Купить
 
 
Жанр: Драма

Материк. Золотой капитан.

страница №6

омти.
Сын вовсе никуда не пропадал и жил в соседней области. Найти его оказалось
несложно, а вот
поговорить удалось не сразу. Три дня он где-то отсутствовал, и его секретарша
ничего вразумительного
сказать не могла. На четвертый он появился как буря, пронесся по приемной,
вздымая ветром листки на
столе, и скрылся в кабинете, втянув за собой человек девять посетителей. Я
попросил секретаря
доложить, что пришел по личному вопросу, однако та замахала руками: по личным
вопросам приема
сегодня не будет. И вообще, его переводят на новое место, только вчера
утвердили, поэтому он до
предела занят, нужно срочно уезжать. Пришлось врать, что я из газеты. Он клюнул
и пообещал принять.
Однако уже вышли все посетители, а я еще около часа сидел возле стола
секретарши. Она меня не
впускала, ссылаясь, что он говорит по телефону, и к концу моего сидения вдруг
прониклась ко мне
доверием и сообщила по секрету, что у него давняя тактика - выдерживать
газетчиков в приемной,
потому что они его уже задолбали. Секретарша меняла хозяина и, выдавая
производственные
тайны, чувствовала облегчение.
Я застал его за сборами. По кабинету метался крепкий, не по годам седой
мужчина в кожаном
пиджаке и ярком галстуке, ворошил какие-то папки, гремел сейфовой дверью и между
делом коротким
движением поднимал и бросал трубку почти беспрерывно звонившего телефона.
- Вы по поводу насосной станции? - встретил он вопросом. - Все! Насосную я
передал по
наследству. Меня уже здесь нет. Вопрос не ко мне. Я уехал.
Мне показалось, что его действительно уже нет здесь, и вместо хозяина
кабинета мечется его тень.
Он больше не видел и не слышал меня, вдруг расхотелось говорить, хотя я заранее
подготовился к этой
встрече и рассчитывал дать ему урок почитания родителей. Передо мной же оказался
замотанный
делами человек. Я ждал увидеть этакого сноба, попавшего из грязи да в князи.
- Вы случайно не ногами родились? - спросил я.
Он вскинул голову и непонимающе уставился на меня.
- Все люди головой рождаются, - пояснил я. - А некоторые неправильно, ногами.
- Я как все, - бросил он уверенно и снова принялся за дело. - К чему такой
вопрос?
- Мать ваша кланяться велела, - я открыл дверь. - Сказала, если путь будет,
так чтобы
попроведали...
Я уже спустился вниз, когда услыхал дробный стук каблуков на мраморной
лестнице и неуверенный
голбс секретарши. Здание было высокое, гулкое, и разобрать, кого она зовет, было
нельзя.
Не знаю, выпал ли сыну путь сходить к старухе матери, или его все-таки
задолбали дела. После
многих встреч с людьми, живущими, как и я, на меже, вдруг поколебалась вера в
материну примету.
Среди рожденных по всем правилам природы что-то много странников, бьющих ноги по
чужбинам,
много "невозвращенцев" и Иванов, родства не помнящих. А может быть, природа
время от времени
меняет свои правила, придумывает новые шифры, приметы, и не потому ли я никак не
могу прочитать
найденную мной заветную книгу?
С того дня Параня к нам зачастила. Выйдет на переправу, глянет, как работает
мотопомпа, и снова в
избу. А то так разговорятся с матерью, что она и про дорогу забудет, либо ей не
хочется одеваться и
бежать на мороз. Тогда мать посылала меня, и обрадованная Параня знай
нахваливала, какой я большой
и послушный. Мать за разговором по хозяйству управится, в избе приберется и
сядет за рукоделье -
вязать или вышивать. Параня сначала присматривалась, примеривалась и тоже пяльцы
попросила. Но
боже мой, как ее-то руками браться за такую работу? Иголка в пальцах едва
держится, а уж попасть ею
куда нужно, вышить простой крестик, который Алька лет в шесть научилась, - труд
невероятный.

