Жанр: Электронное издание
belyj02
...ей; так что я спрашиваю: Блок мне кто? Противленец,
союзник, враг, друг, символист или - кто? В годы узкой захваченности
символизмом В. Брюсова Блок символизмом ругался; а в годы предания
символизма В. Брюсовым Струве Блок каялся в том, что когда-то предал
символизм.
В. Иванов, опять-таки, - кто для меня? Противленец, союзник, враг,
друг? Я нарочно в трех главочках дал материал к диалектике сложных,
запутанных с ним отношений, в которых момент яркой ярости чередовался с
моментом сердечнейшей нежности; нудилось что-то во взаимодействии нашем меж
нами; какая-то лаборатория опытов строилась даже в полемике; не говоря о
моментах согласий; но можно ль назвать то согласие полным? Скорее пытался я
для равновесия строимого между нами морально-идейного мира то Брюсовым
уравновесить Иванова, то в пику Брюсову выдвинуть мировоззренье Иванова; и
совершенно сознательно действовал я, потому что я знал: символизма как школы
и нет, и не будет; а мировоззренье построено будет сквозь школы и
мировоззренья; и вовсе не нужно для мировоззрения этого ряда пустых
этикеток, как-то: символизм, символ; знал же я с первого года столетия, так
же, как знаю в 30, что догмат, единственный, мировоззрения строимого есть
борьба с догматизмом; в известный период лаборатория наших исканий с
удобством могла обозначена быть: символизмом; те, кто думал, что символизм
ряд готовых построек, с удобством ощупываемых, весьма ошибались, лишь
надпись столба путевого с протянутым пальцем; не здание, - только дорога,
бегущая за горизонт; символизм - это значило: "к северу"; мы,
путешественники, - В. Иванов, В. Брюсов, А. Блок - отправлялись на север;
пройдя километров пятнадцать, я видел загиб в направлении западном; дальше:
загиб: в направлении восточном, опять возвращающем к северу; Блок и Иванов,
не видя загиба, лупили на север, к конечным путям символизма - к "коммуне
людей"; а мы с Брюсовым к западу перли, крича: "Эй, товарищи, здесь
заплутаетесь, здесь хода нет!"
Так мне это виделось; Блоку, Иванову, Брюсову виделось это, вероятно,
иначе; и, если б не я, а они написали бы "Начало века", читатель увидел бы,
как плутал зря "Андрей Белый", сбиваясь с дороги.
Так выразил бы я тенденцию книги: дать ряд зарисовок в малом отрезке
моего литературного пути, очень сложных, противоречивых. "Начало века" -
лишь первый том моих мемуаров; чтобы очертить двенадцатилетие литературной
деятельности до войны, мне понадобилось бы писать еще два тома; первый том
обнимал бы эпоху журнальной деятельности с Брюсовым в "Весах"; с "Весами" я
очень тесно связался лишь с 1907 года; этот период мне памятен, в противовес
зарисованному, сильным сужением, но и концентрацией интересов, большей
четкостью в понимании задач своей деятельности; раскидавшись, я потерял под
ногами почву; сузившись, я обрел уверенность на сравнительно узком участке
идейного фронта: на литературном; этим я обязан Брюсову; второй том "Начала
века" обнимал бы 1905 - 1909 годы. Третий том обнимал бы перенесение арены
деятельности из "Весов" в книгоиздательство "Мусагет"; в этот период я
пытаюсь обосновывать символизм как философию культуры, отхожу от Брюсова,
отдаляюсь от Мережковских, мирюсь с Блоком, В. Ивановым; конец периода
этого - мой уход из "Муса-гета" и отъезд за границу.
Все описанное в этом томе воспроизводит не столько оценку с сегодняшней
точки зрения бывшего давно, а именно это бывшее давно; я пытаюсь накладывать
краски, соответствующие тогдашнему восприятию людей и идейных течений.
Пусть читатель увидит, как мы бродили впотьмах, как переоценивали свои
силы, как обманывались и ошибались в людях, какие сюрпризы вырастали из
встреч с людьми, издали казавшимися близкими. Те, кого критика объединила
как группу писателей-символистов, представляли собой людей
разноустремленных, порой даже чуждых друг другу.
