Жанр: Драма
Рассказы
...нул руками и упал.
"Снайпер!" - мелькнула догадка у Матвея. И он закричал:
- Не шевелись! Добьет! Не шевелись, лежи!
Около упавшего связиста взвилось несколько пыльных струек, и он перестал двигаться.
- Ах, душегуб проклятый! - стиснул зубы Матвей. - Доконал ведь человека. И тех вон
ребят у мостика тоже срезал!..
Как всегда в трудную минуту, Матвей стал держать с собой совет.
"Так, значит, фрицы перебили связь на трубе и теперь, как на удочку, ловят нашего брата.
Снайпера посадили. Хитры сволочи! Надо посоображать, а то и связи не исправишь, и на тот
свет загремишь!"
Он осторожно отполз, подключил аппарат и услышал нетерпеливый голос лейтенанта:
- Двадцать четвертый слушает... А, это ты, Савинцев? Что там у тебя?
- И не говорите, товарищ двадцать четвертый. Снайпер у трубы кладет нашего брата.
Напарника вон...
- Та-ак, - послышался тяжелый вздох лейтенанта. - А связь, Савинцев, нужна... До
зарезу! Понимаешь?
- Да как же не понимать, не маленький. Ну-к я поползу...
- Постой, Савинцев... - лейтенант замолк, только глубокое дыхание, приглушенное
расстоянием, слышалось в трубке.
О чем ты задумался, молодой командир? Многое пережил ты, много видел смертей, сам
ходишь рядом со смертью, а все еще чувствуешь себя виноватым, когда посылаешь бойца туда,
откуда он может не вернуться. Так же, как и в первый раз, сжимается твое сердце, будто
отрывается от него что-то с болью. Может быть, увидел ты деревянную Каменушку и
жительницу этой Каменушки, которая вместо запятнанного окопной глиной письма получит
коротенькую бумажку и забьется в неутешном горе, запричитает громко, по-деревенски. И
встанут около нее трое простоволосых ребятишек, которым и не понять сразу, отчего и почему
где-то далеко-далеко послал на смерть их отца один человек и после победы отец не приедет с
обещанными гостинцами...
В трубку было слышно, как шевельнулся лейтенант, кашлянул и тверже произнес:
- Связь нужна! - А потом скороговоркой, как будто недовольно, буркнул: - Да
поосторожней там!
Отключив аппарат, Матвей призадумался: смерть-то не тетка. Пошарил глазами вокруг
себя, отыскивая место, по которому удобней пробраться к ручью. Метрах в двухстах от трубы
росли низкие кусты ивняка, спускаясь к самой осоке, разросшейся по краям ручья. Ободряя
себя, Матвей сказал: "Живем пока" - и пополз.
Осторожно раздвинув осоку, Матвей оказался в грязном русле ручья. Руки по локоть
ушли в вязкий ил, ползти было трудно, но он упорно двигался к трубе, время от времени делая
передышку и сплевывая вонючую воду. Берег ручья и осока скрывали его от глаз снайпера, но
Матвей боялся, чтобы тот не заметил провода, пригибающего осоку.
Вот и труба. Матвей ногами вперед залез в нее.
По дну бетонной трубы лениво сочилась струйка позеленевшей воды. Матвей, лежа на
животе, вывинтил из карабина шомпол и, пользуясь трещиной в трубе, загнул его крючком.
Полюбовавшись своей работой, он привязал крючок к проводу.
- А ну-ка, кто кого объегорит?
Немного высунувшись, Матвей забросил шомпол на верх трубы и потянул. Что-то
зацепилось. Он дернул посильней, крючок слетел, и несколько оборванных проводов повисло с
края трубы.
- Толково! Дело идет! Еще разок! Чиркнула разрывная пуля...
- А наплевал я на тебя! - приговаривал Матвей, втягивая поглубже в трубу
"зарыбаченные" провода.
Свой провод он сыскал сразу. Провод был трофейный, красный. Почему-то командир
отделения связи обожал все трофейное и постепенно заменил весь русский провод на катушках
немецким и был этим весьма доволен.
