Купить
 
 
Жанр: Драма

Место

страница №37

спор с
вспышкой ненависти, тут же погасшей, но оставившей плохой осадок... Коля в какомто
злом упоении (тайно терзавшем его сердце) считал, что раз отец позволил себе
подлость, то так и надо. И для чести и правды нет ни отца, ни матери, ни сына...
Все перед честью и правдой равны... Так и заявил в компании крайней молодежи, где
поступок этот был принят однопланово... В Маше же неожиданно возобладала
родственная необъективность. С компанией она рассорилась, обозвала всех
бездарными жеребцами и алкоголиками. (В компании иногда выпивали, и даже Коля
научился лихо опрокидывать рюмку, хотя удовольствия никогда не получал, а делал
это через силу, как в детстве пил микстуру.) Правда, и отца Маша не пожалела, а
после пощечины стала с ним суше и официальнее... В общем, позиция родной сестры и
единственного друга была теперь для Коли неясна и путана... А между тем это была
обычная позиция молодой девушки, какой Маша становилась буквально с каждым
месяцем все в большей степени. (Она была старше Коли на два года.)

Молодая девушка, если только она честный человек (а Маша, как и Коля, была
честна, и здесь сказывалась отцовская наследственность), молодая девушка вообще
бывает удивительно умна. Пробуждающаяся в ней женственность, то есть природная
мудрость, соединяясь с человеческой чистотой, позволяет ей видеть жизнь свежо и
точно... К сожалению, с годами женственность переходит (и это естественно и
неизбежно) в материнство, чувство, конечно, великое, но не объективное, которое
лишает честную женщину присущего ей в молодости ума, впрочем, компенсируя эту
потерю добротой. Ум, даже и честный ум, все-таки благодаря своей точности и
объективности ущемляет несколько доброту, и это тоже неизбежно. Поэтому Маша в
последнее время становилась несколько суховата и мрачна. Первое, что бросалось
ей теперь в глаза,- это глупые поступки людей, которые она видела весьма ясно.
Состояние это было неприятное и опасное для нее же самой, и Маша была настолько
умна, что понимала это... Она понимала, что в ней может развиться опасное чувство
пренебрежения к людям, не к конкретным людям, а к людям вообще. И это было
результатом чрезмерной ясности и смещения перспективы. Честность в сочетании с
чрезмерной свежей женственностью, пробудившейся в ней, отравляло ей жизнь так
же, как патологически сильное зрение отравляло бы жизнь человеку, который
стакана воды не мог бы выпить, ибо вода эта предстала бы перед ним кишащей
микробами... На компании она давно махнула рукой. Может, в отдельности многие из
ребят были и приличны, но все вместе они представляли собой соединение
неприличия, так и кишащего на самой поверхности, так что даже и зрения напрягать
не приходилось. Но, например, отец ее был человек порядочный, однако вот тут ей
приходилось постоянно напрягать зрение, чтобы видеть эту порядочность под тем
ворохом глупостей, которые он удивительно последовательно совершал. То, что
глупости эти как раз связаны с его порядочностью, Маша при всем своем уме понять
не могла. И то, что существуют периоды, когда порядочность весьма часто ведет к
глупости, она также понять не могла. Ум ее был женственно природен и честен, то
есть не способен понимать парадоксы, которыми полна жизнь (ибо для
парадоксального ума нужна некоторая примесь цинизма, которого Маша в тот период
лишена была начисто). Бывает это с умными, честными людьми нередко, и вот
почему, видя глубоко то, что другие не видят, они в то же время не видят и не
понимают того, что понятно многим, даже и недалеким людям. Правда, брата своего
Маша понимала, поскольку он был натурой, чем-то ей подобной - молодой и не
успевшей из этой самой порядочности наделать серьезных глупостей, а делающей,
несмотря на стремление к взрослости, больше глупости детские и наивные, хоть
временами по форме и неприятные... Поэтому последнее время она невольно относилась
к Коле покровительственно, что Коля принял за отчужденность, особенно оттого,
что Маша перестала делиться с ним откровенно, как раньше. Это было с ее стороны
естественно, поскольку Коля, которого раньше она считала своим другом, теперь
стал для нее "младшенький", любимый, но глупый братишка. Хоть после пощечины
отцу Коля перешел границы в своем одобрении этого подлого (так Маша считала)
поступка, но и тут она сумела не слишком серьезно с ним рассориться, а даже
наоборот, после ссоры стала к нему внимательней, понимая, что ему грозит
опасность со стороны дурной компании, в знакомстве с которой повинен сам отец, и
вообще родители, в силу житейской глупости своей (тут она была в суждениях
жестока к близким людям), в силу глупости не способные спасти брата. Поэтому,
вернувшись от подруги (к счастью, минут через десять после случившегося), застав
в доме переполох, запершегося в комнатушке отца, плачущих мать и Клаву, с
трудом, в самых общих чертах поняв случившееся, Маша сразу же бросилась искать
Колю. (Весьма, кстати, безрассудно.) Но ей повезло, и она нашла его неподалеку
от дома стоящим рядом с Висовиным... Коля к тому моменту пребывал уже в приятном
состоянии после слов Висовина (отсюда видно, что вся его ненависть к отцу была
для него тяжела, и при малейших опровержениях, услышанных от Висовина, он ее с
радостью отбросил). Если и до того он относился к Висовину с почтением, как к
реабилитированному страдальцу и вообще человеку мужественного облика, со шрамом,
вызывающим зависть (не только я отношусь, оказывается, с почтением к шрамам. Это
всеобщий признак юношеского уважения к силе и физической борьбе), итак, если и
до того Коля Висовина уважал, то, после слов о невиновности отца и извинений,
Коля его попросту сразу по-юношески полюбил.

