Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы

страница №68

авилось, как мама-стрижиха поила его из клюва.
И когда снова закрылся свет вдали, он что было духу закричал:
- Скрип! - и даже полез навстречу маме. Но тут же был откинут крылом на место, да
так бесцеремонно, что чуть было кверху лапками не опрокинулся. И каплю вторую
мама-стрижиха отдала не ему, а другому стрижонку.
Обидно. Примолк стрижонок Скрип, рассердился на маму и братьев с сестрёнками,
которые тоже, оказывается, хотели есть. Когда мама принесла мошку и отдала её другому
стрижонку. Скрип попытался отнять её. Тогда мама-стрижиха так долбанула Скрипа клювом по
голове, что у него пропала всякая охота отбирать еду у других.
Понял стрижонок, какая у них серьёзная и строгая мама. Её не разжалобишь писком.
Так начал жизнь в норке стрижонок Скрип вместе с братьями и сестрами.
Таких норок в глиняном берегу над рекой было очень много. В каждой норке жили
стрижата. И были у них папы и мамы. А вот у стрижонка Скрипа папы не было. Его сшибли из
рогатки мальчишки. Он упал в воду, и его унесло куда-то. Конечно, стрижата не знали об этом.
Маме-стрижихе было очень тяжело одной прокормить детей. Но она была хорошая мать.
С рассвета и до вечера носилась она над берегом и водой, схватывала на лету мошек,
комариков, дождевые капли. Приносила их детям. А мальчишки, сидевшие с удочками на
берегу, думали, что стрижиха и все стрижи играют над рекой.
Стрижонок Скрип подрос. У него появились перья, и ему всё время хотелось есть. Иногда
ему удавалось отобрать у братца или сестрёнки мошку, и тогда они жалобно и недовольно
пищали. За это Скрипу попадало от мамы-стрижихи. Но ему так хотелось есть, так хотелось
есть!
А ещё ему хотелось выглянуть из норки и посмотреть, что же оно там такое, дальше этого
пятнышка света, откуда мама-стрижиха приносит еду и ветряные запахи на крыльях.
Пополз стрижонок Скрип. И чем дальше он полз, перебирая слабыми лапками, тем
больше и ярче делался свет.
Боязно!
Но Скрип был храбрый стрижонок, он полз и полз.
Наверное, он выпал бы из норки и разбился, как разбиваются такие вот неразумные
птенцы. Но тут появилась мама-стрижиха, схватила его, уволокла в глубь норки - и раз-раз его
клювом по голове. Сказала сердито:
- Скрип-скрип! - и ещё по голове, и ещё по голове.
Очень рассердилась мама-стрижиха, очень сильно била Скрипа. Должно быть, там, за
норкой, опасно, раз мама-стрижиха так волнуется. Конечно, откуда Скрипу было знать, сколько
врагов у маленьких проворных стрижей!
Сидит на вершине берёзы страшный быстрый сокол и подстерегает их. Скоком-прыгом
подходит к норкам клюватая ворона. Тихо ползёт меж камней чёрная гадюка.
Побольше подрос Скрип, догадываться об этом стал. Ему делалось жутко, когда там, за
норкой, раздавалось пронзительное "тиу!". Тогда мама-стрижиха бросала всё, даже мошку или
каплю воды, и, тоже крикнув грозное "тиу!", мчалась из норки.
И все стрижи с криком "тиу!" высыпали из норок и набрасывались на врага. Пусть этот
враг хоть сокол, хоть коршун, хоть кто, пусть он хоть в сто раз больше стрижей, они всё равно
не боялись его. Дружно налетали стрижи, все как один. Коршун и ворона скорей-скорей
убирались в лес, а гадюка пряталась под камень и со страху шипела.
Однажды мама-стрижиха вылетела на битву с врагом - разбойником соколом.
Сокол был не только быстрым, но и хитрым. Он сделал вид, что отступает. Вожак
стрижей - Белое брюшко - дал отбой, крикнув победоносное "тиу!". Но мама-стрижиха ещё
гналась за соколом, чтобы уж навсегда отвадить его летать к стрижиньм норкам.
