направления, где описывались совершаемые с ведома Сталина
зверства и несправедливости. Лишь раз власти вмешались, когда какой-то человек,
наверно, пострадавший и реабилитированный, не из нашей организации, конечно, а
случайный прохожий, вклинившись в толпу, устроил скандал, крича о страданиях ни
в чем не повинных людей от рук убийцы, которого они ныне бесстыдно воспевают.
(Явный индивидуалист антисталинист. Как это мне знакомо, знакомо до смешного.) В
ответ на эти его потуги контуженный инвалид, бренча боевыми медалями и стуча
протезом, схватил реабилитированного за горло, и два милиционера с трудом вывели
этого антисталиниста из разъяренной толпы, вполголоса посоветовав ему быстрее
уходить отсюда...


Все это происходило у нас на глазах, и мы, выглядывая из-за угла, бессильно
сжимали кулаки, в то время как Орлов (он здесь сам присутствовал) торжествовал
вместе со своими молодцами.

- Ничего,- говорил Горюн, с трудом дыша, весь белый от ненависти,- теперь-то я
знаю, на каком языке с ними разговаривать,- и он злобно рассмеялся,- завтра их
цветочки увянут... Увянут их веночки... У меня теперь свой план...

И действительно, придя следующим утром, мы застали за углом Горюна, теперь уже
радостно-злобного. Рядом с ним стоял Вова Шеховцев, парень хулиганистый,
физически сильный, но, пожалуй, даже и не просто глупый, а вполне прирожденный
дурачок. Он тоже похохатывал. Мы выглянули. Было еще рано, и перед памятником
Сталину стояла пока еще небольшая кучка "паломников", но все они были крайне
возбуждены и потрясали кулаками. У памятника Сталину лежал огромный свежий букет
белых роз... Однако букет этот был испоганен, то есть на него было попросту
нагажено. Зрелище было неприятное. И я и Висовин возмутились. Даже Щусев, правда
по своим соображениям, с брезгливостью высказался на заседании организации
против подобных методов. Но вот что интересно. После этого случая действительно
все прекратилось, цветы исчезли, сборища сталинистов рассосались, и кажется,
даже более активно вмешались власти... Да и случай этот для организации прямых
последствий не имел. Неприятности, и по вине того же Горюна, человека, кстати,
немолодого и имеющего, казалось, опыт политической борьбы, неприятности
случились позднее.

Мы должны были привести в исполнение приговор по делу некой Липшиц. Было
доказано (каким образом, я не знаю, рядовых членов организации в такие
подробности не посвящали), было доказано, что в период работы этой Липшиц в
одном из наркоматов целый ряд арестов произошел по ее доносам, причем одной из
жертв доносов стал даже ее муж, ныне реабилитированный, от которого она в то
время публично отказалась. (Не реабилитированный ли этот муж, конечно, бывший
муж, послужил инициатором обвинения?) У нас имелась даже старая газетная вырезка
(возможно, бывшим мужем и представленная), вырезка, где упомянутая Юлия Липшиц
выступает на митинге, кляня врагов народа. (Такова надпись под снимком: "Митинг
трудящихся в знак одобрения разгрома преступных троцкистско-бухаринских банд.
Выступает старший экономист тов. Липшиц.)

Эта Липшиц жила в отдаленном районе, нам был указан точный адрес и даже сказано,
когда она примерно возвращается домой и какой дорогой... Позднее, уже задним, так
сказать, умом, я высказал Щусеву свои соображения, что, судя по ряду на первый
взгляд мелких деталей, дело это носило не столько политический, сколько личный
характер, именно сведения личных счетов с бывшей женой бывшим мужем, и напрасно
оно было принято организацией к рассмотрению и тем более к исполнению... Впрочем,
и я оказался не совсем прав... То есть сведение личных счетов, конечно, имело
место, но, с другой стороны, Юлия Липшиц действительно оказалась виновной в
целом ряде доносов, в которых она нисколько не раскаивалась, а даже наоборот,
открыто написала Хрущеву, что считает массовую публичную реабилитацию
политически вредным шагом, последствия которого для советской власти еще трудно
предвидеть... И все это - давно находясь на пенсии, фактически не у дел...