- Маша,- сказал он возбужденно сестре,- дорогая Машенька, это Висовин... Он был
арестован сталинскими бандитами, конечно, несправедливо, долго был в лагерях... И
вот...- заключил он несколько нелогично, желая скрыть произошедшее и опасаясь, что
Маша возненавидит и обругает Висовина,- и вот он обещал нам писать...

Едва увидав Машу, Висовин сразу понял, что перед ним серьезная, умная и
прекрасная девушка... С Колей он разговаривал хоть добродушно, но
пренебрежительно, тут же сам оробел, точно перед старшим, несмотря на то что
девушка эта была по крайней мере вдвое моложе его.

- Простите,- сказал он тихо,- клянусь вам, я приехал вовсе не для скандала... Но
получилось нелепо... Ваш брат, вот он просит вам написать... Я с удовольствием, если
только можно...

Потом, когда девушка ушла, уведя мальчишку, Висовин даже на себя озлился...
Особенно за это "клянусь". Он, пострадавший и неопределенно висевший в воздухе
человек, которому в средних летах надо было все начинать сначала, клялся и
оправдывался перед девчонкой с холеным свежим лицом от постоянно обеспеченной
жизни, к тому ж дочерью человека, который, как бы там ни вертеть, способствовал
его многолетним страданиям. "Нет,- думал он тут же сразу противоположное,- я не
перед девчонкой оправдывался, а перед этой честной святой красотой, перед
которой виновно всякое страдание и уродство..."

Эта мысль была уже сложная, из той мистической трясины, в которую его завлекла
изменившаяся натура. И приступ хандры, всегда являющейся вслед за этими мыслями,
был на этот раз так силен, что Висовину приходило в голову то ли убить себя
немедленно, то ли пойти и вновь устроить скандал в доме журналиста, но уже в
присутствии и девушки и мальчишки, так, чтоб дойти до конца... К счастью, все это
окончилось лишь сильной головной болью и сердечным приступом, который он перенес
на скамейке в привокзальном скверике.

В ту же ночь Висовин уехал к приятелю. Приятель к тому времени уже сошелся со
Щусевым. Правда, организация еще создана не была. Собственно, инициатором
организации был не Платон Щусев, а Олесь Горюн, единственный человек, считавший
себя сторонником Троцкого, явление крайне редкое даже и среди пострадавших как
троцкисты. В действительности они таковыми не были, и даже наоборот, на Троцкого
обрушивались с нападками, так что Горюн и внутри подпольной организации не мог
себе нащупать вполне сторонников... Именно поэтому во главе организации стал не
Горюн, а Щусев...