Однако Параня день за днем терпеливо кряхтела над пяльцами. Поглядит открыв рот,
как мать ловко
управляется с иглой, пошепчет что-то и давай путать нитки. Если мать кружева
плетет - и она за
крючок. С вязанием у нее совсем ничего не выходило, но Параня все равно
радовалась и подсмеивалась
над собой: экая неловкая! Не руки - грабли. Да ничего, медведя и того научить
можно. Глазами-то я
все запоминаю - руками не могу.
Казалось, она вовсе не переживает, что Иван бросил ее. И вообще никогда не
поминала даже своего
временного мужа. Только вот чайник звала "чифирбаком"...
Весной переправа на Чети закрылась, помпу увезли, но Параня нет-нет и
появлялась у нас на Алейке.
Придет, пошушукается с матерью, чаю попьет, на речку, где была дорога, посмотрит
и назад в Торбу.
Замужество Парани понемногу забылось, подгулявшие бабы, как и прежде, запевали
под ее окнами "Ах,
Паранюшка, Параня...", и только бабка Лампея все еще ворчала:
- Скормила ироду курей, дура. Самой таперь и яечка нету...
Параня же по-прежнему не горевала и не жалела порушенное хозяйство. Наоборот,
ходила в кино,
гуляла на складчинах и вместе с другими женщинами пела песню про себя. Летом она
работала на
нижнем складе, катала бревна. Складской крючок - не кружевной, поэтому она с ним
управлялась чуть
ли не наравне с другими бабами. Но однажды - дело было в сентябре - занемогла
что-то и на
попутном тракторе уехала в поселок.
На следующий день Торба узнала новость. Параня родила девочку на четыре
килограмма весом,
крепенькую и вполне здоровую. Свершилось чудо: живота у Парани никто не видел, в
декретный отпуск
она не уходила, не страдала от токсикоза и хоть бы пятнышко на лице проступило!
Не родила, а будто с
куста сняла девку.
Накануне этого события, отправляя меня в школу, мать сунула в ранец тряпичный
узелок и наказала
занести его Паране. Дорогой я заглянул в него и увидел пеленки и распашонки, из
которых уже вырос
Пашка-поскребыш. Мне бы еще тогда догадаться, зачем Паране эти вещи, - все-таки
трех братьев
вынянчил, - но я и подумать не мог, что Параня, эта "мокрая курица", как ее
называла баба Оля, этот
чурбак на кривых ножках, может родить. Рожать детей, по моему тогдашнему
разумению, могли только
такие красивые женщины, как моя мать.
В то время мать чувствовала себя плохо. Базедовая болезнь брала ее за горло и
душила. У матери
выкатывались глаза...
Девчонка у Парани родилась крикливая. Чуть что не по ней - пеленка ли мокрая,
пустышка ли
выпала, - такого ревака задаст - и на улице слыхать. Параня мечется по избе, за
одно схватится, за
другое. Надо подмыть ребеночка, перепеленать, а руки-то! - руки не слушаются, да
и боязно ей
этакими граблями за его тельце браться. Расстелет она на столе одеяльце,
пеленку, подгузник, как ее
научили, расставит руки и подступает к кроватке, будто птичку собирается ловить.
Девчонку надо
разворачивать скорее да пеленать нести, а она едва дотронется до заходящейся от
крика дочери, как ее
саму колотить начинает. Наконец раздергает она мокрые пеленки, вытащит из них
ребенка и несколько
минут примеривается, как бы взять его: так руки подсунет, этак, и, когда всетаки
подцепит
шевелящееся тельце и понесет к столу, либо головенка свешивается, либо
позвоночник крючком. А как
станет пеленать, так смотреть больно. Пока она ножки ему заворачивает - ребенок
ручки вытащил,
начнет ручки пеленать - а уже ножки торчат. Не стерпит Параня и тоже в слезы,
пеленает и плачет.
Закутает, закомкает дочку в одеяльце и скорее к груди. Тут детеныш затихнет -
благо, что молоком
Параня заливалась, - мать же еще пуще в слезы, чуть не в голос орет. Ладно бы
такие муки раз-два в
сутки, а то ведь, считай, каждый час. Медичка говорит, ты по режиму корми, тогда
легче будет, но какой
тут режим, если ребенок от рева синеет? Через месяц после больницы Паранина
дочка пупочную грыжу
себе накричала. По совету женщин, частенько забегающих на крик, привязала она к
пупку пятачок, да,
видно, грыжка-то все равно болит, и заходится ребенок от крика. Уж будто сыт,
грудь не берет - и все
плачет и плачет. Схватит его Параня на руки, прижмет к себе, и тетешкает, и
бегает по избе, как с
пожарной кишкой по льду.