Тут сокол круто развернулся, ударил маму-стрижиху и унёс в когтях. Только щепотка
перьев кружилась в воздухе, Перья упали в воду, и их унесло...
Долго ждал стрижонок Скрип маму. Он звал её. И братцы и сестрёнки тоже звали.
Мама-стрижиха не появлялась, не приносила еду.
Потускнело пятнышко света. Настала ночь. Утихло всё на реке. Утихли стрижи и
стрижата, пригретые папами и мамами. И только Скрип был с братьями и сестрами без мамы.
Сбились в кучу стрижата. Холодно без мамы, голодно. Видно, пропадать придётся.
Но Скрип ещё не знал, какой дружный народ стрижи! Ночью к ним нырнул вожак -
Белое брюшко, пощекотал птенцов клювом, обнял их крыльями, и они пригрелись, уснули. А
когда рассвело, в норку к Скрипу наведалась соседка-стрижиха и принесла большого комара.
Потом залетали ещё стрижи и стрижихи и приносили еду и капли воды. А на ночь к
осиротевшим стрижатам снова прилетел вожак Белое брюшко.
Выросли стрижата. Не пропали. Пришла пора покидать им родную норку, как говорят,
становиться на крыло - самим добывать себе пищу и строить свой дом.
Это было радостно и жутко!
Скрип помнит, как появился в норке вожак Белое брюшко. Вместо того чтобы дать ему
мошку или капельку, он ухватил Скрипа за шиворот и поволок из норки. Скрип упирался,
пищал. Белое брюшко не обращал внимания на писк Скрипа, подтащил его к устью норки и
вытолкнул наружу.
Ну что было делать Скрипу! Не падать же! Он растопырил крылья и... полетел! И тут на
него набросились все стрижи, старые и молодые. Все-все! И погнали его от норки всей стаей
навстречу ветру, навстречу ослепительному солнцу.
- Скрип! Скрип! - испуганно закричал стрижонок, захлебнувшись ветром, и увидел под
собою воду. - Скрип! Скрип! "А если я упаду?" - с ужасом подумал он.
Но стрижи не давали ему упасть. Они гоняли его кругами над водой, над берегом, над
лесом.
Потом крики стрижей остались позади. Свист крыльев и гомон птичий угасли. И тут
стрижонок Скрип с удивлением увидел, что он уже сам, один, летает над рекой! И от этого
сделалось так радостно, что он взмыл высоко-высоко и крикнул оттуда солнцу, реке, всему
миру: "Скрип!" - и закружился, закружился над рекой, над берегом, над лесом. Даже в облако
один раз залетел. Но там ему не понравилось - темновато и одиноко. Он спикировал вниз и
заскользил над водою, чуть не касаясь её брюшком.

Хорошо жить! Хорошо, когда сам умеешь летать! Скрип! Скрип!
А потом Скрип и сам стал помогать стрижам - вытаскивал из норок стрижат и тоже гнал
их над рекой вместе со всеми стрижами и кричал:
- Скрип! Скрип! Держи его! Догоняй!..
И ему было весело смотреть, как метались и заполошно кричали молоденькие стрижата,
обретая полёт, вечный полёт!
Скрип много съел в этот день мошек, много выпил воды. Ел и пил он жадно, потому что
стрижи всегда в движении, всегда в полёте. И оттого надо им всё время есть, всё время пить. Но
день кончился. Он ещё раз плюхнулся белым брюшком на воду, схватил капельку воды,
отряхнулся и поспешил к своей норке. Но найти её не смог. Ведь снаружи он никогда не видел
свою норку, а сейчас все норки казались ему одинаковыми. Норок много, разве их различишь?
Скрип сунулся в одну норку - не пускают, в другую - не пускают. Все стрижиные дома
заняты. Что же делать? Не ночевать же на берегу? На берегу страшно. В норке лучше.
И Скрип начал делать свою норку. Выскребал глину остренькими когтями, выклёвывал её
и уносил к воде, снова возвратился к яру и опять клевал, скрёб, а в землю подался чуть-чуть.