Приятель, к которому Висовин приехал и который втянул его в организацию, вскоре
умер, поскольку из заключения он вернулся смертельно больной. Висовин остался
жить в его комнатке. Впрочем, он все-таки вынужден был обратиться к журналисту
за помощью, хоть это и было тяжело. Журналист, который, невзирая ни на что, попрежнему
пользовался авторитетом в определенных кругах и как раз среди
потенциальных (или даже прямых) сталинистов,- они все-таки не могли забыть его
прошлой талантливой и популярной в народе деятельности, особенно в период войны
с фашизмом, журналист сумел достаточно просто помочь Висовину в бытовом смысле.
Более того, у меня даже складывалось впечатление, что он время от времени
присылал Висовину довольно солидные денежные субсидии.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ


То утро, когда я впервые должен был идти на задание, хоть и не очень
рискованное, но серьезное, именно к памятнику Сталину, где, кажется, между нами
и активными (судя по активности, явно молодыми) сталинистами завязалась упорная
принципиальная борьба, то утро мне запомнилось хорошо. Заснул я поздно и,
разбуженный Висовиным, проснулся в состоянии болезненном, с кислятиной во рту, с
вялыми, слабыми руками и ногами, с болезненно легкой головой. (При нездоровье
голова чаще бывает тяжелой, но иногда и болезненно легкой, этак словно
пружинит.) Ладонь, неудачно проколотая вчера во время ритуала вступления в
подпольную организацию, побаливала, и приходилось умываться одной рукой.
Впрочем, умывшись, я несколько приободрился. Было уже начало шестого, а нам еще
предстояло добираться к назначенному месту, к тому же Висовин затеял завтрак,
так что мы несколько запаздывали. Полноценный завтрак еще более меня взбодрил.
(Последнее время, растратившись непомерно, я вновь питался скудно: хлебом,
леденцами и кипятком.) На пустой из-за раннего времени общественной кухне
Висовин быстро и ловко приготовил из черствых белых булок гренки, залитые
яйцами, и крепкий, ароматный кофе. Кажется, я потерял самообладание,
набросившись на еду, ибо Висовин вдруг спросил меня:

- На какие шиши ты живешь?

Я растерялся и даже покраснел, но потом быстро опомнился. (Особенно меня
взбодрило "ты", как впервые ко мне обратился Висовин.) Я вкратце объяснил ему
мое положение, так же обращаясь на "ты".


- Сегодня же поговорю со Щусевым,- сказал Висовин,- либо устроим тебя на какуюнибудь
работенку, либо, может, временно возьмем даже на финобеспечение.

Я не знал еще тогда, что организация располагает определенным финансовым фондом,
поступления в который идут разными путями и от разных лиц, конечно же, под
маркой помощи пострадавшим. Следует добавить, что многие лица, особенно с
известными фамилиями, в том числе и журналист, действительно даже понятия не
имели о конечных целях организации (замечу, как и некоторые ее члены) и вообще
думали, что речь идет о частном благотворительном обществе реабилитированных,
созданном для взаимопомощи. Потому эти люди с достатком и с уважаемыми фамилиями
охотно шли навстречу, полагая, что самим реабилитированным виднее их нужды.
Кроме того, им льстила посильная и неопасная (как они полагали) деятельность по
поддержке общества хоть и чисто благотворительного, но не официального, даже
полулегального, как им доверительно объясняли. Полулегального потому, что, к
сожалению, еще существует инерция со времен Сталина всякое частное начинание
считать вражеским, так что в период сталинизма даже личные чувства были
монополизированы государством. С этим они, конечно, соглашались, причем с той
ироничной полуулыбкой, которая была найдена либеральной толпой еще во времена
царизма, когда эта полуулыбка служила им главным оружием в борьбе с
официальностью. После революции эта полуулыбка постепенно забылась, но со
смертью Сталина, где-то в конце пятьдесят четвертого, эта полуулыбка возродилась
вновь... Однако в то утро я ничего еще не знал о подобных тонкостях и потому
приятно удивился, когда услыхал о возможности денежной субсидии...