Как-то однажды зашла к ней бабка Лампея, поглядела на Паранины муки с
пеленанием и говорит:
- Э-э, девка, робенок-от рук твоих пужается, оттого и кричит.
- Да что ж я сделаю-то?! - отчаялась Параня. - Раз бог руки такие дал?
И тут старая дева Лампея, эта полуведьма, обмывающая покойников, по-утиному
подошла к столу,
отстранила Параню и ловко так, в несколько движений, спеленала девчонку. Та вмиг
реветь перестала,
лежит только и глазенками лупает.
- Ишь глазки-то какие ясные, - похвалила Лампея. - Не робенок - чистый
ангелочек. Ну что,
орлица, хорошо тебе стало? - засюсюкала она. - Легонько на душе-то твоей?.. У-у,
руки б непутевые
твоей мамке отрубить! Родить-то дурак сможет, вынянчить, на ноги поставить надо.
- Поставлю, - сказала Параня. - Коли родила - вынянчу.
Бабка Лампея окинула взглядом Паранину избенку - пеленки, тряпицы вокруг печи
висят, таз с
мараными подгузниками стоит, пол не метен, плита еще не топлена, - сцепила руки
на животе,
вздохнула:
- Мой тебе совет, девка: сдай-ка робенка в дом малюток. И его мучить не
будешь, и сама мучиться.
Параню словно обухом по голове ударили. Ноги подломились, глаза выкатились, и
губы побелели.
Однако в следующую секунду она кошкой бросилась на старуху, вцепилась в волосы и
повисла мешком.
- Не отда-ам! Убейте - не отда-ам! Пошла отсюдо-ва, ведьма проклятая! Чтоб
ноги твоей не
было!!
То пальцы не гнулись, а тут так схватила вековуху, что выдрала две горсти
седых волос и
расцарапала ей щеки. Вернее, драла-то не Параня - сама Лампея, пытаясь оторвать
от себя
взбесившуюся женщину. Когда старуха высвободилась и торопливо отступила к
выходу, Параня с
разбега пихнула ее в толстый живот, отчего вековуха открыла спиной дверь и
грузно рухнула за порог.
- И волосья свои забирай! - крикнула Параня, швыряя волосы за порог. - Чтоб
духу твоего не
было!
За ее спиной закатывался от плача ребенок.
- А зря, девка, зря, - как ни в чем не бывало сказала старуха, переваливаясь
на живот, чтобы
встать. - Угробишь детенка - всю жисть казнить себя будешь. И мои слова не раз
вспомянешь.
Закрывшись на крючок, Параня кинулась к дочери, схватила в охапку, стиснула и
заревела на пару с
ней. Старуха могла и не колоть глаза про руки ее, Параня сама давно заметила:
как только прикоснется к
дочери - та, сухая ли, сытая, - в рев. Но до чего же обидно-то, господи! Все
дети тянутся к
материнским рукам, и нет им места лучше, чем руки, а у нее ребенок боится...
Чужие руки ему милей.
Накаркала бабка Лампея, накликала беду старая ведьма. Однажды утром Параня
понесла дочку на
стол пеленать и уронила на пол. Правда, все благополучно обошлось, на полу в
этом месте скомканные
половики оказались, да и падать ребенку низко было. Ребенок и не пикнул от
этого, зато Параня
ошалела от ужаса и давай свои руки бить. В другой раз надо мокрые пеленки
поменять, а она
подступилась к дочке, расставила руки и взять боится.
Когда Параня роняла ребенка, будто и не видел никто. Однако в Торбе уже стали
судачить об этом.
Где там спрячешься от народа, если полдеревни сразу видят, что в Параниной избе
делается? Медичка
прибежала, будто для профилактики, ручки, ножки, головку ребенку осмотрела,
прощупала. Ты,
говорит, Прасковья, как-нибудь поосторожнее, лишний раз не таскай ее; пока сама
на ноги не встанет,
пускай больше лежит. А что кричит - не беда, голосистей будет, да и легкие
развиваются. Вообще-то
ребенок у Парани рос чистым и здоровым, К двум месяцам пополнел хорошо, ручки
будто ниточками
перетянуты, и нигде ни пролежней, ни опрелостей. Вот только грыжка мучила.