Устал Скрип, есть захотел и решил, что такой норки ему вполне хватит. Он немного
покормился над рекой и завалился спать в свою совсем ещё не глубокую норку.
Неподалёку рыбачили мальчишки. Они пришли к стрижиному яру. Один мальчишка
засунул руку в норку и вынул Скрипа. Что только пережил Скрип, пока его держали в руках и
поглаживали, как ему казалось, громадными пальцами!
Но ничего попались ребятишки, хорошие, выпустили Скрипа. Он полетел над рекой и со
страху крикнул:
- Тиу!
Все стрижи высыпали из норок, глядят - никого нет. Ребятишки уже ушли, сокол не
летает. Чуть было не побили стрижи Скрипа, но пожалели - молодой ещё.
Тут понял Скрип, что в маленькой норке не житьё, и принялся снова работать. Он так
много раз подлетал к своей норке, чтобы унести глину, так пробивался в глубь яра, что норку
эту отличал уже ото всех.
Как-то опять пришли мальчишки, засунули руку, чтобы вытащить Скрипа, а достать не
могут. Скрип вертел головою и, должно быть, насмешливо думал: "Шалишь, братцы
мальчишки! И вообще совесть надо иметь!"
Хорошо, спокойно жилось в своей норке. Теперь Скрип наедался и напивался досыта,
сделался стремительным, сильным. Но вот отчего-то сделались беспокойными стрижи. Они
почти не находились в норках, а всё летали, кружились, лепились на проводах и часами сидели
молча, прижавшись один к одному. А потом с визгом рассыпались в разные стороны,
присаживались к осенним лужам, заботливо клевали глину и снова сбивались в стаи, и снова
тревожно кружились. Эта тревога передалась и Скрипу. Он стал ждать, сам не зная чего, и в
конце августа, на рассвете, вдруг услышал призывный голос вожака Белое брюшко.
- Тиу! - крикнул вожак. В голосе его на этот раз не было угрозы. Он звал в отлёт.
Взмыл Скрип и видит: всё небо клубится. Тучи стрижей летят к горизонту.
- Тиу! - звал вожак. И стайка Скрипа помчалась вдаль, смешалась с другими стаями.
Стрижей было так много, что они почти заслонили собой разгорающуюся в небе зарю.
- Скрип! Скрип! - тревожно и тоскливо кричали стрижи, прощаясь до следующего лета
с родным краем.
- Скрип! До свидания! - крикнул и стрижонок Скрип и помчался за леса, за горы, за
край земли.
- До свидания, Скрип! До свидания! Прилетай в свою норку! - кричали вслед Скрипу
мальчишки-рыбаки.
Стрижи улетают в одну ночь и уносят с собою лето. Прилетают они тоже в одну ночь и
приносят с собою лето.
Скучно без стрижей на реке. Чего-то не хватает.
Где ты, маленький Скрип? В каких краях и странах? Возвращайся скорее! Приноси нам на
крыльях лето!

1961


Виктор Астафьев.
Тельняшка с Тихого океана

Александру Михайлову

Молодой мой друг!
Ты, наверное, выбираешь сейчас трал с рыбой, стиснутой, зажатой в его
неумолимо-тугом кошеле, которая так и не поняла и никогда уж не поймет:
зачем и за что ее так-то? Гуляла по вольному океану вольно, резвилась,
плодилась, спасалась от хищников, питалась водяной пылью под названием
планктон, и вот на тебе, загребли, смяли, рассыпали по ящикам, и еще живую,
трепещущую посыпали солью...
Я все чаще и чаще на старости лет думаю о назначении нашем, иначе и
проще говоря - о житухе нашей на земле, которую мы со всеми на то
основаниями, для себя, назвали грешной. Грешники иначе и не могут! Сажей и
дерьмом вымазанный человек непременно захочет испачкать все вокруг - таков
не закон, нет, таков его, человека, норов или неизлечимый недуг, название
которому - зло.