Что в момент отказа от форм, школ искусства каждый искал по-своему
жизненного искусства, а не абстрактного "крэдо", не мировоззрения из
рассудка, - свидетельствуют заявления, начиная с первого по времени
символиста, с Добролюбова: вот им написанные последние строчки: "Все это
[Разумеется содержание "Из книги невидимой"] я написал ради того, чтобы
засвидетельствовать осуждение всему прежде написанному... Оставляю навсегда
все видимые книги" [Добролюбов. "Из книги невидимой". Последние слова 269].
И Брюсов писал мне: "То, чего все мы жаждем, есть подвиг... но мы отступаем
перед ним и сами сознаем свою измену, и это сознание... мстит нам..."
"Справедливо, чтобы мы несли казнь..." [Из письма ко мне, напечатанного во
2-й главе] То же - Блок; безответственность свободы превращает в "балаган"
самое творчество; [Блок. "О современном состоянии русского символизма", т.
VII, стр. 186, изд. "Эпоха"] "возникают вопросы о проклятии искусства, о
возвращении к жизни, об общественном служении" [Там же, стр. 188]. "Что
произошло с нами в период антитезы?.. Превратили мир в балаган... Поправимо
или не поправимо... Мой вывод... самоуглубление, пристальность... диэта...
Должно учиться вновь..." [Там же, стр. 191-195 270] Так же жизнью ответил
поэт-символист Л. Семенов; тем именно, что стал крестьянский батрак. Как со
мной обстоит? "Писатели не могли ограничиться печатной словесностью...
попытка Толстого пахать для искусства - искусства быть в жизни -
значительней "звучности"... Образец лучшей "звучности"... толстовская
"Азбука"..." "Словесные фонтаны обильны; если бы, по мудрому слову Пруткова,
закрыли бы эти фонтаны... может быть, услышали б... то, что не слышим..."
[Белый, "Мировоззрение Гете", стр. 23 - 27 271]
Я бы мог и еще, и еще, и еще приводить: себя, Блока, Брюсова: жизнь,
жизнь, а - не "искусство"!
От осуществления только к стремлению - вот переворот, мной мучительно
пережитый; символизм как конкретное мировоззренье, которое завтра-де мы
осуществим, стал в 1905 году для меня неопределенною, туманною далью
культуры; стало быть: самый термин "символизм" стал из точного термина -
только эмблемой дальнейших исканий; в эпоху с 1906 до 1909 года выступили
для меня и Брюсова более всего проблемы, связанные с художественным
ремеслом.
И открылось: всякому идейному устремлению должны соответствовать люди,
его проводящие в жизнь; а мы как люди не сдали экзамена; первые же опыты со
строительством жизни для меня окончились крахом; и вставал подо всею суетой
жизни новый вопрос: что же есть человеческая личность? Что есть человек?
Человек оказался сложней всех моих юношеских представлений о нем.
Вы идете к знакомому на пятый этаж неизвестного вовсе вам дома; вы
звонитесь в квартиру, где все вам известно, где все так уютно, где все вас
влечет; возникает иллюзия, будто и дом, в одной из квартир которого вы
бываете часто, известен вам, как квартира; а вы пробегаете лестницей, где
ряд неизвестных квартир; и у вас возникают мысли о том, что там свои жизни,
порой очень страшные. Пятый этаж с вам известной квартирой вы отождествляете
с личностью: это ж - участочек личности; личность - весь дом, т. е. энный
ряд устремлений, переживаний, противоречий, о которых вы и не подозреваете
вовсе.
Такая картина предстала мне, когда я пытался гармонизировать кружок
"аргонавтов"; тогда и открылось, что все слова о прекрасном, о новом в
каждом из друзей - квартирочка в ряде квартир, обитатели коих живут и не
по-новому, и не прекрасно; мечтая о деле, связующем тесно друзей, ты
мечтаешь и о связи квартир, т. е. общности переживаний; казалось бы -
налажена связь. Как бы не так! В поволенную общую жизнь введены ряды, сотни
квартир с неизвестными, подчас ужасными в них обитателями; и выявляется
косность, не преодоленная в каждом; "отцы" - не во мне лишь: часто
непреодоленные, они в нас таятся; оттого-то и грань между близкими и
дальними, меж старым и новым порой для нас незаметна: ускальзывает в каждом
миге; и порывы наши к изменению жизни разбиваются ежеминутно; "тюремщик"
всегда соприсутствует; он неизбывен; и это - ты сам, не опознавший себя; ты
думаешь, что побеждаешь, что круг твоих новых заданий, расширяся,
осуществляется; ты разорвал с своим прошлым; ты - только о будущем, с
будущим; и вдруг - то же разбитое корыто; ты - описал круг; твое
освобождение из "тюрьмы" - только сон об освобождении...
