Жанр: Электронное издание
Shurik
...колаевич, и
все торопливо задвигали стульями. Дальше всё было точно как на собрании. Геннадий
председательствовал, жена секретарствовала, слабоумная сестра сходила на кухню и
принесла графин...
- Наливайте! Толик, деду с бабкой налей! Маша, ты что как неродная? Рюмку-то
подыми! - командовал тесть, наливая тем, кто сидел с ним рядом. То есть Фаине Ивановне,
Лене и Шурику... Наконец все вооружились, и Геннадий Николаевич вознёс свой особый
стаканчик:
- Вот, семья моя дорогая! Принимаем нового члена, Александра Александровича
Корна. Не совсем у нас хорошо получилось, свадьбу не отгуляли по-хорошему, но уж чего
теперь говорить. Пусть дальше всё будет по-хорошему, по-людски. За здоровье молодых!
Все потянули рюмки чокаться. Шурик встал, чтоб дотянуться до бабушки с дедушкой.
Они, хоть и старенькие, оказались охочие до выпивки. Опрокинули рюмочки и закусили.
Потом пошла большая еда. Шурик был голоден, но ел, по обыкновению, не торопясь,
как бабушка научила. Прочие все жевали громко, сильно, даже, пожалуй, воинственно. Всем
подливали, всем подкладывали. Окорок оказался медвежий, рыба местная, водка
отечественная. И выпил её Шурик много. Застолье кончилось неожиданно быстро. Съели,
выпили, и разошлись в три двери.
Лена указывала Шурику дорогу: коридор опять сделал два поворота. Пришли в Ленину
комнату. Ещё недавно это была детская. Лена так стремительно выросла, что мишки и
обезьянки не успели скрыться с глаз и рассосаться, как это бывает у девочек старшего
возраста. И картинки на стенах висели - кошка с котятами, китайское чаепитие с
фарфоровыми чашками и цветущей сливой за позапрошлый год, два клоуна. И стояла
прислонённая к стене не собранная ещё детская кроватка. Как будто один ребёнок,
выросший, уступал место другому, новому... Ещё стояла в комнате неширокая тахта, и на
ней две подушки и два одеяла...
- Ванная и уборная в конце коридора направо. Полотенце зелёное я тебе повесила, -
сказала Лена, не глядя на Шурика. И он пошёл по коридору, куда давно хотел.
Когда он вернулся, Лена уже лежала в розовой ночной рубашке, с горкой живота перед
собой. Шурик лёг рядом. Она вздохнула.
- Ну, чего вздыхаешь? Всё так нормально складывается, - неуверенно сказал Шурик.
- Тебе спасибо, конечно, что ты приехал. Отец тебе здесь всё покажет -
трубопрокатный завод, охотхозяйство, цемзавод... может, на Суглейку свозит, в бане
попарит...
- Зачем всё это? - удивился Шурик.
- Ты что, не понял? Чтоб люди видели...- она шмыгнула носом, положила руки на
живот поверх одеяла, и Шурику показалось, что живот колышется. Он тронул её за плечо:
- Лен, ну съезжу я на завод... подумаешь...
Она отвернулась от него, тихо и горько заплакала.
- Ну ты что, Стовба? Чего ты ревёшь? Ну, хочешь, я тебе водички принесу? Не
расстраивайся, а? - утешал её Шурик, а она всё плакала и плакала, а потом сквозь слёзы
проговорила:
- Письмо мне Энрике переслал. Ему три года за уличную драку дали, а посадили из-за
брата... Он пишет, что приедет, если будет жив. А если не приедет, значит, его убили. Что у
него теперь другого смысла нет, только освободиться и приехать сюда...
- Ну так и хорошо, - обрадовался Шурик.
- Ах, ты ничего не понимаешь. Здесь я сама не доживу. Это отца моего надо знать. Он
деспот ужасный. Ни слова поперек не терпит. Вся область его боится. Даже ты. Вот он
захотел, чтоб ты приехал, ты и приехал...