И вот думал я думал, и о тебе тоже, губящем самое неразумное, самое
доверчивое из всего, что есть живого на земле и в воде, и пришел к такому
простому и, поди-ка, только по моим мозгам шарахнувшему выводу: а ведь
неразумные-то, с нашей точки зрения, существа, как жили тысячи лет назад,
так и живут, едят траву, листья, собирают нектар с цветов и планктон в воде,
дерутся и совокупляются для продления рода, в большинстве своем только раз в
году. Та же рыбка прошла миллионнолетний путь, чтоб выжить, выявить вид
свой, и те, кому, как говорится, не сулил Бог жизни, умирали от неизвестных
нам болезней или, употребляя любимые тобой "ученые" выражения,- от
катаклизмов. Они пришли к нам по суше и по воде уже вполне здоровыми,
приспособленными к той среде, какую выбрали себе для своего существования.

И не нам, самодовольным гражданам земли, жующим мясо, пьющим кровь,
пожирающим красивые растения, подкапывающим корни, из ружей сбивающим на
лету и во время свадебного токования вольных птиц, невинных животных, да еще
и младенцев ихних, да хотя бы и ту же рыбу, не нам, губящим самих себя и
свое существование поставивших под сомнение, высокомерно судить "окружение"
наше за примитивную, как нам кажется, жизнь и отсутствие мысли. Одно я знаю
теперь твердо: они, животные, рыбы и растения, кого мы жрем и губим с
презрением за их "неразумность",- без нас просуществовали бы на земле без
страха за свое будущее, а вот мы без них не сможем.
Но, быть может, ты уже со своей бригадой вытряхнул из трала добычу,
равнодушно присолил ее, стаскал в трюмы и лежишь на своей коечке-качалочке,
убитый сном иль перемогая нытье в пояснице и натруженных руках, думаешь о
своей повести и проклинаешь меня: была ведь повесть-то одобрена в журнале
"Дальний Восток", ее давно бы напечатали в Хабаровске и, знаю я, и похвалили
бы за "достоверность материала", за "суровое, неприукрашенное изображение
труда рыбаков", даже и прототипа одного или двух, глядишь, угадали, и в
Москве переиздали бы книжку...
Эвон как хорошо все началось-то! Дуй смело вторую повесть, протаривай
путь к третьей, вступай в члены союза, высаживайся на берег и живи себе
спокойно, пописывай, плоди и плодись. Отчего-то ваш брат с неспокойного-то
места, под названием МОРЕ, мечтает о покое, а наш брат, сидящий на
безмятежном берегу, все "ищет бури, как будто в бурях есть покой"?!
Значит, ты уж совсем было достиг желанного, покойного берега, и тут
меня черти подсунули. Они, они, клятые. Они и горами качают, они и судьбами
нашими играют, мухлюя нагло, как Ноздрев при сражении в шашки. Бог себе
такого позволить не может, Бог - он добрый, степенный, ходит босиком по
облакам, он высоко и далеко, его не видно и не слышно. А враг-искуситель
всегда рядом. Я вот пошевелил босой ногой под столом, он за пятку меня
хвать! "Пиши,- похихикивает,- пиши! Посеял парню смуту в сердце, расшевелил
в нем творческий зуд, теперь вот еще и посоли, живого, как он только что
селедку или хилую рыбешку, под названием килька, присолил..." Впрочем,
килька - это не у вас, это вроде уж на Каспийском море, да и той, говорят,
скоро не станет, гоняются за нею всем касрыбкилькахолодфлотом, дочерпывают -
много за той махонькой рыбкой народу спасается и кормится, есть которые с
отдельными катерами - для прогулок, с дачами в гирле Волги, где лотосы
цветут, с дежурной машиной у подъезда.
Да-а, а рыбка-то плавает по дну...
Ты клянешь меня или нет? По последнему письму видно - сдерживаешься изо
всех сил, чтоб печатно не облаять. А мне хоб что! Я вот за письменным
столом, в тепле сижу, за окном морозное солнце светит, крошатся в стеклах
лучи его, на тополе ворона от мороза нахохлилась, смотрит на меня, как
древний монах, с мрачной мудростью: "Все пишешь?! Людей смущаешь? Читал бы
лучше. Книг вон сколько хороших написано, да "не сделали пользы пером,
дураков не убавим в России, а на умных тоску наведем". Накрошил бы лучше
хлеба в кормушку синичкам, я бы его у них отняла и съела. Вот тебе и
матерьял для размышлений о противоречиях мирозданья..."