День обещал быть душным и тяжелым, хоть солнца не было и все небо заволокло
низкими тучами, но не из тех, которые разрешаются быстрой свежей грозой. Воздух
был влажным, как в парилке. Памятник Сталину (через два года его убрала за одну
ночь рота саперов), памятник Сталину был, собственно, сооружен еще при жизни
самого Сталина (как и большинство памятников, если не все), но сооружен не в тот
послевоенный, победный период, когда сталинские скульптуры росли вовсю и всюду
(так что со смертью Сталина его многочисленные скульптуры автоматически
превратились в памятники). Скульптуры-памятники, построенные в послевоенный
период, вследствие массовости несколько утратили конкретный облик, носили на
себе печать аляповатости и посредственного ремесла. На них Сталин изображался с
бесчисленными, во всю грудь, грубо сделанными гранитными, бронзовыми или даже
гипсовыми орденами, в фуражке с вензелями и в твердом остроплечем мундире
генералиссимуса. Памятник же, вокруг которого - из-за публичной демонстрации
уважения или публичной демонстрации неуважения - разгорелась наша борьба с также
нелегальной организацией Орлова (если только ее возглавлял Орлов, ибо
впоследствии появилось предположение, что Орлов был лишь подставной фигурой),
памятник этот был старый, тридцатых годов, и чуть ли не первый в городе.
Сооружен он был явно талантливым скульптором и изображал Сталина человеком
молодым, когда убеждения не застыли в некой старческой маске непогрешимости -
выражении, каковое существовало на всех массовых скульптурах последних лет... Поза
его также была не напыщенна, величественна, но проста, в распахнутой солдатской
длинной шинели, а худое, чрезвычайно пригодное, чтоб быть высеченным из гранита,
лицо горца (в последние годы это одряхлевшее лицо чаще отливали из бронзы,
материала для массовых, не индивидуальных изображений), итак, высеченное из
гранита лицо оживлено было некой чуть даже несерьезной усмешкой. Короче, это был
именно тот Сталин, не человек, а образ, которому искренне верили, но перед
которым еще не преклонялись как перед идолом. Вот почему именно перед этим
памятником застрелил себя фронтовик-сталинист (случай этот описан был в
подпольном опусе Орлова). И вот почему именно этот памятник был избран крайними
сталинистами для публичных демонстраций своей любви к Сталину вопреки хрущевщине
и господствующей официальности. Ну и к тому же памятник находился в центре, в
оживленном месте, и был для публичных демонстраций весьма пригоден. Располагался
памятник в скверике на краю большой шумной площади.

Сейчас площадь была полупуста. По ней лишь изредка проносились ранние трамваи да
шли редкие пешеходы. Наша задача состояла в том, чтоб ликвидировать цветы и
венки сталинистов еще до того, как площадь станет оживленной и в скверике
появится народ. О ведущейся борьбе власти знали, но относились к этому весьма
неясно и с какой-то странной, растерянной стыдливостью. Вообще их отношение к
проявлению публичной демонстративной любви к Сталину в тот период официальной
хрущевщины напоминало отношение к проявлениям публичного уличного антисемитизма.
И в том и в другом случае в их действиях появлялась какая-то двусмысленная
неловкость... Конечно же, с одной стороны это нехорошо, вроде бы не по закону, но,
с другой стороны, стоит ли заострять и привлекать внимание?... Тут ведь и
обратного результата добиться можно... Не лучше ли потише, не баловать вниманием,
и вообще вроде бы всего этого и нет... Оно и лучше... Вот так косноязычно и
полушепотом станут разговаривать с вами, если вы будете настойчиво требовать
принятия мер... И даже с какими-то намеками, опускаясь с официальности до
полуофициальности, если вы, конечно, человек умный и видите не только
поверхность явлений, но и немного в глубину...


Вот так примерно разговаривали власти (в лице постового милиционера, дежурящего
посреди площади) с Горюном, когда он еще три недели назад, едва цветы были
замечены у пьедестала памятника, решил сигнализировать властям, вопреки
предостережениям не только Висовина, но и Щусева. (Висовин мне все это
пересказал достаточно красочно.)

- Я не намерен отказываться от легальных средств борьбы со сталинизмом,- ответил
им Горюн на предостережения. (Горюн, как мне тогда казалось, ибо позднее я видел
его и в ином качестве, Горюн был человек до того ожесточившийся, что чувство
юмора навсегда покинуло его, и вообще в нем осталось лишь два чувства: злоба и
печаль.)

- Товарищ милиционер,- сказал Горюн, подойдя к нему,- на вашем участке совершен
акт вандализма... Так же как преступно и антигуманно разрушать что-либо
прекрасное, так преступно украшать и демонстрировать любовь ко всему
античеловечному и непорядочному... Украшать цветами памятник Сталину, который
пролил реки невинной крови, о чем вы, конечно, читали в газетах, есть
преступление уголовное и достаточно тяжелое...

Милиционер, пожалуй, не понял и половины сказанного, но все-таки смысл уловил, и
смысл этот привел его именно в то неловкое состояние, о котором уже упоминалось.

- Конечно, это так,- сказал милиционер негромко, косноязычно и неопределенно,-
но, с другой стороны, перед памятником товарищу Сталину вроде бы цветочная
клумба разбита... И горсовет пока вроде бы ничего...