- Вот он! - удовлетворенно отметил Матвей и вдруг подумал вслух: - Небось из-за
этого красного кабеля они и связь-то перебили? Ну, конечно, его издаля видно. Ох уж этот
сержант наш. Ему бы дерьмо, да чужое. Ну, погоди, выберусь отсюда, всю эту трофейщину к
лешакам повыкидаю и сержанта отлаю. - Рассуждая так, Матвей подключал соединенные
концы к аппарату.
- "Заря"!.. "Заря"!..
- Савинцев. ты? - раздался обрадованный голос лейтенанта. - Добрался? Ну, ладно.
Благодарю!
- Служу Советскому Союзу! - радостно ответил Матвей, по привычке привскочив, но
так стукнулся затылком, что в глазах потемнело. Услышав, как лейтенант стал передавать
координаты на "Москву", Матвей не стал громко ругаться, а потер шишку и вполголоса запел,
продолжая разбирать и зачищать провода:
Оте-е-ц мой был природный пахарь,
И я рабо-отал вместе с ним...
Присоединив конец другого провода, он прижал плечом трубку к уху. Женский усталый
голос с тихой безнадежностью звал:
- "Луна"... "Луна"... "Луна"...
- Але, девушка, вы кого вызываете?
- А это кто?
- Это связист Савинцев!
- Ой, я такого не знаю. Как вы попали на нашу линию? Отключайтесь, не мешайте
работать!
- А чего мне мешать-то, когда линия ваша не работает, - добродушно усмехнулся
Матвей. - Говорите лучше, кого надо, может, помогу вашему горю. Да не посылайте связистов
к трубе - снайпер тут подкарауливает.
- "Луну" мне нужно, товарищ связист, поищите, пожалуйста.
- На луну пока еще линия не протянута, уж что после войны будет, а покамест говорите
фамилию тутошнего связиста, - пошутил Матвей, отыскивая подходящий провод.
- Голыба - фамилия, Голыба, ищите скорей. Матвей присоединил провод и начал
вызывать "Луну".
- Хто це просыть "Луну"?
- Да тут девушка по тебе заскучалась, - соединяю. - Матвей соединил концы
проводов, а когда взял трубку, по линии уже разговаривали:
- Какой-то незнакомый связист Савинцев порыв исправил.
- Алло! Товарищ Савинцев?
Матвей нажал клапан:
- Ну я, чего еще вам?
- Щиро дякую вас, товарищ!
- За что?
- Та за линию. Чужую ведь линию вы зрастили и такую помогу нам зробыли...
- По эту сторону фронта у нас вроде нет чужих линий...
Но вот все концы, попавшие Матвею на крючок, сращены. Снова ожили линии, пошла по
ним работа. А Матвей томился от безделья, зная, что незаметно улизнуть ему отсюда не
удастся. Лежать неудобно - под животом вода. Весь мокрый, грязный, смотрит он на край
деревни, видимый из трубы. Горят дома. Пылища мешается с дымом. Наносит горелым хлебом.
Огороды сплошь испятнаны воронками. Сады перепоясаны окопами. И трубы, голые трубы
всюду. А солнце печет, и дышать трудно. Щекочет в ноздрях, душит в горле.
"Хм, чудак этот Голыба! Чудак. Все свое, все, и за эту вот деревушку, как за родную
Каменушку, душа болит. Зачем ее так? Зачем людей чужеземцы позорили? Что им тут надо?.."
Ухнули орудия, и где-то вверху невидимые пролетели снаряды и с приглушенным сгоном
обрушились на высоту за деревней.
"Наши бьют!" - отметил Матвей.
Он умел по звуку отличать полет своих снарядов так же, как до войны определял на
расстоянии рокот своего трактора. На высоте, которую Матвею не было видно, часто затрещали
пулеметы, рявкнули минометные разрывы, захлопали гранаты...
"Пошла пехота! - опять отметил Матвей. - Может, я под шумок смотаюсь?" Он взял
трубку:
- "Заря", как там у вас?
- Порядочек! Вперед наши пошли. Огневики что делают! Вышли "тигры" да
бронетранспортеры. Артиллеристы так их ляпнули, что потроха полетели.
- Значит, дела идут, контора пишет?..
- Пишет, пишет!.. Да ты откуда говоришь? - спохватился Коля Зверев.
- Не говори, сынок, в таких хоромах нахожусь, что и дыхнуть нет возможности.