- Лен, ты что, с ума сошла? Я приехал, потому что ты попросила. Причем тут твой
отец?
- А он рядом стоял и свой кулачище на столе держал... Вот я и попросила...
Чувство горячей жалости, как тогда, в прихожей, когда он первый раз её увидел с новой
прической и с животом, просто облило Шурика. У него даже в глазах защипало. А от
жалости ко всему этому бедному, женскому, у него у самого внутри что-то твердело. Он
давно уже догадывался, что это и есть главное чувство мужчины к женщине - жалость.
Он погладил её по волосам. Они уже не были сколоты на макушке грубой красной
заколкой, рассыпались густо и мягко... Он поцеловал её в макушку:
- Бедняжка...
Она грузно повернулась к нему большим телом, и он почувствовал через одеяло её
грудь и живот. Он взял её руки, прижал к груди. Тихо гладил её, а она медленно и с
удовольствием плакала. Ей тоже было жалко эту крупную блондинку, потерявшую своего
возлюбленного жениха, и теперь вот с ребёнком, который ещё не известно, увидит ли своего
отца...
- Шурик, ты понимаешь, мне письмо привёз его друг. Сказал, что вряд ли что у Энрике
получится, что Фидель мстительный, как чёрт, всегда с врагами страшно разделывается,
из-под земли достаёт...- Тут Шурик наконец сообразил, что речь идёт не более и не менее
как о Фиделе Кастро - и всё это получилось из-за старшего брата Энрике. Он сбежал в
Майами, на лодке. А брат-то у Энрике сводный, от другого отца, и ещё до революции мать
родила этого парня. Ян его зовут. А Фидель отца арестовал за то, что его пасынок сбежал. И
Энрике вообще ни за что сидит, и ему ещё сколько сидеть, а жизнь проходит, и неизвестно,
сможет ли он приехать... И я буду его ждать всю жизнь... потому что никто-никто на свете
больше мне не нужен...
Всё это сквозь слёзы лепетала Стовба, но руки их были заняты. Произнесение этих
жалостных слов не мешало более важному делу: они гладили друг друга - утешительно - по
лицу, по шее, по груди, они просто шалели от жалости: Шурик - к Стовбе, а Стовба - к
самой себе...
Второе одеяло давно уже упало на пол, они лежали под Ленкиным, тесно прижавшись,
и лишь тонкий сатин чёрных трусов был единственной преградой, а в пальцах её уже был
зажат предмет любви и жалости...
- ...потому что никто-никто на свете мне не нужен... ну точно, точно как у Энрике... и
я его, может, никогда больше не увижу... ах, Энрике, пожалуйста...
Шурик теперь лежал на спине, еле дыша. Он знал, что долго ему не продержаться, и он
держался до тех пор, пока от имени Энрике, заключенного в кутузку на знойном берегу
Кубы, не брызнул в чёрный сатин полным зарядом мужской жалости.
- Ой, - сказал Шурик.
- Ой, - сказала Стовба.
Все, что происходило дальше, Шурик делал исключительно от имени Энрике - очень
осторожно, почти иносказательно... Чуть-чуть... слегка... скорее в манере другой Фаины
Ивановны, чем в простодушной и честной манере Матильды Павловны...
А потом, наутро, командовал уже Геннадий Николаевич. Первым делом сдали билет.
Потом повезли на завод... и далее по программе, предсказанной Леной, - от цементного до
трубопрокатного...
Ещё две ночи они ужасно жалели друг друга. Лена больше не плакала. Она время от
времени называла Шурика Энрике. Но это его совершенно не смущало, скорее, даже было
приятно - он выполнял некий общемужской долг, не лично-эгоистически, а от имени и по
поручению...
Шурика все называли "Сан Саныч". Так представлял его тесть своей области, равной
по размеру Бельгии, Голландии и ещё нескольким средним европейским государствам...