- За кого вы меня принимаете,- сказал Горюн, глядя в упор с печальной ненавистью
(он умел так смотреть),- за кого вы меня принимаете? (Милиционер безусловно
принимал его за человека ненормального, чем Горюн в действительности в какой-то
степени и был. Вообще некий психологический вывих, в каждом случае, конечно,
своеобразный, присущ был всем членам организации. Тут нет натяжки, как раз
наоборот. В организациях крайнего толка это закономерно, хоть, повторяю, каждый
приходит к личному вывиху, а через него уже к организации - своим путем.) За
кого вы меня принимаете? - вновь повторил Горюн.- Одно дело клумба, хоть и это
безобразие, другое же дело цветы, умышленно положенные на пьедестал...

- Вот и сняли бы их, если вам они мешают,- полушепотом сказал милиционер,- так,
чтоб никто не видел... А зачем же шум поднимать?... Только внимание привлечете...

- Ну, подождите же,- сказал Горюн,- ваша как фамилия? Ничего, я и без фамилии, я
замечу время, когда вы дежурите, и вас разыщут... Сталинист... Гнать вас надо таких...

- Вот что, гражданин,- сразу обретя твердость и власть, сказал милиционер,-
будете оскорблять, мы вас живо приструним... Ишь ты...

К счастью, стоявший неподалеку Висовин увел Горюна... Горюн все-таки на этом не
успокоился и написал в горсовет. Ответ он получил странный и на первый взгляд
бюрократически-глупый. Создавалось впечатление, что какой-то головотяп
переправил письмо не по назначению. В письме (Горюн написал письмо от своего
имени. На заседании организации Висовин и Щусев против письма возражали, но
согласились, чтоб Горюн написал письмо не от некой группы лиц, а от себя, то
есть подписался один), итак, в письме сообщалось, что в таком-то сквере, по
такому-то адресу злоумышленники ежедневно украшают памятник Сталину цветами,
надругаясь тем самым над памятью сталинских жертв. Письмо же, на первый взгляд
из головотяпства, попало в отдел озеленения города, откуда ответили, что
разбивка цветочных клумб в таком-то сквере, по такому-то адресу предусмотрена
общегородским планом озеленения. Хоть ответ позволял посмеяться над Горюном, но
ни Щусев, ни Висовин не смеялись. Не смеялся и я, когда Висовин рассказал мне
эту историю. Наоборот, стало как-то тревожно, вспомнилась полная ненависти к
реабилитированным письмоводительница из горсовета, вспомнился портрет Сталина в
районной прокуратуре, твердый, примитивный сталинизм моих сожителей в общежитии.
(Постепенно я ночевал там все реже, перебравшись к Висовину.) Тревога,
охватившая меня, была подобна тревоге человека, едва не утонувшего, выбравшегося
на твердь и вдруг ощутившего, что твердь эта - весьма зыбкие мостки, под
которыми все та же бездна...

Если к письму Горюна в организации вначале отнеслись скептически, то к ответу из
отдела озеленения города отнеслись самым серьезным образом, правильно поняв его
как издевку тайных сталинистов, засевших в горсовете, и вообще вызов... Было
решено повести борьбу с цветами у памятника Сталину собственными силами и самым
решительным образом. Опус "Русские слезы горьки для врага" за подписью Иван
Хлеб, где описывались цветы у памятника Сталину, еще более всех подхлестнул, вопервых,
как очередной вызов, а во-вторых, тем, что через меня стала известна
подлинная фамилия автора и отсюда потянулась ниточка к злоумышленникам.


В то пасмурное, душное утро, когда я впервые принял участие в борьбе, у
пьедестала памятника Сталину лежал огромный, богатый букет свежих влажных роз,
от которого даже на приличном расстоянии (мы стояли за углом в переулке с
тыльной части сквера), даже на приличном расстоянии веяло нежным ароматом.
Придя, мы уже застали Горюна, который был бледен и зол.

- На правительственной машине привезли,- сказал он прерывающимся голосом,- два
раза уже мимо проезжали, проверяют... Вот оно как... Дурак я... Ты, Христофор, прав... И
Платон тоже... Какая уж тут легальщина?... Или они нас, или мы их... И брать цветы
нельзя... Идиот остановился, старый сталинист... Стерва... Кровь бы из него выпустить...

Действительно, перед памятником, глядя на розы, стоял крепкий ширококостный
старик, из тех, у которых все в прошлом, и с лицом благородно-тупым. (Такие лица
есть.)

- Гляди, опять едут,- снова заволновался Горюн,- машина правительственная, что ж
тут удивляться?...