Приговор (она, конечно, приговорена была к смертной казни, и мы должны были
выполнить этот приговор символически, то есть избить), приговор привести в
исполнение должны были я, Щусев и Горюн... Причем Горюн вызвался сам, как я
понимаю, из ненависти, прочитав надпись о троцкистских бандах, которые Липшиц
клеймила (напоминаю, он был единственный среди нас сторонник Троцкого). Это бы
должно нас насторожить, но мы допустили тут известную халатность, о чем Щусев
мне потом прямо сказал... Избиение должно было быть построено по уголовной схеме,
то есть без всяких личных мотивов и вроде бы случайно. Задачу нам облегчал тот
факт, что на пути от трамвайной остановки к дому эта Липшиц должна была пересечь
пустырь, хоть и небольшой, но темный, какие-то бывшие склады, подлежащие сносу и
окруженные забором... То, что Щусев знал примерно время возвращения этой Липшиц,
также говорило о том, что не обошлось без бывшего мужа, то есть без личных
мотивов... Действительно, Липшиц появилась одна и примерно тогда, когда мы и
предполагали... Я успел разглядеть, что Липшиц эта была из молодящихся пожилых
женщин, с ярко крашенными губами и клипсами, так что личный элемент со стороны
бывшего мужа вполне мог присутствовать.

Все было сделано по разработанной схеме. Щусев толкнул ее в тень забора, зажал
рот, мы нанесли ей несколько ударов довольно ощутимых и для маскировки вырвали
из рук старую сумочку. Но тут-то, как говорится, под занавес, и отличился Горюн...
Полный торжествующей ненависти, он наклонился к убежденной сталинистке, прямо к
уху ее, и крикнул!

- Сталинская сволочь! (Как это мне знакомо!)

Такой выкрик, конечно, чрезвычайно приятен, но является в данном случае вопиющим
нарушением конспиративной дисциплины. Горюн потом оправдывался тем, что им от
ненависти овладело необъяснимое состояние, сходное с потерей сознания... Тут я
склонен ему верить, ибо и это мне знакомо. Тем более что он не просто крикнул, а
вдруг, набрав полный рот слюны, плюнул сталинистке в ухо...

Скрылись мы вполне удачно, унося с собой сумочку, но через день получили
сведения от бывшего мужа, что Юлия Липшиц, во-первых, лежит в больнице после
избиения, а во-вторых, она подала заявление, будто ее избили и ограбили
реабилитированные... И мужа даже вызывали, правда, не в КГБ, а в милицию... Дело
принимало неприятный оборот... И в довершение случилось еще одно неприятное
происшествие, которого крайне опасался Щусев, а именно - молодежная демонстрация
в поддержку какого-то полуподпольного поэта. Поэтом этим оказался Аким, тот
самый, с которым я столкнулся в компании Арского. (Опять правила "пятачка".)
Автора "Я попал под троллейбус на улице имени Ленина" выслали, конечно не по
политическим мотивам (совсем недавно состоялось выступление Хрущева, где он
доказывал, что политических заключенных в государстве нет), выслали за
тунеядство. Тем не менее Щусев крайне заволновался. Он понял, что волна, которую
он ожидал года на полтора позже (у него был свой расчет), пошла сейчас в силу
ряда совпадений и причин. Эта волна грозит сорвать его замыслы... А были,
оказывается, серьезные и довольно рассчитанные замыслы, несмотря на
несерьезность и видимую глупость деятельности созданной им организации... Как
стало ясно из последующего, вся эта деятельность и этот паноптикум, который он
набрал в организацию, да и сама идея организации, которую ему подсказал человек
нервнобольной и неприятный, каковым был Горюн, все это было нужно ему для целей
серьезных. Он готовил громкое политическое убийство, то есть то, чего уже давно
не знала страна, убийство, которое должно было, по его мнению, всколыхнуть
Россию и вызвать цепную реакцию. Но убийство, которое было бы совершено не
одиночкой, а организацией, причем желательно с наиболее значительным числом
молодых членов, что важно в смысле всемирного звучания при публичном судебном
процессе. И не просто организацией, а организацией действующей, уже имеющей за
плечами ряд операций. То есть он мечтал вернуть Россию на тот, как он считал,
свежий путь развития, путь уличных действий, переворотов и контрпереворотов,
который единственно может расчистить прокисшую атмосферу политического застоя и
изменить к прежнему катастрофически гибнущий национальный характер русского
народа. (Об этой русофильской формулировке он никому не говорил, и выявилась она
лишь потом.)