Перемазался так, что мать родная не узнает.
- Да где ты, чего голову морочишь?
- Где-где... В трубе, что заместо мостика приспособлена. Вот где, и вылезти снайпер не
дает.
- Двадцать четвертый пришел, хочет с тобой поговорить.
- Савинцев, ты что, в трубе сидишь?
- Лежу, товарищ двадцать четвертый!
- Ну, полежи, со смертью не заигрывай. Наши идут вперед.
- Ну-к что ж, потерплю... - согласился Матвей и уныло опустил трубку.
Когда снаряды начали рваться гуще, Матвей осторожно выглянул, приподнялся,
осматривая поле с бабками снопов, и вдруг радостно забормотал:
- Эй, фриц, ни хрена же ты в крестьянском деле не смыслишь! Сколько снопов в бабку
ставится. Пять! А у тебя почти десяток. Погоди-и, научишься ты у меня считать...
Матвей схватил трубку:
- "Заря"! "Заря", двадцать четвертого мне.
- Нет его, ушел к пехотинцам.
- Слушай, сынок! - захлебываясь и спеша заговорил Матвей. - Снайпера я отыскал, в
бабке сидит. Она больше других и в аккурат против тех изб, от которых саперы драпали. Охота
мне самому его, зверюгу, стукнуть, да несподручно из трубы.
- Айн момент, позвоню в штаб батальона. Они его из минометов угостят...
- Проворней давай...
От нетерпения Матвея стало колотить. Сунул он руку в карман и стал громко ругаться:
- Асмодей! Растяпа! Табак-то весь замочил!.. Секунды тянулись мучительно медленно.
"Неужели не найдут?" - ругаясь, думал он и в то же время чутко прислушивался. Рявкнули
минометные взрывы.
- Там! - встрепенулся Матвей и уже смелее высунулся из трубы. Бабки не было, только
клочья соломы оседали на землю.
- Так тебе, стерве, и надо! - закричал Матвей... и вдруг осекся, взглянув на пойму
ручья. По ней двигались четыре фашистских танка, за ними, не стреляя, бежали немцы.
- "Заря"! "Заря"! - не своим голосом гаркнул Матвей, но "Заря" не отвечала.
- "Москва"! "Москва"!
- Слушаег "Москва", чего ты как с цепи сорвался?
- Кончай болтать, давай скорей пятого, тут танки прут.
- Где танки, товарищ Савинцев? - послышался голос командира дивизиона.
- Товарищ майор, то есть товарищ пятый! - пугаясь, закричал Матвей. - К трубе
подходят уже, бейте скорее! Отсекут пехоту!
- Без паники, Сдвинцев! Уходи немедленно оттуда! Открываем огонь!
Матвей схватил аппарат, опрометью кинулся из трубы к деревне, потом остановился,
махнул рукой и вернулся обратно. Взяв в руки провод, побежал по высоте искать порыв на
"Зарю". Матвея заметили. Вокруг него засвистели пули, хлопнул разрыв впереди. Он лег,
стараясь теснее прижаться к земле. Танки остановились и начали бить из пушек по высоте.
Немецкие автоматчики, обтекая их, бегом пошли в атаку. На склоне высоты засуетились наши,
готовясь встречать немцев. В это время беглым огнем ударили гаубицы. Болотистую жижу
взметнули первые разрывы, потом еще и еще. Танки, пустив клубы дыма, заурчали и
попятились к ручью. Но за ними встала стена разрывов - заградительный огонь.
Матвей заметил, как один танк забуксовал в ручье, остервенело выбрасывая гусеницами
жирный торф. Грязное лицо связиста расплылось в довольной улыбке, и он побежал по линии,
пропуская провод сквозь кулак. Внезапно его, как пилой, резануло по животу. Яркие круги
мелькнули в глазах, зазвенело в голове множество тонких колокольчиков, земля под ногами
сделалась мягкой, как торф, и перестала держать его. Он упал, широко раскинув руки, и
колючая стерня впилась ему в щеку. Пресный и густой запах сухой земли, спелого хлеба, к
которому примешивался еще более густой и еще более приторный запах крови, полился в него
и застрял в груди тошнотворным комком. Не было силы выдохнугь этот комок, разом
выплюнуть густую слюну, связавшую все во рту.