Едва медичка ушла - депутат сельсовета пришел, молчаливый и какой-то
печальный мужик по
прозвищу Три Ивана. Как только Торба организовалась, его избрали в депутаты и
оставили в этой
должности, пока последний житель поселка не уехал. Сельсовет был в селе
Яранском, поэтому Три
Ивана оказался единственным представителем Советской власти в Торбе. Случалось
расходиться кому в
поселке, его звали делить нажитой скарб; возникала соседская междоусобица -
опять шли к нему. Там
учителям дрова не привезли, там вербованные разодрались, там кто-то недоволен
разделом покосов -
везде Три Ивана.
- Ну, как ты, Прасковья, управляешься-то? - спросил он, присев у порога и
осматривая убранство
избы. - Тяжко, поди, одной?
"Отбирать пришел!" - подумала Параня, но присмирела, голову опустила. Дочка,
спеленутая
медичкой, спала, и в избе было тихо.
- Да помаленьку, - выдохнула она. - Медичка говорит, ребенок хороший...
Три Ивана помялся, в пол глаза опустил.
- Этот-то... - он кивнул на курятник, - не объявлялся?
- Нет...
- Объявится - я его подкастрирую, - пообещал депутат. - Ты. Прасковья, не
против?
- Не против, - согласилась Параня, только чтобы угодить.
- Может, в Черный Яр тебя с дитем перевезти? - вдруг сказал Три Ивана. - Я
там в больнице
договорился... Ты санитарочкой устроишься, при больнице жить будете, а?
Параня упала перед ним на колени, обняла сапоги:
- Не отбирай! Оставь, ради Христа! Выхожу, вынянчу! Не отбирай!
Три Ивана перепугался, с горем пополам поднял Параню на ноги, усадил на
лавку. У самого губы
пляшут, руки трясутся.
- Да я как лучше... Я совет дал... Что ты, Прасковья, что ты?
Когда оба немного успокоились, депутат поглядел на Паранины руки и снова в
пол уставился.
- Ты бы попробовала руки-то свои разрабатывать... Может, ловчее пальчики-то
стали...
- Да уж пробовала, - безнадежно вздохнула Параня. - Вышивать бралась,
вязать...
- Еще пробуй, - посоветовал Три Ивана. - Моя баба говорит, глину тебе надо
мять или замазку
оконную. Прямо из рук не выпускать. Должны оживеть пальчики...
С той поры без куска глины в руках Параню не видели. Трусит ли в магазин, за
водой ли с
коромыслом - везде глину мнет. Ест - мнет, ночью проснется - мнет, грудью
детеныша кормит - и
то мнет. Подсохнет глина в руках - она поплюет на нее и снова мять.
Помню, когда мать хоронили - а мороз был, с ветром, - Параня стояла у края
могилы и глину
мяла. Плачет, со слезами ее мешает и мнет. А руки красные, от куска глины пар
валит...
Кончился лес, и разъехалась Торба. Разлетелись по свету мои земляки,
растеклись по другим
леспромхозам, и Параня уплыла из памяти, словно намороженная ею дорога весной.
Время, как полая
вода, оторвало эту дорогу от берегов, подняло на своей спине и унесло за
поворот. И рад бы перебраться
на ту сторону, да глубоко вброд...
Смириться бы и, сидя у воды, глядеть на другой берег, но что-то все тянет и
тянет сходить туда,
пощупать ногами землю. Знаю ведь, хоть хрустальный мост построй, все равно
придет весна и унесет
его, потому что без щепочек, веточек и хворостинок хрусталь слишком хрупкий, а с
ними - легкий.
... В одном из леспромхозов, захудалом и нищем не хуже Торбы, я сидел в
заезжем дворе и писал
материал для газеты про то, какие плохие здесь дороги, какие беспорядки на
лесосеках и что вместо
селовой древесины лесорубы гонят сплошной дровяник. А хороший лес у них был,
только за рекой, за
той самой Четью, через которую никак не могли построить и протянуть узкоколейку.
