Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

siemin01

страница №22

омню отвращение к не своей хвастливой и глупой интонации.

Костику, вызывая его на вопросы, многозначительно намекал:

- Если я не доживу, ты знаешь, как найти моих.

Об Иване надо было рассказать Ванюше. Но надо было все рассказывать. И я
томился. А в воскресенье Ванюша опять позвал меня. Я сказал, что в револьвере
всего три патрона.

- Я и говорю,- сказал Ванюша.- Для защиты у нас оружия нет. Только для
нападения.

У военнопленных уже говорили об этом. Не знаю, что ответили Ванюше - в эти дни я
старался пореже появляться в их бараке,- но заметил, что между Ванюшей и
остальными наступило охлаждение. Я слышал спор между Аркадием и Николаем. Ванюша
молчал, хотя чувствовалось, что спорят из-за него.

- Партизанщина,- говорил Аркадий.

- Кем же нам себя считать? - спрашивал Николай.

- Надо понять, у нас нет условий для партизанской войны. При малейшем подозрении
всех перестреляют. Не будут виноватых искать. А людей надо сберечь.

- Чем?

Вот тогда и заговорили, что нашими полутора пистолетами лагерь не защитишь. А
при нападении какие-то шансы есть. Можно еще оружие добыть.

Аркадий впервые при мне говорил, так решительно подминая другие голоса. И голос,
как и выпуклые глаза, был властным - командирским или учительским. И досада
какая-то в нем была. Будто Аркадий еще не собирался себя выдавать, но
обстоятельства так сложились. А теперь ничего не изменишь: был один человек,
теперь другой. И виноваты в этом Ванюша и я.

- Авантюризм,- говорил Аркадий,- всегда бывает только одного цвета -
преступного.

На Ванюшу не смотрел, не ждал возражений. Вначале я хотел, чтобы Ванюша ответил,
но потом стал бояться, что он заговорит и все еще больше почувствуют
командирскую правоту Аркадия.

Молчал и Петрович, штопал куртку. Все в бараке как бы заново приспосабливались к
новому голосу Аркадия. Он и сам вначале только примеривался: годится ли? Но,
видно, время уже пришло для этой командирской, учительской, государственной
интонации, которую все легко узнали. И слово Аркадий произнес, разом всех
обязавшее, заставившее потупиться, такая в нем была власть:

- Политически правильное решение надо принять.

Совсем не только о том, чтобы как-то выжить, думал я все эти годы. Страх смерти,
истощение, голод были неотступны. И сохранение себя на каком-то уровне самолюбия
требовало таких усилий, что сами усилия нуждались в непрерывном обновлении и
объяснении. Каждый хотел жить правильно. Маленького риска не было. Риск всегда
был большим. И не одной ненавистью исчерпывались отношения с немцами. Тысячи
черточек похожести связывали немцев с людьми, которых я знал до войны и которых
узнавал после. Боюсь кощунственных сопоставлений, но вот как было. В сорок
шестом году в аудитории железнодорожного техникума мы встали навстречу
преподавателю. Я обомлел. Надо было звать милицию. До румянца на щеках, до
чистоплотной дрожи в нервных пальцах, до фанатичной брезгливости этот человек
был похож на... лагерфюрера. Не о похожести речь! Это был один и тот же человек!
Не хватало хромоты. Орден Александра Невского, гимнастерка, галифе - все,
конечно, было маскировкой. Я ждал, когда он меня узнает. Понятно, не узнал. И
все-таки много лет я не мог отделаться от мучительного, почти механического
сопоставления: голос, цвет волос, возраст. А через несколько лет в газетном
портрете знаменитого американского пианиста я узнал Ивана Длинного. Невероятные
совпадения! Но разве не тревожит в них нечто сверх слепой игры случая? Вот что
может произойти с людьми!