Такие лукавые мысли посещали меня весной 1905 года.
Я вспоминал, как только еще три года назад я жаждал познакомиться с
новыми людьми: Мережковский, Брюсов, Блок виделись издали в романтическом
ореоле; то, что окружало, казалось плесенью; и вот я добился своего; ценой
проклятий по моему адресу я вырвался из постылого мне обстания;
университет - за плечами; поставленная мной себе цель - осуществлена: я
стал - писателем; ко мне прислушиваются; Брюсов, Блок, Мережковский - мои
друзья; почему ж грусть охватывает?
Мережковский, Блок, Брюсов - совсем не "герои": запутанные,
самопротиворечивые, как и я; стоит ли биться за новое, если новое не так уж
ново? Такие лукавые мысли посещали меня.
И порой начиналось со мной что-то вроде кошмара: те "старики", которые
угрожали ребенку, мне, как тяжкока-менные кариатиды, нависающие над головой
(кариатид я боялся), стали встречаться вновь вместо поволенных мною друзей;
придешь к Морозовой, а с дивана подымается тебе навстречу старый "леший"
Лопатин, у гроба отца соизволивший не заметить тебя; у Морозовой он -
замечает; и даже: жмет руку; за ним поднимается и профессор Хвостов; а там -
чешет на третий этаж из стана ненавидящих старух Масловых, сих Эринний
староколенной Москвы, надрывающий над Бальмонтом живот Сергей Иваныч Танеев;
и ты оказываешься в его особнячке на углу Гагаринского переулка. Даже раз
Буюкли затащил меня в особняк к Бобринской, что на Смоленском бульваре; и
хотя мы крупно, слишком даже бурно столкнулись с ка-детствующей рутинеркой в
искусстве, однако - спрашивал я себя: зачем я там был? Потому что у нее жил
Буюкли? А почему у нее жил Буюкли? Потому что ему некуда деться: старые
устои Москвы оцепили нас; без изменения социальных условий - новой жизни не
выстроишь.
Так от противного мысль о социальной революции, о невозможности без нее
обойтись, все чаще и чаще с неожиданной стороны поднималась перед моим
сознанием; политически мы были "левы"; но недостаточность этой левизны,
власть капитализма, обусловленность всех нас атрибутами капитализма,
банками, золотом и прочими идолами выступала с отчетливостью; и это сознание
незаметно меня пригоняло к необходимости вчитываться в программу тогдашней
социал-демократической партии; я впервые усвоил себе, что такое прибавочная
ценность и что такое фетишизм товарного производства.
Не хочу сказать, что я становился социал-демократом, - у меня для этого
не было подготовки, опыта; но я становился сочувствующим; и в споре с
товарищами чаще и чаще выдвигал теперь ставшее совершенно конкретным свое
убеждение: без социальной революции невозможно мечтать ни о какой коммуне,
ни о каком осуществлении нового быта; и если она будет, то так, как ее
рисует Маркс; хочешь не хочешь, а она - будет; она - должна быть; когда это
будет - никто не знает; мне лично в то время казалось, что это случится не
скоро еще, что агония продлится столетие, что поднимающаяся русская
революция - первый гул еще очень далекого будущего; и этим отодвинуты наши
"аргонавтические" стремления: осуществить коммуну нового быта сейчас; все
утопии об этом - тщетны: тыканья Эртеля и прочие писки в "аргонавтиче-ском"
галдеже - слащавые благоглупости; про себя минутами я ненавидел уже наш
кружок:
В своих дурацких колпаках,
В своих ободранных халатах,
Они кричали в мертвый прах,
Они рыдали на закатах272.
И криком и истерическими рыданиями впустую теперь мне казались наши
"среды" у Астровых.
Возненавидел я капитализм как режим; и тем лютее, чем более мне лично
нравилась представительница этого режима, в нем неповинная, в нем
оказавшаяся вследствие "несчастного" замужества: Морозова; в то время я
отделял режим от людей. Эти мысли о неизбежности социального переворота
высказывал я и Эллису, и С. М. Соловьеву; с другими же говорил осторожно и
глухо на эту тему; но с той поры во всех статьях и заметках 1906 - 1908
годов постоянный выпад против капитализма и против капиталистов-меценатов,
для многих казавшийся ни с того ни с сего.