А пишу-то я тебе не с бухты-барахты, не для того, чтобы развеять твою
скучную жизнь в пустынном океане. Ты хоть помнишь, как мы познакомились?
Непременно надо вспомнить, иначе все мое письмо к тебе будет непонятным, да
и ненужным.
Вот уж воистину не было бы счастья, да несчастье помогло! Погода,
точнее, отсутствие таковой, заклинила движение в отдаленном восточном порту.
Народу, как всегда, скопище, еда и вода кончились, нужники работают с
перегрузкой и один уже вышел из строя; всякое начальство и даже милиция с
глаз исчезли - такое уж свойство у нашей обслуги: как все ладно и хорошо -
делать хорошее еще лучше, как плохо - улизнуть от греха подальше, все одно
не поправить...
Я стоял средь унылого, истомившегося народа, опершись на "предмет
симуляции" - так я называю палку с набалдашником, выданную мне еще в сорок
четвертом году в арзамасском госпитале и суеверно мною берегомую,- износил
уже, истерзал, разбил девять протезов, но палка все та же. От времени, от
моей руки, моего тепла и пота она почернела. Вспомнился мне вот, в связи с
палкой, чиновничек-международник. В Дом творчества писателей он затесался
"для разнообразия", решил выдать миру книгу на международную тему. Этакий
типичный пижон современности, изнывающий в нашем бедном Доме с порванным на
биллиарде сукном, со скользким от растоптанной селедки полом в комнате, с
убогой библиотекой и по-иностранному хрипящей кинопередвижкой. Пожаловал он
в писательское сообщество со своим кием в чехольчике из змеиной кожи, со
"своей" девочкой из института иностранных языков, со своим коньяком и
рюмкой, надетой вроде колпака на черную бутылку. Ясновельможная личность
отчего-то обратила внимание на мою инвалидную палку и заключила, что она из
экзотического заморского дерева. "Да-да, из дерева, арзамасского",-
подтвердил я, и поскольку дитя, выросшее на ниве рабоче-крестьянского
государства, не знало и не знает, где находится Арзамас, оно, красиво
вскинув модно стриженную голову и многоумно закатив глаза, начало мыслить:
"Постойте, постойте! Это не из Бисау ли?" - "Да-да, Арзамас как раз на
правом берегу Теши, супротив этого самого Бисау располагается". Давно
собирался написать я рассказ о своей палке, да вот не о ней, о тельняшке,
которую ты мне подарил, приспела пора поведать миру. "О чем писать, на то не
наша воля",- сказал один хороший поэт. Для нас, много литературной каши
исхлебавших, сказал, но не для графоманов. Те пишут запросто, хоть про
Демона-искусителя, хоть про Делона-артиста, хоть про жизнь Распутина (не
Валентина, слава Богу, а Григория), хоть про дореволюционную политическую
ссылку, хоть про современных мещан, морально разлагающихся на дачах.

Итак, значит, я стоял, налегши на здоровую, но уже онемелую, горящую от
натуги ногу, в то время когда ты мирно спал, доверчиво навалившись на плечо,
как позднее выяснилось, совершенно незнакомой девушке, сронившей шапку-финку
к ногам, во сне растрепанной, некрасиво открывшей рот от духоты. От моего ли
взгляда, но скорее по другой причине ты проснулся, обвел мутным взглядом
публику и вокзал с отпотевшими от дыхания и спертого воздуха стеклами, с
волдырями капель на потолке, под которым деловито чирикали и роняли вниз
серый помет ко всем и везде одинаково дружелюбные воробьи.