Мир, о котором я думал, был невероятным, страшным, неожиданным. Ужасное
держалось жестокостью. И в мыслях моих было много жестокого. И в мерках, с
которыми я подходил к другим и к себе. И самолюбивого было много. "Я думаю!" -
вот как я ощущал себя. О себе думал: расту, вырабатываю принципы, меняюсь.
Выработаю - положу предел изменениям. Поэтому и спорили с Костиком часто и не
мирились - дорожили собственными открытиями. Но вот Аркадий сказал о
"политическом решении", и я вздрогнул, как тогда, когда Ванюша предположил, что
эсэсовец может появиться не только сверху, но и снизу, из города - что-то важное
я упускал.


- Нас никто не демобилизовывал,- сказал Аркадий.- Почему он здесь, каждому еще
придется отвечать. А фронт всю войну был один: и первый, и второй, и десятый. И
держала его наша армия. А если теперь сюда придут союзники, у нас уже должны
быть своя власть и дисциплина.

Союзники так долго обманывали наши надежды, что как бы соглашались с тем
невероятным, что здесь происходило. Постепенно мы так и привыкли о них думать. И
самолеты их, и бомбы все эти годы ничего для нас не меняли. Сидели за Ла-Маншем,
теперь сидят под Ахеном, хотя каждый второй немецкий танк без горючего, а каждый
второй автомобиль с газогенераторной печкой. И, конечно, никто лучше нас не
ощущал, что это слишком слабая либо нечестная игра. Никогда нам так не
открывалось, что такое политика и какой она может быть. И слова Аркадия
встретили с сочувствием.

Однако в воскресенье мне были выданы те же выбеленные туфли и тот же обширный
пиджак Аркадия. Видно, я улавливал только отголоски споров. Разговор, конечно,
не забылся, в глазах Аркадия была какая-то перегородка, когда он взглянул на
меня. Но все-таки Ванюшина готовность рисковать была важнее.

Работали у немца на огороде. В обед он вынес по кусочку хлеба с прозрачными
следами маргарина. Мы усолись в сарайчике. И вдруг в дверях увидели хозяина с
мальчиком. Привыкая к темноте, они рассматривали нас.

- Зис ду волль!

- благодушно сказал хозяин мальчику.

- Погляди-ка!

Как- то мне пришлось работать в обители милосердия -кранкенхаузе. В больничном
парке чистил граблями дорожки и думал, что здесь обязательно накормят. Сестра,
которая распоряжалась мною, была не просто сестра милосердия, а сестра-монахиня.
Тишина была парковая, загородная. Дважды меня звали на кухню, показывали
помойные ведра:

- Вылей!

Пришла посмотреть какая-то начальница. Ничего не спросила, постояла и ушла.

Ничего не дали.

Возможно (так я думаю сейчас), немцы оплачивали нашу работу лагерю. Но ведь и
считая себя с лагерем в расчете, они имели дело с истощенными людьми. Количество
ненависти к нам не увеличилось к концу войны, как можно было бы ожидать, а
уменьшилось. Ненависть была режимом, ритуалом, а к концу войны режимы обмялись.
Даже в полицаях была заметна расслабленность. Особая лень. Они уступали
желаниям, которых раньше, наверно, и не замечали, так легко они подавлялись
дисциплиной. Слонялись. Выбирали прогретые солнцем места. И пост перед воротами
оказывался оставленным. Так что дело не в ненависти. Тут тоже, должно быть, было
чувство превосходства.

Расслабленность была заметна и у солдат. Даже по лихим пропыленным маскировочным
плащам наблюдателей за воздухом, которые ездили верхом на автомобильных крыльях,
было понятно, что это армия, терпящая поражение. Фронт, не защищенный с воздуха.

У нашего хозяина усики и челка наци - "под Гитлера". Рассчитывая вызвать
сочувствие, он говорит нам, что вторую мировую войну, как и первую, Германия
проиграла. Я пораженно смотрю на гитлеровские усики, а он многозначительно
поднимает палец.

- Або дритте!...

- Но третью!...

Уже начинает пророчествовать.

Не метафорически, а на самом деле в ту весну мы стали замечать давление
солнечного тепла. Землю стали замечать. И что на ней растет. Цвет крыш, блеск
окон.

С того места, где мы работаем, видна радиомачта на горе. Утром она казалась
черной, теперь посветлела.