Капитализм казался мне символом самого человеческого рока, преодоление
которого - победа над косной природой вселенной; и, стало быть, надо
свергнуть узы капитализма; и в этом смысле писал в статье "Театр и
современная драма": "Взрывчатый снаряд разорвется не прежде, чем
человечество станет под одним трагическим знаменем"273. "Снаряд" - борьба с
косностью всей вселенной; но чтобы вырасти до этой борьбы, надо свергнуть
капитализм; в этом смысле и писал: "Фетишизм товарного производства еще...
не рок"; но он - "личина рока"; необходимо ее сорвать, т. е. ликвидировать
классы; для этого и необходима социальная революция; так мысль о социальной
революции с этого времени - необходимая поправка к моим статьям,
высказываемая под сурдинку (и ввиду цензуры, и потому, что я был далеко не
тверд в понимании механики социальной борьбы); но мысль о какой бы то ни
было коммуне вне революции претила мне, будь то коммуна толстовская или
коммуна художниковноваторов, и я с 1906 года люто травил "мистических
анархистов" в их мысли о коммуне вне социального переворота; и потому-то я
скоро потом обрушился на теории Вячеслава Иванова о подмене революции в
жизни революцией на сцене; особенно мне претили неонароднические экивоки - у
Блока, Чулкова, Иванова: "Когда дразнят нас многосмысленным лозунгом
соединения с народом в художественном творчестве, нам все кажется, что
одинаково хотят нас сделать утопистами и в области политики, и в области
эстетической теории" ["Луг зеленый" - "Символизм и современное русское
искусство" 275]. Я был сам еще утопист в 1905 году; но я стал осознавать уже
свои утопии недавнего прошлого; по отношению ж к меценатам-капиталистам,
обволакивавшим нас со всех сторон, - у меня вырвался в 1906 году долго
таимый вскрик возмущения: "Как смеете вы хотя бы ценить нас!.. Идите себе в
цирк... Знайте, что когда... икая, вы хвалите художника, а тот любезно
улыбается вам в ответ, он влагает в улыбку свою вечную анафему вам"
["Арабески", стр. 328 276].
В лирике моей появился символ восстания: красное домино; оно бегает по
строчкам стихов:
С кинжала отирая кровь,
Плеща крылом атласной маски277.
"Маска" - мои сидения в академических салонах; под ней - нарастающий
протест, который стихийно вырвался осенью 1905 года, в дни всеобщей
забастовки; до этих дней я еще из своей депрессии глядел, как из окна, на
происходящее кругом; с осени я был вырван из всех устоев - личных,
эстетических, теоретических; вихрь охватывал меня: начавшись с осени 1905
года, он в 1906 выхватил меня и из России; впереди ждали - Мюнхен, Париж:
иной быт, иные люди; среди них - яркая фигура Жореса, с которым мне пришлось
по прихотям судьбы видеться чуть ли не каждый день в течение двух с
половиной месяцев.
Но это темы второго тома, пока лишь замышленного.
Первая четырехлетка моей литературной новой жизни - взлет; и быстро за
ним склон, скат; и - подмена деяния творческого разгляденьем критическим; я
переживаю угасание веры в "героя"-новатора; я переживаю дикий испуг пред
рядом сюрпризов, которыми угостит тебя твой "герой"; и отзыв на все: "Нет,
не то!" С этим мысленно произносимым "не то" я и жил; так что четырехлетка
моя - диалектика: от "то" к "не то"; теза бурных стремлений и скорых деяний
совсем незаметно во мне обернулась своей антитезою: вялых свершений,
медлительнейших созерцаний; я просто не знал одно время, где грань меж
добром и меж злом; что хвалить мне и что порицать мне: в В. Брюсове, в Д.
Мережковском, в Иванове, в Блоке, во всяком человеке.
Одно оставалось: учиться; и я незаметно втянулся в разгляд человека; я
коллекционировал, даже каталогизировал посланный мне материал из друзей (не
друзей) и врагов (врагов ли?); так проблема союзов с людьми мне подменилась
проблемою тактического соглашения с ними; если союз, то в одном отношении
лишь; в другом - бой. Я был парализован узнаниями; лишь потом осознал период
мучительный этот как школу писателя; а пока она не осозналась, ужасно мне
было, вращаясь в гирлянде кружков, точно в "шен-шинуаз" [Фигура кадрили],
где Блок, Эллис, Метнер, Бальмонт, Философов и Астров, вращаясь друг в
друге, вращали меня, утомленного, - без остановки, без отдыха! То, что
отслаивалось от всех этих "вращений", внедрялся недоуменно и горестно в цепи
причинности, нас всех связавшей, не имело еще своего выраженья; осознавались
две линии дум об общей всем "тюрьме": как бежать из нее индивидуально?