И вдруг на улице запели:
Ах, Паранюшка, Параня,
Ты за что любишь Ивана?

- Я за то люблю Ивана,
Что бородушка кучерява...
Петь так могли только торбинские. Я выскочил на улицу, однако среди ватаги
поющих женщин
никого не узнал, тем более уже было сумеречно. Тогда я спросил их о Паране, даже
попробовал
изобразить ее - кривые ноги, руки-крюки, сутулая, - такую здесь никто не знал.
Я нашел ее спустя год. Мне показали ее квартиру в брусовом казенном доме,
стоящем вровень со
всеми, ничем не примечательном. Правда, самой Парани дома не оказалось. Меня
встретила девочкаподросток,
маленькая, легкая и вся в кружавчиках - ангелок, а не девочка, как
говорила бабка Лампея.
В квартире было чисто и даже как-то излишне чопорно для деревенского дома. Белые
покрывала на
постелях с вязаным узором по кромкам, такие же наволочки на подушках, расшитые
думочки, занавески
на окнах... И было в этом что-то очень знакомое!
"Да ничего, медведя и того научить можно. Глазами-то я все запоминаю - руками
не могу..."
- Вы подождите, - сказала Паранина дочь. - Мамка скоро должна... А я чифирбак
поставлю, чай
будем пить...
"Глазами-то я все запоминаю - руками не могу..."
Нет, все-таки природа не меняет свои правила, и приметы остаются всё те же.
Одни и те же слова
говорят, одни и те же песни поют, одни и те же узоры плетут... Но сколько для
этого надо глины
перемять?
6.
В начале зимы, когда лед на Чети начинал держать лошадь, жители правого,
лесного берега ехали в
далекое село Лукояново чесать шерсть. Дело в том, что чесалок нигде в округе не
было, а овец держали
многие, и многие же из старожилов сами пимокатничали, вязали на заказ носки,
варежки, татары валяли
кошмы, торбинские листовцы наловчились даже набивать ковры. Дорога в Лукояново
была через
Алейку, и к нам частенько заворачивали погреться. Возиться с шерстью дело было
женским, однако на
чесалку почему-то ездили мужики. Моего отца это всегда веселило, и он начинал
подшучивать над
знакомыми мужиками, едва те перешагивали порог и снимали дышащий холодом тулуп.
- Никак на чесалку собрался? - смеясь спрашивал он.
- Да вот... - отчего-то мялись и как-то неестественно морщились заезжие. -
Баба запилила,
шерсть лежит нечесана, моль жрет... Сам бы я ни в жисть...
- Ну-ну, - многозначительно тянул отец и лукаво поблескивал глазами. - Ишь,
разлохматился-то
как... Надо, надо почесать...
Все заезжие по пути в Лукояново были веселы, частенько толкали нам в руки
гостинец - конфеты,
пряник, баранки, - от них попахивало водочкой, снегом и морозом. Но обратно эти
же мужики ехали
какие-то печальные, сидели тулупными истуканами на мешках с шерстью и, бывало,
даже в лютый
мороз не заезжали погреться и нахлестывали лошадей, чтобы скорее проскочить
Алейку. А если кто и
заворачивал и в это время отец был дома, то долго не засиживался. Наскоро,
иногда не снимая тулупа,
проезжий выпивал кружку чая, жаловался, что торопится, тоскливо вздыхал и
уходил. Когда же отца не
было, мужики сидели чуть дольше, но тоже скучные, словно уставшие или больные.
- Почесал? - хитровато спрашивал и смеялся отец.
- Да иди ты, Трошка... - отмахивались мужики. - Тебе только зубы поскалить...
- Что-то долго чесался! - не отставал отец. - Неделя, как проехал. Чесалка
сломалась или очередь
большая?
Мужики криво улыбались, некоторые сердились.
- Вот погоди! - хохотал родитель. - Домой приедешь, баба тебя еще почешет! От
уж почешет!
В моем отце стойко до сих пор живет эта деревенская привычка-обычай, когда,
прежде чем
поздороваться со встречным и поговорить о деле, подтрунит, сгородит какую-нибудь
небылицу,
пошутит и насмеется. Поглядишь на него - и стоит перед глазами этакий мужичок в
лаптишках, этакий
говорун у придорожного кабака - развеселый, пьяненький, полублаженный...