- Дюралевая труба,- говорит Ванюша.- Взорвать бы ее.


Никакого предварительного плана у нас не было, но, когда немец нас отпустил,
Ванюша опять повел меня по направлению к мачте. Опять Ванюша раздобыл палку -
держак от короткой лопаты или граблей - и бодро нес ее на плече. Двое русских
возвращаются с работы. Скоро, однако, я почувствовал, что дорога уводит нас и от
мачты и от городка. Ванюше это тоже должно было прийти в голову, но он шел не
оглядываясь и задумался только тогда, когда радиомачта оказалась за нашей
спиной. Мы сменили дорогу, а первый же встречный немец шарахнулся и долго кричал
и грозил вслед.

- Палка! - догадался я.

- Выбросить? - спросил Ванюша.

Решили все-таки, что палка нас маскирует, а немец просто паникер. Однако еще
один немец, заметив нас издали, засомневался, туда ли он идет.

- Спросить бы дорогу,- осторожно предложил я и крикнул: - Айн момент!

Немец сошел с дороги и стал спускаться под горку. Ниже была еще одна дорога.
Пересекалась ли она нашей, ответвлялась ли от нее, совпадала ли по направлению,
мы не знали. Теперь забеспокоился и Ванюша.

- Битте, айн момент! - крикнул он.

Немец, ступив на асфальт, молча погрозил.

Это было плохо. О подозрительных русских немцы обязательно сообщат. А у нас
оружие. Некоторое время шли как бы по инерции. Надо было срочно освобождаться от
оружия, возвращаться и искать дорогу. Я ждал, когда Ванюша это скажет сам.

Шли все медленнее и наконец остановились. Вместе с нами засомневались, туда ли
идут, пожилой немец с мальчиком. Они догоняли, а теперь собирались переходить на
нижнюю дорогу, но еще искали тропинку. Немец на нижней дороге приостановился,
наблюдая. Это были местные немцы, они прекрасно знали, кого можно встретить на
дороге. А может, всех паникой заразил первый немец. Он испугался или возмутился
(бесконвойные русские!), второй немец услышал его крики, пожилого с мальчиком он
встретил - навстречу шел. Я прекрасно знал, как быстро распространяется такая
паника. Приобретает форму возмущения беспорядком. И чем мельче причина,
вызвавшая испуг, тем сильнее возмущение, яростнее крики. И плохо нам придется не
из-за того, что мы намеревались сделать, а из-за того, что первый немец
испугался, второй обошел нас и пожилой с мальчиком тоже собирались обойти. Эту
остервеняющую логику я знал прекрасно. Мнимая вина здесь даже опаснее настоящей.
За несколько недель до конца войны все меньше верящих в свое сверхчеловеческое
происхождение. Но интонация превосходства еще остервеняет и объединяет.
Возмущенный немец не остановится, пока не найдет тех, кто обязан восстановить
порядок.

Если бы удалось показать пожилому, что мы неопасны, если бы тот, на нижней
дороге, это оценил, может быть, паника перестала бы распространяться. Палка,
конечно, похожа на дубинку. Но теперь нас запомнили со всеми нашими приметами и
выбросить мы не решались. Спросят: "Зачем несли?" Слишком далеко мы ушли от того
места, где наше появление было бы привычным, где мы сами могли бы держаться, как
всегда. Мы здесь ничего не знали, и нас никто не знал. И мой огромный пиджак и
выбеленные туфли были на виду. И, конечно, лица и походка, по которым было
понятно, что ни дороги, ни цели своей мы не знаем. Ванюшу это будто совсем не
стесняло. Он не тратил усилий для преодоления внутренней преграды, словно у него
совсем ее не было. В другое время я позавидовал бы ему. Я знал, что внутренние
преграды преодолеть не легче, чем внешние. Тех, у кого сильны внутренние
преграды, презирают. Особенно изощрялся Костик, у которого, по моим наблюдениям,
было множество тайных внутренних преград. "Можно! Можно!" - передразнивал он
кого-нибудь робкого. - Нельзя! Кто тебе, дураку, скажет: "Можно!" Сам себе
скажи!"