Ответ: самосознание. Как разрушить ее социально? Ответ: революция всех
условий жизни; во мне подымался вопрос: в чем же пересекаются эти два пути и
есть ли в пересечении их третий?
Но было нужно получить опыт того, как и с прекрасным намереньем садятся
в лужу; знать лужи - надо; в лужу же садиться - невкусно; я - сел; посидел,
посидел; и - встал; но пока я сидел, мне казалось, что - жизнь моя кончена;
кончен же был лишь малый отрезок большой диалектики лет; но на малом отрезке
уже нащу-пывалась огромность узнания: все становящееся в "ставшем" - труд; в
миг остановки я виделся трупом себе; пережив свою смерть, понял Гете в его
"Stirb und werde"; [Умри и будь 278] эпоха романтики сдернулась змеиной
шкуркой; процесс выхожденья из прошлого, нудимый, как расши-ренье себя, был
мучителен; "шкуркою" переживалось и "я" и обстание; шкурка - фатальная
мумификация всего свершаемого: мимо подлинной жизни; и главы "Начала века"
рисуют естественную мумификацию: первая глава - "Аргонавты": стремление нас
без руля и ветрил плыть за новою жизнью; вторая глава, или - "Авторство":
сужение мировых стремлений во мне (бессознательная эгоизация), ведущее к
развалу всего плана жизни; отсюда и заглавие третьей главы: "Разнобой"; в
ней показана жизнь в разрывах; итог - мумификация теперь уже бессвязных
стремлений: "Музей паноптикум", выставка портретов, мельк силуэтов,
вызывающих усталость, и только.
На этом кончаю рассказ об этом отрезке моего пути; продолжу ли я
воспоминания? Это зависит не от меня: от читателя.
ПРИЛОЖЕНИЕ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Прилагают фотографии деятелей литературы к данным о них; воспоминания
мои - фотографии: материал для литературоведа-историка; не одушевлен я
желаньем тряхнуть стариной иль расправиться с ней; что и как было, - вот
жест записания.
Биография выныривает, поскольку у воспоминаний есть мыслящий субъект
их; описание прыщиков собственного носа не интересует автора, [в описываемый
период грешащего гипертрофией абстракций, определявших стиль живых
отношений; отсюда и необходимость в силуэтах идейного мира автора (того
времени); "хороши" они были иль "плохи", - не мне судить.]
Оценок тут нет.
[Силуэты взглядов скроены мной из цитат, имеющих почти 25-летнюю
давность; ссылки на книги и на страницы, - увы, - ничто для зло-читателя; и
тут он будет утверждать: "Выдумываете!" С 1908 года с меня, точно с трупа,
снимают гипсовые маски; живой человек упразднен; маски вывешены в
антикварных музеях; "Андрею Белому полагается так полагать" доминирует над
"Андрей Белый так полагает".
Читатель, не прочитавший всего меня, лучше, чем я, знает мой мир идей:
так было, так будет!]
В предлагаемых воспоминаниях я не критикую идеологий литературных
спутников: у них есть свои книги; идеологии их изучаемы на материале им (и)
написанного; не привожу и долгих диалогов: разговоры свои не записывал я; у
меня слаба память на слово; я помню жест, смысл, интонацию и действие их на
меня.
Что помню, то и описываю.
За 30 лет менялись мои отношения к Блоку, Брюсову, Иванову,
Мережковскому, Метнеру, Эллису, Эртелю и другим. В рассыпанном материале
писем, заметок, статей, дневниковых записей найдешь что угодно о каждом: от
субъективной хвалы до пристрастной ярости; таким оценкам на час - грош цена.
Приходится исправлять грехи переоценки или недооценки и в печатном тексте; в
"Начале века" стараюсь я стереть пристрастную полемику с Брюсовым эпохи
"Воспоминаний о Блоке" и пристрастную романтизацию самого Блока, данную в
"Воспоминаниях". В письмах, набросках, в ряде пропавших дневниковых записей
о Сологубе, Брюсове, Блоке и прочих много разбросано субъективной дряни,
которую автор уже не может предать огню за неимением этой "дряни". Но этим
заявлением о том, что импрессиям дня он не придает цены, аннулирует
значимость его субъективных мнений о том или другом на протяжении 30 лет.