На третью ночь Лену, разлучив с временным заместителем Энрике, увезли рожать. Она
быстро и вполне благополучно родила золотистую смуглую девочку. Если бы весь
медперсонал не был заранее извещён о предстоящем рождении негритёнка, - слухи
просочились через саму же Фаину Ивановну, сообщившую особо близким о предстоящей
возможности чуть ли не породниться с Фиделем Кастро, с тех пор весь город со злорадным
ожиданием предвкушал скандал, - без подсказки они бы и не заметили примеси чужой расы.
Геннадий Николаевич настаивал, чтобы муж забрал жену из роддома, а только после
этого уезжал в Москву. Шурик страшно нервничал, звонил каждый день маме, на работу...
Что-то лепетал и тут, и там... В конце концов так и вышло, как хотел тесть: Шурик забрал
Лену с розовым конвертом из роддома и в тот же день вылетел домой. На другой день в
местной газете была опубликована фотография: дочь первого человека области с мужем и
дочерью Марией на пороге роддома...
глава 26
За те десять дней, что Шурик справлял свои дела в Сибири, в Москве, сильно опережая
календарь, резко похолодало. В квартире было холодно, сильно дуло от окон, и Вера в
накинутой на кофту шали покойной Елизаветы Ивановны с большим нетерпением ожидала
Шурика: необходимо было заклеить окна. Шурику окна заклеивать прежде не приходилось,
но он знал, где в записной книжке бабушки находится телефон Фени, дворничихи из Камергерского
переулка, которая мастерски это делала. С тех пор как переехали на
"Белорусскую", она приходила два раза в год - осенью заклеить, весной вытащить забитую
ножом в щели вату и вымыть окна. Шурик, не раскрыв ни чемодана, ни ящика с продуктами,
переданного уже в аэропорту шофёром Володей - провожать его Фаина Ивановна не
поехала, - сразу позвонил Фене, но та оказалась в больнице с воспалением лёгких.
Вера заволновалась: кто же теперь окна заклеит?
Шурик мать успокоил, заверил, что и сам справится, велел ей сидеть на кухне, чтоб не
простудилась, и сразу же занялся окном в материнской спальне. Решил, что для начала
законопатит щели, а уж завтра, узнав, как варить клей, наклеит бумажные полоски, чтоб
сдерживать вторжение преждевременного холода. К тому же он не совсем был готов
отвечать на вопросы матери, что за важные дела так долго задерживали его на Урале, и,
исполняя полезное хозяйственное дело, одновременно избегал вранья, от которого его всегда
мутило...
Всю вату, которая нашлась в доме, он всунул в щели, и дуть от окна почти перестало.
Когда же он вошёл на кухню, обнаружил гостя. Вера поила чаем соседа с пятого этажа,
известного всему дому общественника, собиравшего постоянно деньги на общественные
нужды и заклеивающего весь подъезд нелепыми объявлениями о соблюдении чистоты,
некурении на лестничных клетках и невыбрасывании из окон "ненужных вещей обихода".
Все эти объявления были обычно написаны лиловыми, давно вышедшими из употребления
чернилами на грубой оберточной бумаге, хранящей на краях следы прикосновения нервного
ножа.
Женя, бывший сокурсник по Менделеевке, всякий раз, заходя к Шурику, их отклеивал
и собрал уже целую коллекцию этих директив, неизменно начинавшихся словом
"запрещается". И вот теперь Вера поила чаем этого старого идиота, а тот, выкатывая бывшие
орлиные глаза, тыкал пальцем в воздух и возмущался по поводу неуплаты партийных
взносов. Шурик молча налил себе чаю, а Вера посмотрела на сына страдальческим взглядом.
Неуплата партийных взносов не имела к ней ни малейшего отношения, сосед же был, как по
ходу разговора выяснилось, секретарём домовой парторганизации для пенсионеров. И зашёл
по-соседски побеседовать с едва прикрытым намерением привлечь Веру Александровну к
общественной работе. На лысой маленькой голове партсекретаря плоско сидела
промасленная тюбетейка изначально красного цвета, а из ноздрей и из ушей торчала живая и
свежая поросль.