Перебравшись в Зырянку
и поселившись возле ветеринарного участка, он специально выходил на улицу и с
серьезным видом
заговаривал с женщинами, которые водили коров на пункт искусственного
осеменения.
- К быку повела? - спрашивал.
- К быку... - отмахивалась бабенка, нахлестывая упирающуюся скотину.
- А что сама-то маешься? Мужика б заставила. Сам-то мог или нет?
- Сам-то мог, - поругивалась хозяйка. - Да попробуй заставь нынче мужика!
Отец довольно хохотал и шел в избу.
Лукояново было от нас не так уж далеко, считали, двадцать километров, но в то
время мне казалось
это чуть ли не краем света: в девять лет я, кроме Торбы, нигде еще не бывал, и
мир, казалось, кончается
там, где небо смыкается с лесом. Еще осенью мать пообещала взять меня с собой на
чесалку, и я ждал
этого события как праздника, поторапливал родителей, с мужицкой рачительностью
рассуждая, что
шерсть попреет, пока они соберутся ее чесать.
И вот наконец они собрались. Вернее, собралась мать, поскольку на чесалку
ездила только она и отца
к этому делу не допускали. Рано утром под выходной отец запряг Карюху, меня
завернули в собачью
доху, посадили в головки саней на мешки с шерстью, мать взяла вожжи, и мы
поехали. Когда-то Карюха
была резвой лошадью, на ней ездил сам председатель сельпо, но однажды во время
урагана на нее упало
дерево и повредило крестец. Кобыла долго болела, ее хотели уже отправить на
мясокомбинат, однако
пожалели и отдали отцу. Отец выходил Карюху, поставил на ноги, а через год она
ожеребилась. Лошадь
была настолько старательной, что будто забывала об увечье. Если ее не
сдерживать, то она могла бежать
до тех пор, пока не подкашивались задние ноги. Кто не знал о Карюхиной болезни,
удивленно таращил
глаза, когда она вдруг садилась по-собачьи среди дороги и, отдуваясь, тихонько
постанывала. Если
ездить с умом, то кобыле цены не было. Давай ей почаще передышку - хоть на край
света уедешь.
Утро было дремотное, скрипели на морозе полозья, прыгали в небе звезды, а
темнота подступала так
близко к дороге, что ее можно было пощупать руками. Я слизывал мягкий куржак с
воротника дохи и
клевал носом.
- Не спи, Серенька! - весело окликала мать. - Давай лучше споем!
Она запевала, а я все равно дремал, и что за сладость была в этих коротких
снах! Я слышал материн
голос и видел лихую тройку, которая мчится не по Волге-матушке, а по нашей Чети,
видел уныло
напевающего, но развеселого ямщика и чувствовал даже, как комья снега из-под
копыт мягко бьют мне
в спину. Скачка была радостной, потому что и во сне я помнил, что еду в
Лукояново и впереди еще так
много дороги. К тому же вот-вот рассветет, и тогда можно будет посмотреть новые
места.
- Ну что, Серенька? Не замерз? - спросила мать в перерыве между песнями.
Я хотел сказать, что не замерз, но побоялся отогнать дрему. Доха грела
запахом кислого теста и
хлеба, словно русская печь.
- На Усачево заедем, погреемся, - сказала мать. - Там Созиха печь уже
натопила!
И сон мой вмиг пропал, оборотившись в страх, от мурашек по спине не спасала и
доха.
- Я не замерз! Ни капельки! Давай не будем заезжать?
- Все равно заедем, Карюха пускай отдохнет, - не согласилась мать и, откинув
воротник моей
дохи, заглянула в лицо: - Ты не бойся, Серенька, в Усачеве одна Созиха
осталась...
Лицо ее стало грустным, опустились уголки глаз, будто она вот-вот заплачет. В
Усачеве стоял один
дом, и жил в нем Иван Созин, бывший партизан, бородатый, кряжистый мужик, со
своей женой. Я его
видел только раза два, когда он приезжал на обласке в Алейку. Домой он к нам
никогда не заходил,
поговорит с отцом на речке, не вылезая из лодки, и уплывет. Так вот этот Иван
Созин нынче летом,
напившись до белой горячки, зарезал своего сына, который пришел на побывку из
армии. Созиха
вечером ушла искать корову, а Созин скараулил сына у горничных дверей и
несколько раз ударил
ножом. Созиха вернулась - чуть с ума не сошла. Иван же сбежал и, пока его не
поймали, несколько
ночей приходил к избе и заглядывал в окна.