"Попить бы", - появилась первая, еще вялая мысль. Матвей приоткрыл глаза и совсем
близко увидел мутный цветок, который колыхался и резал глаза, словно солнечный яркий блик.
А на цветке сидел кузнечик, мелко дрожал, должно быть, стрекотал. На то он и кузнечик, чтобы
стрекотать беспрестанно. Работник! Но все крутилось в глазах Матвея, в голове стоял трезвон,
и он не услышал кузнечика, не узнал обыкновенный цветок - сурепку. Он уже хотел закрыть
глаза, но ему мучительно захотелось узнать, какой цветок растет, и даже пощупать его
захотелось. Тут он заметил, что рядом с цветком лежит вялый, как будто засохший червяк,
провод и подумал:
"А связь-то как же? Вот беда".
Он попытался подтянуться к проводу и с трудом преодолел полметра. Когда он взял
провод в руки, то почувствовал уже себя не таким заброшенным, одиноким на этом скошенном
поле, на этой кочковатой высоте. Он приподнял голову, натужился и пополз.
Знал Матвей, нутром чувствовал: пока держит провод в руке, будет и жизнь, и сила.
Потными пальцами сжимал он тонкую и горячую жилу провода, сжимал и полз, чувствуя, как
накаляется провод, как горячеет под ним земля и раскаленные камни от живота раскатываются
по всему телу, давят на сердце. "Только бы при памяти остаться. Доберусь я до порыва", -
стараясь не обращать внимания на горячие эти камни, думал Матвей.
Вот и порыв. Матвей отыскал глазами отброшенный разрывом в сторону другой конец
провода, собрал последние силы, добрался до него и начал соединять. Но руки не слушались.
Они падали бессильно, а пальцы так занемели, что не чувствовали уже обжигающего провода,
не подчинялись Матвею. "Не могу! - с отчаянием и тоской подумал он и, сжав в кулаке оба
конца, затих. - Вот силы соберу, тогда".
Тут и нашел Савинцева Коля Зверев, выбежавший на линию: по кошенине тянулась
кровавая полоса. Коля перевернул Матвея. Под ним, в бороздке, скопилась кровяная лужица.
Земля не успевала впитывать кровь. Коля схватился за пояс, но фляги не было. Тогда он
вытащил из кармана огурчик, которым так великодушно угощал его давеча Матвей, раздавил и
кашицу сунул в плотно сжатый рот связиста. На губах Матвея насохли грязь, кровь, мякина.
Было ясно, что Матвей кусал зубами стерню, когда обессиливал, но провода из рук не
выпускал. Так через эту руку до сих пор и работала связь. Коля попытался разжать кулак
Матвея, да куда там! Она будто закаменела - эта увесистая, привычная к тяжелой работе
крестьянская рука. Матвей открыл глаза, точно в чем-то удостовериваясь, пристально и долго
глядел на Колю, потом с трудом разжал пальцы, пошевелил запекшимися губами:
- На... - А еще через минуту по-детски жалобно произнес, скривив губы: - Худо мне,
сынок...
Телефонист хоть и видел, что дела Матвея неважны, но, как умел, начал успокаивать.
Говорил он обычные в таких случаях слова:
- Ранение пустяковое, и не с такими выживают, а ты мужик крепкий, сибиряк. Я вот тебя
перебинтую, и порядочек. В госпитале залечат. Знаешь, какая у нас медицина, будь спокоен.
Матвей поморщился:
- Не об этом я. Плохо, что фрицев прозевал... Сколько пехотинцев-то пострадало, поди.
И все этот снайпер проклятый...
- Да брось ты каркать на себя! И что это у вашего брата, деревенских, за привычка? -
грубовато бубнил Коля, не переставая бинтовать живот Матвея и стараясь делать это так, чтобы
тот не увидел раны. - За сегодняшнюю работу тебе сто благодарностей полагается, а ты вон
чего городишь, - продолжал он отвлекать Савинцева разговорами.