Относительно правительственной машины Горюн, конечно, ошибался... Машина,
действительно красивая черная "Волга", принадлежала не правительственному
учреждению, а являлась частной собственностью Орлова-старшего, занимающего
довольно высокий пост, не правительственный, конечно, но административный... Что
же касается взаимоотношений Орлова-старшего с сыном, предполагаемым главарем
молодых сталинистов, то отношения эти были последнее время самыми натянутыми и
со всеми признаками конфликта поколений. Конечно, взгляды отца также были
достаточно консервативны, Сталина он любил, не скрывал это и потому, как говорил
в частной своей компании, при нынешних порядках остановился в административном
росте... К тому же он и в смысле русского шовинизма в чем-то, где-то, как-то
перехлестнул, так что ему было даже поставлено на вид. Но все это в пристойной
форме, не по-уличному, без крикливой обличительной откровенности и пользуясь
публично исключительно высоким политическим языком, соответствующим
господствующей идеологии... То есть это был человек старой административнополитической
школы, зародившейся еще в конце двадцатых годов. К действиям же
сына он приглядывался с некоторых пор тревожно и имел с ним несколько, мягко
говоря, довольно тяжелых разговоров. (В приговоре, который вынесла заочно наша
организация Орлову, а он был конечно же приговорен к смертной казни, разговоры
его с отцом упоминались довольно подробно. Подробности эти как будто бы раздобыл
сам Щусев, воспользовавшись, как предполагают, своими старыми связями. То, что у
Щусева была одно время связь с "махровыми", это факт, но связь была, как он
указал, весьма непродолжительная, деловая. Он с ними быстро порвал. Правда, с
семьей Орловых у него никогда ничего не было, однако он вел ранее знакомство с
лицами, к этой семье примыкавшими, и примыкавшими достаточно тесно.) Особенно
встревожился Орлов-отец, когда его вызвали в КГБ и сказали, что сын встал на
весьма опасный путь и в доказательство предъявили опус "Русские слезы горьки для
врага".

- Как же так? - спросил отец сына, когда они остались в кругу близких и друга
дома (друг дома подробно информировал Щусева). -Как же так? Я уже наедине с
тобой по-отцовски, по-русски (они немного все выпили), по-русски, как отец с
сыном, я уже с тобой говорить не могу... Ну, тогда не мне, матери своей, Нине
Андреевне, или вот дяде Ване, другу нашего дома, ответь...

- А так,- вольнодумно и дерзко, не постеснявшись ни матери, ни дяди Вани,
ответил Орлов,- а так, что вы, старики, позволяете жидам губить Россию...

- Эх, глупый ты,- в сердцах сказал Орлов-отец, стуча пальцем по столу,- вот ты
как раз, если на то пошло, по-еврейски поступаешь... Из-под полы... Из-за угла... Из
кривого ружья по своей власти стреляешь... Сложности политической в международной
обстановке не понимаешь... Хотя это уже, правда, по-русски, по-нашенски... Они-то
ловкачи, они-то все понимают, что им выгодно, а что невыгодно... А ты, сынок, еще
своей выгоды не понял... А выгода твоя,- убежденно сказал Орлов-старший и замахал
пальцем в воздухе,- выгода твоя - власть советская... Потому что ты Орлов, ты
русский человек...

- Отстал ты, отец,- усмехнулся молодой Орлов,- политически ты полностью
малограмотный, скажу я тебе... Или приспособленец... Именно так... И меня туда же
тянешь...- крикнул он уже озлобившись.- А Маркс, он кто?... Он тоже еврей... А
советскую власть кто создавал? Евреи,- заключил сын совсем уж крамольно.

Орлов- отец вдруг замер на полуслове, точно его парализовало, и так с открытым
ртом молчал, пока не залился краской до предельной кондиции. После этого он
разом перегнулся через стол, зацепив рукавом бутылку, и схватил сына за ворот.

- Да при Сталине тебя б,- крикнул он,- к стенке за такие слова.


Нина Андреевна с плачем, испуганная ко всему еще звоном разбитой водочной
бутылки, а дядя Ваня настойчиво и резко, применив силу, вдвоем оторвали отца от
сына, а святого духа между ними давно уже не существовало.

- Ему советская власть не нравится,- кричал отец,- он на нее еврейские
анекдотики пишет, пакости разные, а она его, вместо того чтоб, как при Сталине,
к стенке поставить,- взмахнул кулаком отец,- она его на годочек всего из
университета иск

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.