Было еще одно обстоятельство, которое заставляло его страшиться охлаждения
либераль-ных порядков, охлаждения, которое может уничтожить его совершенно не
законспирированную организацию, живущую лишь благодаря нынешней всеобщей
атмосфере рыхлости, расплывчатости, хрущевских разоблачений и откровенных
политических анекдотов... Щусев был смертельно болен и боялся умереть, не
осуществив замыслов...

Конец второй части

15.IV.1970

Часть третья

МЕСТО СРЕДИ ЖАЖДУЩИХ

В те дни не было царя у Израиля;

каждый делал то, что ему казалось

справедливым.

Книга Судей, 21, 25.

Пилат спросил Его: Ты Царь Иудейский?

Он сказал ему в ответ: ты говоришь.

Евангелие от Луки. 23, 3.

ГЛАВА ПЕРВАЯ


Кандидатура для совершения этого громкого политического убийства была,
оказывается, заготовлена Щусевым уже давно и хранилась совершенно отдельно от
архива организации, именно в ящике для постельного белья, на самом дне. Помню,
как Щусев, пригласив нас с Висовиным, достал оттуда зеленую папку. Развязывая
тесемочки папки, Щусев явно нервничал, грыз куски колотого сахара, затянул
тесемочки в тугой узел, так что их пришлось распутывать зубами, и вообще вел
себя как молодой автор, который впервые представляет на суд посторонних свое
произведение. Но была еще причина, по которой Щусев нервничал и из-за которой он
пригласил нас с Висовиным только вдвоем задолго до заседания организации, послав
за нами Варю, свою сожительницу. Причина эта состояла в том, что в столь
ответственный момент в организации возникла полемика относительно кандидатуры
жертвы первого после долгого перерыва акта протеста крайнего толка. Все
сходились на том, что фигура эта должна быть всемирной (на меньшее никто не
соглашался). Все соглашались, что ввиду ряда обстоятельств в руках нашей
организации, образно говоря, "ружье об одном патроне". То есть кандидатура
должна быть одна, и более одного раза нам действовать не дадут, последует
разгром, потребуются жертвы, мученичество, терновый венец и прочие aтрибуты.


Подчас поступки дикие, страшные или героические, в зависимости от нашей
собственной идеологии и отношении к произошедшему, в действительности являются
естественными процессами целеобразования, но сформированными из такой ткани, из
таких обстоятельств и таких фактов, что действия людей, ищущих естественного
равновесия с окружающей средой, кажутся нам чем-то сверхъестественным По сути
человек, идущий на распятие и к славе, не должен вызывать ни страха, ни восторга
так же, как этого не вызывает человек, идущий купить в лавочке колбасы Так
примерно объяснил мне свое состояние Щусев, но тут же добавил, что, к счастью, в
человеческой истории логика является чуть ли не самым ненавистным, поскольку
именно она лишает человека главного в жизни - цели. Ничто более не способно так
увести жизнь к абстракции, безличию, как логика

Я вспоминаю этот разговор со Щусевым, состоявшийся уже позже (правда,
ненамного), и хочу понять, что же испытывали мы тогда, собравшись в комнатушке у
Щусева, как он выразился "В приемной у матушки-истории, перед тем как войти
туда" (все много страдавшие сильно тщеславны, не знаю, говорил ли я это уже,
если говорил, то повторяю). Теперь я понимаю, что мы все, кроме Висовина (как
выяснилось ныне), испытывали странное волнение, будто при виде ярко освещенной
рампы и темного бесконечного зала за ней. Когда Щусев развязал тесемки папки и я
увидел в

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.