Матвей покосился на него и тихо, но сурово сказал:
- Зря ты бинт переводишь и рану от меня прячешь зря. Как стукнуло, сразу понял, что
каюк... - И, чувствуя, что времени остается мало, расходуя последние силы на то, чтобы
говорить деловым тоном, он принялся распоряжаться:
- Значит, напишешь домой все как следует быть и всю мою последнюю заповедь
исполнишь. - Коля хотел было возражать, но Матвей строго взглянул на него и слабеющим
голосом, но обстоятельно, продолжал: - Стало быть, напишешь, погиб я в бою, честь по чести,
чтобы Пелагея и земляки мои не сомневались. Та-ак. - Матвей замолк, задумался, и веки его
начали склеиваться. Тогда он сделал над собой усилие и, точно боясь, что не успеет договорить,
скороговоркой и уже со свистом добавил: - Напиши... сразу, мол, отошел... не мучался... -
И уже совсем тихо, роняя бессильную голову, прошептал: - Это пропиши обязательно!
Коля Зверев завыл и затопал ногами.
- Да какое ты имеешь право заживо в могилу оформляться?! Ты есть сибиряк! Понятно?!
И ты живой будешь! Понятно?!
Матвей приоткрыл печальные глаза, по-отечески снисходительно глянул на Колю:
- Эх, сынок, сынок! Поживешь с мое, больше понимать будешь. Деревенские мы люди,
привыкли, чтоб все по порядку было, чтоб ничего не забыть в последний час... Э-э, где тебе
понять! Прости, если словом обидел...
Потрескавшиеся губы Савинцева сомкнулись, а верхняя губа его запала под нижнюю.
Тяжкая боль навалилась на человека, ломала его силу, выдавливала стон. На скулах
обозначились желваки.
Коля спохватился, поднял грузного Матвея на плечи. Дивясь тому, что у него откуда-то
взялось столько силы, Коля понес Савинцева напрямик через кукурузу, подсолнухи и хлеба, к
деревне. На губы Коли падали слезы, смешанные с потом. Он хотел их удержать - не мог,
хотел дернуть рукавом по лицу - руки были заняты. Тогда Коля принялся сердито кричать:
- Деревенские мы... А мы, думаешь, кто?.. Я, может, сам. Я, может, пуще отца родного
чту тебя... А ты... Эх ты... - И, чувствуя, что Матвей все больше тяжелеет, обвисает на нем,
он громко запричитал: - Слышишь, Мотя, не помирай!.. Слышишь, потерпи маленько...
Но Матвей ничего этого уже не слышал. Перед ним колыхалось бесконечное ржаное поле.
От хлебов лились сухость и жара. Он совсем близко увидел колосок, похожий на светленькую
бровь младшего сынишки. Он потянулся губами к этому колоску, но вместо колоска перед ним
очутился сибирский цветок - жарок, похожий на яркий уголь. С цветка снялся пучеглазый
кузнечик и с нарастающим треском помчался на Матвея. Вот он затрещал, как лобогрейка,
потом, как трактор, потом, как самолет. Он гремел, надвигался, давил, подминал и обрушивался
тяжким ударом на голову. Мир раскололся от яркой молнии пополам, образовав огромную
черную щель. В щель эту сначала огоньком, затем раскаленным шариком и, наконец, маленькой
искоркой летел Матвей Савинцев, пока не угас.
Земля, пахнущая дымом и хлебом, приняла его с тихим вздохом.
1951, 1959
Виктор Астафьев
Синие сумерки
Где-то я слышал, будто в час синих сумерек рождаются ангелы и умирают грешники.
Умирают, стиснув зубы, без стона, чтоб не потревожить печальную тишину.
Стихает утомленная земля, останавливается ветер, перестают раскачиваться и мерзло
скрипеть осинники. Верующие молятся в кончину дня, шелестя обветшалыми молитвами, а
люди, отрешенные от веры, думают, вспоминают, если есть у них вспоминать что-нибудь
хорошее. В синих сумерках хочется думать только о хорошем и еще умереть хочется или
очиститься.
В такое вот синее предвечерье сидел я, привалившись плечом к косяку, на пороге
охотничьей избушки, заблудившейся в еловой парме, глядел на тайгу, расслабленно впитывал в
себя тишину.
Мокрую спину парило от печи, гудящей и ухающей сухими еловыми поленьями, а лицо
корежило каленой стынью, какая накатывает в конце дня, когда синие сумерки с колдовской
бесшумностью наплывают из таежных падей и забурьяненных логов.