Ты уже хотел передернуть плечами, потянуться, молодецки расправиться,
как обнаружил, что к тебе родственно приникла девушка, довольно-таки стильно
одетая, осторожно отстранился, прислонил ее к стене, поднял шапку-финку,
хлопнул о колено, насунул соседке почти на нос, поискал что-то глазами и
сразу увидел искомое, меня, стало быть. "Посиди, дяхан,- буркнул,- на моем
месте, я в уборную схожу". Назвав тебя в благодарность племянничком, я со
стоном облегчения опустился на низкую отопительную батарею, сверху прикрытую
отполированной доской. Для красоты, надо понимать.
Ты вернулся, остановился против меня и долго ничего не говорил.
- Ну и как же нам быть? - буркнул наконец, глядя в сторону.
- Ведь ты моряк, братишка, я - бывший пехотинец, все мы простые
советские люди, и жить, стало быть, нам надобно по-братски: ты посидел и
поспал, теперь я посижу и посплю.
- Тебе ж ногу оттопчут.
- О ноге не беспокойся, новую выдадут, в казенном месте и за счет
казны. У этой нонче как раз срок выходит... Ширинку бы застегнул, братишка!
Не ровен час, скворец улетит, або девки у него с чириканьем крылья оторвут.
- Ой! - прихлопнул ты "скворечню" и, отвернувшись, задергал застежку,
цедя сквозь зубы: - Напридумывали эти "молнии".
В этом вот смущенном "ой!" и в том, что ты клял цивилизацию, заменившую
пуговицы на механизм, было много родственного. Не раз и не два шествовал я в
новомодных брюках в общественных местах с раздернутой "молнией", не один
позор нравственного порядка пережил, поминая добрым тихим словом
старушку-пуговицу. Бывало, пройдешься, как по баяну,- музыка, лад, и все на
месте. Цивилизация, стремительно овладевая нами, не отпускает времени на
привыкание к ней.
Проснулась и девица, пощупала шапку, вбила под нее волосы, еще чего-то
поправила и уставилась на тебя: "Эй, моряк, ты слишком долго плавал?" -
"Слишком".- "Значит, знаешь, где тут туалет?" - "Знаю. Но работает лишь
мужской. Дамы бегают по клумбам и в кусты..." - "Хорошо, хоть кустарники не
погибли при таком обильном увлажнении",- зевнула девушка и приказала тебе
караулить место. Под задом соседки, на доске обнаружился во всю ширь
раскрытый последний выпуск "Роман-газеты" с моим произведением. Ты сел на
место девушки и начал неохотно листать "Роман-газету". У меня не было сил
даже на ужас, что охватывает меня всякий раз, когда я вижу при мне читаемые
мои шедевры. Случалось это всего раза четыре за жизнь.
Еще "в начале моего творческого пути" увидел я однажды, как читали мою
книжку в электричке, и сразу со страху меня прошиб пот, объяло меня чувство
казнимого старым способом еретика, под задом вроде бы затлели угли, и, чтоб
их не раздуло в пламень, перешел я, от греха подальше, в другой вагон. И
потом при встречах со своими творениями бывали у меня возможности вовремя
смыться. Но однажды попал так попал! В самолете сидит сбоку тетка и, как ни
в чем не бывало, почитывает мою книжку. Я их, свои книжки, узнаю сразу
оттого, что на обложке каждой рисуют мне художники лесину, чаще всего ель,
поскольку родился я в таежном краю. По ели, значит, и ориентируюсь в книжной
тайге. Из самолета не выпрыгнешь! Свободных мест нигде нету, тетка, как на
грех, глазастая да интеллектуальная оказалась: шасть ко мне с французским
изящным карандашиком: "Ой, простите, пожалуйста, автографик..." Я чего-то
пытался сказать и написать шутливое, народ ближний начал озираться,
перешептываться. Какие уж тут шутки! А, Боже милостивый! Недаром же до слез,
до рыданий люблю я романс Гурилева "Вам не понять моей печали...", как и
этого моего душевного смятения не понять никому. Моя книга в чужих руках,
"на свету" кажется мне до жути глупой, неумелой, постыдной. Читали бы
Толстого, Пушкина, Достоевского, Бунина... За что же меня-то?!