- Ты не бойся, сынок, - сказала мать. - Созиху обязательно попроведывать
надо. Грех мимо
проезжать.
- Я и не боюсь, - сказал я. - Чего бояться-то?
Когда мы подъезжали к Усачеву, совсем рассветало.
Среди голубоватых снегов чернела изба с блеклым огоньком в замерзшем окошке,
и конная дорога,
словно напугавшись, отпрядывала в сторону, огибая жилье по опушке березняка.
Мать свернула с колеи
в снег, и Карюха пошла шагом. Навстречу нам, утопая по уши, выскочила собачонка
и, тявкнув
несколько раз, бросилась назад ко двору.
Мать отпустила чересседельник, кинула охапку сена Карюхе, и мы пошли в избу.
Едва мы ступили в
стылые сени, кровь хлестко застучала у меня в ушах и вмиг сделалось жарко. Я
старался не смотреть в
темные углы и жался к матери. Мать с трудом отворила примерзшую, обитую старым
лоскутным
одеялом дверь и вошла первой.
В избе было светло, но Созиха сидела при лампе, за пустым столом у окна, и
перебирала руками край
серой клеенки. Замотанная шалью голова казалась вровень с худыми, обвислыми
плечами. Одета Созиха
была во что-то цветастое, застиранное и длинное, так что виднелись лишь ступни
костлявых, в шишках
сухих мозолей, ног.
- Здравствуй-ка, - тихо сказала мать, и Созиха медленно оглянулась на голос.
- Узнаешь - нет?
- Ой, Валя... - проронила Созиха и улыбнулась: - А я смотрю в окно - гадаю:
кого бог несет?..
Раздевайтесь, грейтесь... Это сыночек у тебя?
Я спрятался за мать, освободился от дохи. В избе пахло стылым, чем-то кислым
и керосином.
- На чесалку вот едем, - сказала мать, присаживаясь к холодной печи. - Глядим
- свет у тебя в
окошке... Лампу-то, поди, забыла потушить?
- Не-е, не забыла, - все еще улыбалась Созиха. - Мне теперь без света никак
нельзя. Так и сижу с
огнем день и ночь, не тушу. Мишенька пойдет - заметит, не заблудится. Ему ж вотвот
из армии
прийти... Нынче дни-то вон какие темные стали, без фонаря и коровы не подоить.
Мне показалось, что она дремлет и говорит в дремоте - медленно, тихо, чтобы
не отогнать сон, и
улыбается от его сладости. Я старался не смотреть на проем горничной двери -
рассказывали, там и
убил Созин сына, - однако глаза невольно притягивались к темному прямоугольнику,
и холод стягивал
кожу на затылке.
- Я-то теперь так и сижу, - продолжала Созиха. - Куда мне ходить? Снег
кругом, темно. Корову
подою, дров принесу и сижу. Окошки замерзают, ничего не видать... Глазок протаю
- смотрю. Кто
едет, кто идет... А ко мне все не подворачивают. Только во-он та береза, - она
вытянула руку,
показывая в окно. - Придет, постоит у меня под окошком и назад уйдет...
Я нашел материну горячую руку, зажмурился, чтобы не глядеть в горницу, и стал
вспоминать
что-нибудь веселое. Вспомнил, что еду в Лукояново на чесалку и что впереди еще
дороги! - до самого
вечера ехать. И я буду снова дремать, но так, чтобы все чуять и слышать. Потом
вспомнил, что скоро
Новый год, елка и каникулы. Однако едва я открыл глаза, как сразу увидел
исцарапанные синие косяки
горничной двери...
- Господи, что же я? - спохватилась Созиха. - Чай надо поставить. И я с вами
попью... А может,
молочка? Утрешнее есть. Молочко-то я морожу, припасаю. А то Мишенька придет -
корова доиться
бросит...
- Ой, спасибо, - замахала руками мать. - Мы тро

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.