Лес, поляны, лога, буераки затопляют они, наряжая синевой пустоши и провалы в тайге,
глухие ямы шурфов, битых здесь еще при царе, - словом, наряжают все горелое, хламное,
уродливое, что могло бы угнетать глаз человеческий. Но синева так же, как и солнце, не застит
таежной красы. Снега как были белы, так белыми и остались. Они чуть поголубели только.
Березник, утомленно свесивший перевитые космы, не тронут был синим даже в кронах, лишь
слегка потемнел он в глубине, и оттого резче отразились в стеклянистом воздухе шеренги
пестрых стволов. Липы сделались совсем черны, голотелые осинники нервно рябили, и все
вокруг казалось погруженным в онемелое море, в глубине которого остановились земные
стихии.
Григорий Ефимович, хозяин охотничьего пристанища, отбросил дверцу печки - видно,
обжег пальцы, - ругнулся и спугнул благость с моей души.
Треща суставами, я поднялся и пошел к шурфу, что был за бугром. Из нутра его, из-под
рыжего снега, ботиночным шнурком вытягивался ключик. Через три-четыре шага жизнь
ручейка на свету кончалась, он падал по липовому лубу, подставленному Григорием
Ефимовичем, в шурф.
Шурф этот зарос худой, остробокой осокою и кустами, у которых корней больше, чем
ветвей. Корни схватили и удерживали корку земли. А внизу шурф пустой. Охотник сказывал, с
десяток лет назад загнанный по насту сохатый с коротким воплем провалился в яму. Следом за
ним туда сползали ворохи кустов, и однажды стащило огромную ель. Она целое лето
кореньями хваталась за землю, но не удержалась и огрузла в земную утробу.
Долго катились ломь и земля в ямину, пока не получилось маленькое озерцо. Видно, ель
сделала опору для дна его. Озеро было покрыто ржавой пленкой, никто в нем не жил, кроме
лягух, водяной блохи и сонливых водомеров.
Я смотрю на холодный зрак озерца, затянутый оловянным прожилистым льдом. Пучки
осоки, еще не задавленные снегом, будто выболевшие ресницы, торчат вокруг него. Смотрю и в
общем-то понимаю жителей ближней деревни - Становые Засеки, которые утверждают, что
водяные облюбовали это место для себя.
И Григория Ефимовича я тоже понимаю. В наши дни, когда захожие в лес людишки
почему-то считают своим долгом разорить охотничью избушку или напакостить в ней, -
лучшего места для нее нельзя было найти.
Пока наполнялся чайник водой, падающей из лохматого, ржавого луба с шевелящимися в
нем ленточками мочала, пока свивалась струйка клубком в посудине, - синева за избушкой, на
которой бойко струилась трава щучка вперемежку с лесной жалицей, загустела, и из глубины
леса забусило темной пылью. Трава на избушке, только что видная до каждой былинки, до
каждого семечка, стушевалась, и ветви лип, будто прочерченные в небе, разом спутались. На
покосе возле озерца, в невырубленных кустах, ровно бы заклубило сизый дым, а липы размыло
синевой.
Все в тайге совсем унялось, и шевельнуться либо кашлянуть сделалось боязно, потому что
мир казался призрачно хрупким.
Наступили последние минуты дня, последний его грустный и светлый вздох - и после
торжественной этой минуты, после грустного вздоха об уходящем навечно дне сразу же
потекла из лесу темнота, словно бы она терпеливо ждала своего часа, таясь под густыми лапами
пихтача. Но в том месте, где закатилось солнце и уже успело остыть небо, срез тайги все еще
отчетлив, и каждая елка там напоминает тихую часовенку с крестиком на макушке.
В открытой двери избушки стал виден огонек в печной дверце, дым из трубы не столбился
более, он смешался с темнотою. Весь лес перепутался. Однако и темнота тоже была
кратковременной. Вот раз-другой на поляне, за озерцом, проблеснули искры снега, и пока еще
не видная за лесом луна наполнила мир покойным светом, и в небе снова проступила
слабенькая синь.
Я пошел от ключика в обход бугра и спугнул из-под низкой, раскидистой пихты,
сросшейся с кустом можжевельника, собаку Григория Ефимовича. Она отскочила в сторону и
напряженно ждала, когда я пройду, вопросительно пошевеливая хвостом.