- Сойдем на обочину,- сказал я Ванюше, желая показать немцам, что дорога
свободна.

А Ванюша вдруг крикнул:

- Фридрих!

Мальчик вопросительно взглянул на старшего, и я понял, что Ванюша не ошибся.

Немец ответил неопределенной улыбкой. Одет он был бедновато, без воскресной
праздничности. Немец на нижней дороге крикнул что-то угрожающее. Ванюша
направился к пожилому и позвал меня.


- Хороший человек,- сказал Ванюша.- Вместе в Эссене работали.

Я улыбнулся мальчику. Для разговора с улыбками нам не хватало слов. Просто было
ощущение, что такое могло выпасть только Ванюше. Со мною такого не могло
произойти. Бог знает где встретить знакомого немца!

- Сергей! - показал Ванюша на меня. Каждое слово в таком разговоре
выкрикивается, И после него еще следуют восклицания:

- О-о!

Фридриха в Эссене разбомбило.

- О-о! - сочувственно сказал Ванюша. Фридрих развел руками:

- Криг!

Еще кого- то разбомбило. То ли ранило, то ли совсем оторвало ногу. На костылях
ходит. А они перебрались сюда.

- Скоро войне конец!

- Война - дерьмо.

Как пройти в Лангенберг? По этой же дороге, но в обратном направлении.

Немец с нижней дороги следил за нами, и Фридрих явно томился. И мальчик томился.
То ли с нами неуютно, то ли разговаривать с нами на глазах у кричавшего. И тут
мы увидели, как немец с нижней дороги замахал руками, показывая кому-то на нас.
Мимо, раскачивая педали, словно решившись с ходу проскочить опасное место,
промчался велосипедист. И тоже выкрикнул что-то обещающее. Он оглянулся, и лицо
у него было, как у пережившего незаконную и незаслуженную опасность. На повороте
снова оглянулся и опять что-то пообещал. Мы распрощались и направились в сторону
Лангенберга, а Фридрих и мальчик опустились на нижнюю дорогу. Фридрих что-то
сказал немцу, но тот не согласился, закричал. Мол, все одинаковы, знакомые и
незнакомые. И двинулся по своей дороге вслед за нами. То ли себя подбадривая, то
ли нас пугая, ругался, и, судя по интонации, тут были и самые зловещие обещания
и общие соображения. Но, в конце концов, собственные заботы отвлекли его, и он
отстал.

- За поворотом сойдем с дороги,- сказал Ванюша.

Не дошли, услышали догоняющий автомобильный рев.

- Сойдем с дороги,- сказал Ванюша,- не оглядывайся.

Рев превратился в наезжающий, оборвался за нашими спинами. Надо было
оглядываться, но мы еще секунду помедлили. Из кювета я увидел над собой высокую
машину, из которой трое целились в нас. Целившийся в меня был возбужден погоней,
и еще было в лице его что-то веселое: "Оглянулся?" Секунду держалась отчаянная
надежда: машина военная, не полицейская, шофер не глядит на нас. Попугают, и он
сразу же погонит дальше. Но трое спрыгнули. Я понял - все! Почувствовал, как
обессилила меня надежда. Еще было ожидание Ванюшиного выстрела и ощущение
утраченной секунды.

- Хенде!

Ванюша выпустил палку и с сомнением поднял руку.

- Шпациреншток?!

- таким высоким голосом кричат, возбуждая себя. От удара Ванюша сел на бровку
кювета, голову спрятал между коленями. Однако не сразу сел, выбирал место. У
солдата был голос новобранца, срывающийся.

- Прогулочная трость?!

Тот, который целился в меня, задержался на дороге. Подстраховывал своего
молодого горячего товарища. Кроме того, ему нравился спектакль. У него была
улыбка превосходства и над горячностью новобранца, примчавшегося мстить за то,
что велосипедист и встречные немцы испугались нас, и над нашими надеждами, что
кто-то из солдат допустит оплошность. Так может улыбаться уголовник,
обнаруживший, что и на военной службе он занимается чем-то своим. Когда Ванюша
сел, он покосился на него и перевел взгляд на меня: "Видел?" И, как недавно
водитель танкетки, опустился передо мной на корточки (еще секунду упускаю!),
снизу вверх повел руками по брюкам, как портной, охватил поясницу, завел руки
под пиджак. Лицо было в такой близости, словно он собирался припасть ухом к
груди.