Но тогда, на аэровокзале, повторяю, у меня уже не было сил ни на какие
эмоции. Поспал я недолго и тяжело. В вокзале еще больше скопилось народу,
еще гуще сделался в нем воздух, он превратился в клей, в вазелин, в солидол
или во что-то еще такое, чем смазывают железные части и механизмы, защищая
их от ржавчины, от излишнего трения. И я был весь в клейком мазуте, сердце
мое дергалось в горле, руки дрожали, один лишь протез, защищенный с двух
сторон - портфелем и чемоданом, лежал на полу недвижно и отчужденно.
Задравшиеся штаны оголили на нем две пластинки из нержавеющей стали. Я
достал штанину палкой и натренированно накрыл гачей протез.
Вы оба с настороженным любопытством смотрели на меня. Я догадался, в
чем дело, и, когда девушка сунула мне "Роман-газету" под нос, показывая на
мою давнюю, огалстученную фотографию, вопросила: "Это - вы?!" - я отстранил
руку с книжкой.

- Я! Я! Не похож? Старею!
- Ну вот, а ты спорила!..- подавленно, почти разбито выдохнул ты и
вдруг резко, с одного поворота: - Сейчас я пойду! Сейчас я им скажу! Над
писателем... Над инвалидом войны глумиться!..
- Да кто глумится-то? - поднимаясь, сказал я буднично.- Господь Бог?
Это он нелетную погоду сотворил. И при чем тут писатель, инвалид? Все люди,
все человеки, и инвалидов на вокзале небось десятки собралось... Раз моряк,
покажи-ка лучше где-нибудь воду какую-нибудь.
- Как вы так можете? Вам же тяжело...
- А кому, братишка, легко? Бывало и тяжелее... Не бери в голову, как
говорят нынче.
Когда мы попили из горного ручья сладкой, голубой в пузырьках воды,
умылись, отдышались и я, посмотрев на полыхающие осенним, ярким пожарищем
клены, на красной лавой облитые хребты, на засиневшее за ним дальше и выше
безгрешно чистое небо в кружевной прошве по краям, выдохнул: "Хорошо-то как!
- и, обернувшись к тебе, сказал: - Вот как мало надо человеку для
счастья!.." - ты все это тоже обвел взглядом: склоны, горы, небо и угрюмо
предложил: "Я позову ту мадаму и перенесу манатки, ладно?"
Ах, какой это был день! Упоительный, правда? И хорошо, что не сразу, не
вдруг ты мне признался, что пытаешься заниматься этим проклятым и самым, в
моем рассуждении, захватывающим делом - литературой. Хорошо, что была
девушка по имени Люда, такая потом умытая, свеженькая, рыженькая, глаза в
солдатскую ложку, и как закатит их вбок - яркая, аж слепит, фарфорная бель с
блеском. Лицо вытянутое, недозавершенное вроде бы, но в этой-то
недозавершенности вся и прелесть, полюбишь - и завершай, воображай,
дописывай, лепи - есть место для работы и уму, и сердцу. Признаюсь тебе: мне
всегда такие вот, вроде бы неладные и нескладные, не вовсе, не до конца
сложенные лица нравились нестандартностью своей. Круглолицые красотки со
вздернутыми носиками и аленьким, пухлым ртом - мечта и вожделение советского
офицера да директора трикотажной фабрики - не по мне. Быть может,
воображение сделало мой вкус изощренней, точнее - испорченней. Но может
статься, и оттого, что до офицера я так и не дорос, остался на веки вечные
чину неблагодарного и во все времена презренного - рядовым.
Потому и "красотки" не по чину мне, потому и выдумываю, доделываю лица,
отгадываю души смятенные, тайные, порой, и чаще всего, тайные только для
меня. Любовь - это творчество. Всегда творчество. Мы любим в других то, чего
нет в нас, если нет этого и в других - выдумываем, внедряем, делаем людей
лучше, чем они есть на самом деле. Увы, женщинам, сотворенным нами и с
помощью нашей, начинает казаться, и не так уж редко, что они и были всегда
такими, совершенными, и не понимают, что любящая душа отдала ей все, что
имела, опустошившись при этом и не обогатившись ответно. Обогащение души
одной другою, переливание крови

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.