Приготовляя к печати "Начало века", автор показом стиля отношений к
современникам доказывает: стиль его отношений - диалектика, живой, текучий
процесс, превышающий "да" или "нет", сказанный современникам по прямому
проводу.
[Сказав это, я отвечаю и на слухи, доходящие до меня: от времени до
времени мне передают, будто кто-то (много есть литературных спекулянтиков)
показывает из-под полы какие-то де письма мои или другие материалы с резкими
мнениями о моих литературных собратьях. Проверять слухи после этого моего
заявления не имею намерения. Лишь скажу: писем с оценками никому из
заведомых спекулянтов я не писал уже лет 15; а черновой материал с
набросками неоднократно у меня пропадал (ведя переменный образ жизни, я
разбрасывал свои бумаги); мои письма, заметки можно было бы подобрать и на
улице; им - грош цена после сказанного здесь; найдя утраченную рукопись, не
"воры" возвращают ее по принадлежности. Но и на "чох" показа из-под полы -
не наздра(в)-ствуешься.
Повторяю: в 31-ом году значимо лишь то, что я думаю о писателях в
"Начале века", а не в каких-то там письмах или в чем еще.]
Автор
Кучино. 18 декабря. 30 года.
ВВЕДЕНИЕ
ЗАДАНИЕ ВОСПОМИНАНИЙ
"Начало века" - продолжение книги "На рубеже". Фон воспоминаний -
идейные течения моей молодости; и - быт эпохи; в "На рубеже" исходная
точка - конфликт двух столетий в душе подростков, отбор идей и протест,
родивший течение, именовавшееся символизмом.
Я попытаюсь нарисовать картину сознанья символистов и неувязку, которая
обнаружилась среди них, внешне объединенных, внутренне раздираемых
противоречиями; мне пришлось принять участие в выработке платформ символизма
и иметь отношения к видным деятелям искусства моего времени; как и в "На
рубеже", я включаю в воспоминания и биографию самоопределения - сырой
материал для историка, литературоведа, физиолога творчества, социолога, а не
оценку прошлого; дефект моего сырья - в том, что оно собрано на одном лишь
участке; положительная сторона: собранное суть факты.
Я - подаю; не я - сужу.
Залп скороспелых суждений - не для литературоведения, которое
интересует - симптом, а не штампы: "истина" и "ложь"; история переоценок с
отмывом транзитных виз на право прохода в ближайшую пятилетку; "пьяный
дикарь" - таков в десятилетиях был штамп на имени "Шекспир"; "гений" - так
штамповали... Кукольника;1 нагар столетий лег густым слоем на краски русских
икон; заклепали в тяжелое золото пропорции, изучаемые ныне всем миром; и
показывали на копоть лицевого провала, зияющего из оловянной брони.
Суеверов не осеняло правильное отношение к не известной никому
живописи: отодрать золотой штамп, отмыть нагар.
Джотто и Дюрер в трактовке тем следовали предрассудкам времени;
оспаривать их глаз в "науке видеть" - переть против рожна; стоящее в глубине
времен отражается в нас с достаточной объективностью; мы видим и
стихотворное мастерство, и гражданское мужество в монахе Данте;2 и мы не
поддадимся логическим заблуждениям Кампанеллы на том основании, что он -
первый поставил нас перед картиной социалистической жизни [Утопия
Кампанеллы: "Солнечный город" 3].
Явления же вчерашнего дня мы подвергаем абстрактному ригоризму,
накладывая копоть хулы или золото прославления; коли не топим, то тащим: за
уши; химик Оствальд в интересной статье вскрыл зерно правды в старом взгляде
на процессы горения, опровергнутом французом Лавуазье; критик-варвар,
француз, заявил, что цель крупного немецкого химика - лягнуть Францию. Мысль
Оствальда ясна: в свете закона сохранения энергии и забракованная Лавуазье
аналитическая "теория флогистона", и синтетический взгляд на процессы
горения - теза и антитеза в синтезе современности.
Литературным деятелям вчерашнего дня наряду со справедливыми нападками
на них приходится иметь дело и с копытом, бьющим стариков и бьющим в
барабаны перед всем сильным; "Личарды" господствующей тенденции стоят в позе
обвинителей; вспоминая иных из них в их вчерашних деяниях, вспоминаешь
слова, которые я обронил 23 года назад в фельетоне, озаглавленном
...Закладка в соц.сетях