- Ночка! - позвал я собаку. Она отступила еще глубже в снег, вместо того чтобы
приблизиться ко мне, и, ровно бы извиняясь, поболтала хвостом по снегу. - Ночка! Ты
чего? - В ответ собака еще раз шевельнула хвостом, но с места не сдвинулась.
- Отстань от нее! - крикнул из избы Григорий Ефимович. - Не подойдет она к тебе.
Чайник неси.
Собака эта, Ночка, весь день хлопотала в лесу, шустро носилась по горам, и сиплый,
зовущий лай ее раздавался то на еловой гриве, то в густо заросших падях. Мы спешили на этот
лай, и, как только сближались с собакой, она переставала гавкать и только попискивала.
Мы подходили к ели и задирали головы. Ночка отскакивала в снег, ждала, поглядывая в
мою сторону. И стоило мне встретиться с нею взглядом, она чуть шевелила хвостом, будто
провинилась передо мною. Если уж долго мы не могли высмотреть белку. Ночка начинала
постанывать и царапать лапами дерево, ровно бы хотела сама достать унырливую белку, подать
ее нам, чтоб незачем было нам нервничать и порох жечь.
Я стучал палкой по стволу дерева. Собака, должно быть, видела схватившуюся за сук
белку и от переживаний вдруг взрыдывала, но тут же смолкала и с немой вопросительностью
глядела на Григория Ефимовича, который шепотом поругивался, напрягал зрение свое и
сноровку.
- Вот она, тута! - наконец удовлетворенно сообщал охотник и, прищурив глаз,
по-стариковски обстоятельно целился. И я, и Ночка замирали в ожидании выстрела. Казалось,
что Григорий Ефимович целится бесконечно долго и что лес тоже ждет, задержав дыхание.
Но вот наконец таежную тишину развалило грохотом выстрела, и, судорожно цепляясь
лапками за сучья, от ветки к ветке, все быстрее и отвеснее падала белка. Ночка ловила ее, и
виден был только прыгающий пушистый хвостик белки. Поначалу мне думалось - выплюнет
собака изо рта раздавленную, никуда не пригодную белку. Но когда раз и другой Ночка
положила к ногам Григория Ефимовича, перезаряжавшего ружье, даже слюной не вымоченную
белку, а сама, облизнувшись, озабоченно убегала в ельники, зорко отыскивая след и обнюхивая
коряги, я понял: Ночка эта из тех собак, о которых можно слышать или читать в книжках, а
видеть такую животину редкому человеку доводится.
Меня Ночка избегала, увертывалась от ласки и не обращала никакого внимания на мои
городские восторги. Она работала и чем-то все время напоминала многосемейную хозяйку,
которая сама хоть и костьми гремит, зато дети у нее краснощекие, муж ублажен и в доме
порядок и достаток.
Была она пепельной масти, с темной припорошенностью на спине и белым фартучком на
груди. За масть, видимо, и имя получила собака. Глаза у нее встревоженно-быстрые,
захлестнутые брусничной краснотою. Нос узенький, с мокрым черным пятачком. Рот ее строго,
как у окуня, сжат и, как у окуня же, чуть западает в углах. Звериная беспощадность угадывалась
в этом завале рта. Но в общем-то мордочка у нее, с перышками бровей, с треугольными
некрупными ушами, довольно симпатичная. Хвост у нее богат, как у лисы. Ночка не понимает
красоты своего хвоста, не форсит им, как форсят многие лайки, укладывая хвост кренделем с
особым шиком. Сдается мне, окажись у Ночки хвост поменьше и незаметней - она бы и рада
тому была. Впрочем, не в красоте ценность охотничьей собаки, в работе.
А Ночка - работница! Она берет белку с земли, с лесной гряды, на нюх и на слух.
Куницу тоже берет поверху и понизу. Птицу за дичь не признает: давит в лунках рябков и
косачей, если отыщет. Медвежьего следа пугается, за сохатым не идет, диких коз не облаивает,
считает их, должно быть, своими, деревенскими.
В полдень мы кипятили чай на старой, сухим кипреем и борцом заросшей вырубке, и
получился у нас
...Закладка в соц.сетях