Полы пиджака распахнул. Улыбнулся угрожающе, полез во внутренний карман - улыбка
стала уступчивой, загадочной,- провел рукой по пряжке, за которой на голом теле
был револьвер, и показал - в машину!

Сердце бухнуло: играет, как кот с мышью!

Ванюша, защищаясь от ударов, отползал за кювет. Потом поднялся, и я так ясно,
словно не своими глазами, а глазами всех этих солдат, увидел за его спиной едва
скрытый прошлогодней травой и земляным мусором пистолет.

Новобранец спрашивал, где пожилой немец с мальчиком. Что мы с ними сделали?
Ванюша с оскорбленным воплем быстро шагнул в сторону от пистолета, показал на
нижнюю дорогу.

Они не видели! Не ожидали увидеть.Другого объяснения у меня и сегодня нет.

Ванюшу толкнули к машине. В машину подсаживали: высоко и нет дверец, надо
перешагивать через борт. Внутри, как в ящике со скамейками. Или как в лодке.
Возможно, это и была амфибия. Со скошенным носом, толстыми рубчатыми шинами и
широко поставленными, как бы самолетными шасси.

Обыскивавший меня сел рядом, сунул мне под нижнее ребро пистолет. Не сторожил, а
как бы спрашивал: "Каково?" Я был уверен, что револьвер под пряжкой он нащупал,
но по язвительности характера собирается разыграть какую-то жуткую штуку,
приберегает напоследок ее для меня и для всех.

Шофер, который так и не обернулся к нам ни разу, включил мотор, развернулся, и
мы помчались в сторону от Лангенберга. В открытом кузове гудел ветер, и скорость
казалась огромной. Мой сторож не убирал пистолет, и это все больше убеждало
меня, что он прекрасно знает, что у меня за поясом. Но это только смешит его.

Когда Ванюше удался его трюк, я испытал минутное облегчение. Но потом вся
тяжесть переместилась на меня. Пока он избавлялся от пистолета, я совсем
измаялся. На глазах у нескольких человек нельзя потерять, спрятать большой
пистолет. А унижения много. С унижением все будет страшнее и жесточе. Так я
думал, пока Ванюша добивался своего. Теперь надо было что-то делать мне, но я не
мог придумать что. Если этот, надавливающий мне стволом ребро - я старался не
смотреть в его выясняющие глаза,- и не нащупал у меня под пряжкой револьвер, все
равно нас везут туда, где обыщут и найдут. Мы не могли выпутаться. Слишком
многое для этого должно было совпасть. А так много не совпадает никогда.

- Вот они! Вот! - закричал Ванюша, указывая на две фигурки, идущие по нижней
дороге.

Никто головы не повернул. Мой сторож предупреждающе надавил стволом мое ребро.
Километра два или три машина мчалась вперед, потом свернула налево, и мы
оказались на нижней дороге. Теперь ехали навстречу тем двум и через минуту были
рядом с ними.

Новобранец о чем-то спросил Фридриха. Тот ответил. И нам, словно мы задерживали
машину, скомандовали:

- Шнель! Шнель! Раус!

Мы спрыгнули на асфальт. Шофер, так ни разу нами не заинтересовавшийся,
развернул свою серую в коричневых маскировочных полосах машину, и мы услышали
удаляющийся рев.

Опять был разговор с восклицаниями: "О-о!" Фридрих разводил руками. Еще раз
распрощались и пошли не задерживаясь. Идти далеко, о дороге почти ничего не
знаем, и, даже если не остановят еще раз, в лагере все равно придется плохо.

Едва отошли, я схватился за пряжку - может, револьвера и нет! Может, выпал гденибудь.
Гирька была на месте. Но что же означала остерегающая улыбка? Я
ощупывался. Во внутреннем кармане пиджака не оказалось бумажника. Даже не
бумажника - клеенчатой самоделки, в которой было несколько фотографий. Там была
и моя, сделанная в сорок третьем году. И жалость к себе охватила меня. Будто я
онемел или утратил память, без этих фотографий никому ничего не сумею объяснить
или рассказать.

Ванюша смеялся.

- Спасибо, голова цела. Сколько хочешь фотографий сделаешь.

Пистолет нашли на том же месте. Нашли легко, и я вновь удивился, как они могли
не заметить! Ванюша опять сунул его за спину, под пиджак.

- Ты сегодня не кашляешь,- одобрил он меня.- Перекашлял?

- Не знаю.

У меня, конечно, появилась привычка быстрее преодолевать внутреннюю преграду и
давно уже выработались приемы, которые не давали страху обессмыслить все
поступки. Но это была не чистопробная храбрость, которая одна имеет цену. Был бы
храбрее, не ловил бы ухом все, что сделает Ванюша, выстрелил бы в немца, когда
тот присел передо мной на корточки. Это было мгновение, которым я мог
распорядиться. То, что нас отпустили, было нелепостью. Но на нелепость нельзя
рассчитывать.

В первый раз у меня не было желания догнать Ванюшу, идти рядом, при каждом слове
заглядывать в лицо.

16


Но постепенно ходьба, воздух переубедили меня. Мы были живы. Ванюша завел меня,
он и вывел. Нам не хватало плана, попадаться мы начали с первых же шагов. Но
ведь каждый шаг, каждая дорога были новыми для нас. В зрительной памяти моей
только-только начали располагаться улицы, дороги, рощи. Даже те улицы, по
которым я когда-то проходил, не задерживались в памяти потому, что не сам ходил,
а водили. Не смог бы я, например, показать дорогу в кранкенхауз. Не удивительно,
что мы и цели выбрать не могли. Мы ведь и время не выбирали, и место. И жадность
у нас была почти детская на узнавание мест, в которых живем. Но оказалось, что и
немцы, которые здесь жили, допустили много оплошностей. Их хватило, чтобы
перекрыть наши ошибки. У Ванюши, конечно, был опыт. А то, как он прятал голову
от ударов, я не скоро забуду. Да и не мог я распорядиться той долей секунды,
когда немец присел на корточки и, смущенный неудобной позой, снизу вверх
вопросительно глянул на меня. В машине оставались еще трое или четверо
вооруженных, они застрелили бы меня прежде, чем я добыл из-под рубашки свою
гирьку. И не мог я решать за Ванюшу - его застрелили бы со мной.

Теперь все было ясно. Ванюшина правота, его предприимчивая смелость, воровское
смущение немца - он и пистолет держал под моим ребром, чтобы не дать обнаружить
пропажу. Ванюшу посадили на переднее сиденье, и затылок его был мне укором. Все
сделал и все-таки пропадет из-за меня! Машина мчалась, а я пытался уговорить
себя, задрематьто, что мне предстоит, обменять на представление о простой боли.
Боль можно ослабить, заспав ее наяву. Тогда то, что происходит на самом деле,
тебя как бы не касается. О простой боли я знал многое. У меня были приемы. Но
то, что предстояло, лишало их смысла. И не избавляло от унижения.

Потом нам велели спрыгнуть на асфальт, и я не сразу понял, что машина уходит,
ждал совсем другого. И вот опять остался вдвоем с Ванюшей: с его смелостью,
безоглядностью, только что подтвердившейся правотой. Так почему же то, что я
думал и чувствовал, мне кажется важнее того, что произошло на самом деле!

Разницу между тем, что происходит, и тем, как чувствую, я объяснял так: у меня
нет оружия. Теперь оружие у меня в руках, я даже сам его добыл. И вот мне не
хочется догонять бодро косолапящего Ванюшу, идти рядом, заглядывать ему в глаза.

Прошлый выход наш был удачнее, но только сегодня пришла вот какая мысль:
оказывается, из самого безнадежного положения можно выпутаться! Только было в
ней что-то жестокое. Я всегда терпеливо сносил придирки и насмешки Костика, но,
когда на этот раз он вышел мне навстречу своей шоргающей лыжной походкой и
спросил, заработал ли я себе на гроб, я сказал ему:

- Заткнись... доходяга!

А когда кто-то попытался меня усовестить, я засмеялся:

- Да пусть катится со своими дурацкими подковырками!

И еще некоторое время мне казалось, что теперь-то наконец я понял самое главное
в жизни, наконец-то поступаю так, как чувствую. Преодолел свою постоянную
завороженность то тем, то этим. То слабостью Костика, которого из-за его
слабости нельзя обидеть, то значительностью Аркадия, то постоянной правотой
Ванюши. Даже взглядом научился поигрывать. Обругал Ванюше Аркадия.

- Сам не рискует! В бараке сидит. А рассуждает!

Но Ванюша не согласился:

- Его много учили. Когда человека научат, он к одному и пригоден. Ему здесь
негде развернуться,- и засмеялся: - Меня старались научить - не смогли! Так я ко
всему понемногу...

Еще посмеялись:

- Мне хоть война не кончайся. Тут я всем ровня. Закончится, тот же Аркадий
перестанет замечать.

У Ванюши желание посмеяться уравновешивалось желанием порассуждать. Спешил
восстановить справедливость. Я редко попадал ему в настроение. Ванюша
настраивался уклончиво: "Да нет, неплохой человек". И находил извинительные
причины и для робкого, и для болтливого, и для скупого. Поражал и возмущал меня
тем, как далеко при этом заходил. "Значит, была причина",- говорил о человеке,
укравшем хлеб. "Какая же?!" - приходил я в неистовство. "Голод".- "А кто не
голоден?!" - "Значит, голоднее".- "Ты мог бы украсть хлеб?" Ванюша смотрел не
мигая. "Это как повернулась бы жизнь".

Я смотрел в его рыжие глаза с неподвижными зрачками, ждал, когда изменится
выражение нестерпимой пристальности. Ванюша будто спохватывался, усмехался. Я
поражался, почему его не застрелили еще в лагере военнопленных. Когда нас
схватили, я сразу подумал, что Ванюшу выдадут глаза. Я замечал, как умолкали
скандалисты, почувствовав неподвижный Ванюшин взгляд. Какая-то лампочка-мигалка
то усиливала рысью желтизну вокруг его зрачков, то гасила. Должно быть, он сам
знал силу своего взгляда и потому неожиданно по-женски потупливался. Во время
споров, в которых он чаще всего участвовал молча, только по глазам и было видно,
как вспыхивает и сосредоточивается его упорная и замкнутая мысль. Посмотрит ктото
на него, он потупится. Спорил и рассуждал со мной. Но и тут останавливался
там, где слова теряли силу, где я, по его мнению, уже понять не мог. Вообще от
споров уходил, будто от чего-то не совсем делового или достойного, что
запутывает настоящую ясность. А "жизнь" - это и был порог, перед которым он
останавливался. Будто три лагерных года - не "жизнь". Будто "жизнь" - это не то,
что каждый день происходит, а нечто другое, где никакие принципы не действуют,
где нет слов, значение которых было бы мне понятно. А я с величайшим пылом
относился к принципам. И один из них был: не укради хлеба! Это был простейший и
безусловный лагерный принцип. Поэтому я о нем и заговорил. Его и защищать не
надо было - никто и не крал. Я запомнил всего один случай. А главное, был в этом
принципе пылкий намек на братство. Разговоры же о "жизни" гасили любую пылкость.
И этого я не мог вынести. Смотрел в Ванюшины неподвижные зрачки в думал:
притворяется! Нет ничего важнее принципов. Я это знаю потому, что... чувствую. И
нет ничего важнее пылкости, без которой не существует принципов. То, что говорил
Ванюша, означало, что и ко мне он относится без всякой пылкости. И это было
совсем плохо.

"Но ведь ты не мог бы бросить товарища в беде? Ну, вот... меня, например?"

Это было трудно произнести. Но я искал что-то неопровержимое, через что и шутя
невозможно перешагнуть. Смотрел в мерцающую рыс

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.