При появлении Шурика он прервал свою энергичную речь, помолчал минуту, а потом
решительно, всё так же сверля воздух пальцем, но уже в Шуриковом направлении, строго
сказал:
- А вы, молодой человек, постоянно хлопаете дверью лифта...
- Простите, больше не буду, - ответил ему Шурик совершенно серьёзно, и Вера
улыбнулась Шурику понимающе.
Старик решительно встал, слегка качнулся и протянул перед собой картонную руку:
- Всего вам доброго. Подумайте, Вера Александровна, над моим предложением. И
дверью лифта не хлопайте...
- Спокойной ночи, Михаил Абрамович, - она встала и проводила его к двери.
Когда дверь захлопнулась, оба захохотали.
- А из ушей! А из ушей! - всхлипывала от смеха Вера.
- А тюбетеечка! - вторил ей Шурик.
- Дверью лифта... дверью лифта...- заливалась Вера, - не хлопайте!
А отсмеявшись, вспомнили Елизавету Ивановну - вот кто бы сейчас от души
повеселился... Потом Шурик вспомнил про коробку:
- Мне там гостинцев надавали!
Снял картонную крышку и стал вынимать всяческие редкости и продовольственные
ценности, с большой тщательностью сложенные в сибирском продуктовом распределителе
для родственника не игрушечного, как этот Михаил Абрамович, а настоящего партийного
секретаря... Но об этом Шурик словом не обмолвился, сказал только:
- За работу премировали...
Но над этой шуткой посмеяться было некому.
Валерия Адамовна была в ярости: глаза её, синим удобренные, сузились, а пухлые
обыкновенно губы в розовой помаде были так сжаты, что под ними образовались две очень
милые складки.
- Ну и что прикажете с вами делать, Александр Александрович? - она постучала по
столу согнутым мизинцем.
Шурик стоял перед ней в позе покорности, склонив голову, и вид его выражал
виноватость, в глубине же души он испытывал полнейшее равнодушие к своей судьбе. Он
был готов к тому, что его выгонят за образовавшийся прогул, но знал также, что без работы
не останется, да и без заработка тоже. К тому же Валерии он совершенно не боялся, и хотя не
любил доставлять людям неприятностей и даже испытывал неловкость перед начальницей,
что нарушил данное ей слово, защищаться не собирался. Потому и сказал смиренно:
- На ваше усмотрение, Валерия Адамовна.
То ли она смягчилась этим смирением, то ли любопытство взяло верх, но она умерила
свою строгость, ещё немного постучала по столу пальцами, но уже в каком-то более
миролюбивом ритме, и сказала по-свойски, не по-начальницки:
- Ну, хорошо, рассказывай, что там у тебя произошло.
И Шурик честно рассказал, как оно было, не упоминая, впрочем, о влажных ночных
объятиях - что сыграл-таки роль законного мужа, был всем предъявлен как трофей, а уехать
вовремя не смог, потому что по замыслу тестя, о котором его заранее не оповещали, он
должен был ещё встретить ребёнка из роддома.
- И как ребёночек? - полюбопытствовала Валерия Адамовна.
- Да я её и не разглядел. Встретил из роддома и сразу на самолет. Но девочка, во
всяком случае, не чёрная, вполне обыкновенного цвета.
- А назвали как? - живо осведомилась Валерия.
- Марией назвали.
- Мария Корн, значит, - с удовольствием произнесла Валерия Адамовна. - А хорошо
звучит. Не по-плебейски.
Мария Корн... Он впервые услышал это имя и поразился: как, эта стовбина дочка,
внучка Геннадия Николаевича, будет носить фамилию его дедушки, его бабушки... В
каких-то бумагах она уже так и записана... И сделалось ему немного не по себе, и неловко
перед бабушкой... не подумал... как-то безответственно...
Растерянность явно отразилась на его лице и не осталась незамеченной.
- Да, Александр Александрович, это браки бывают фиктивными, а детки фиктивными
не бывают, - улыбнулась круглой щекой Валерия Адамовна.
Шурику же в этот самый миг пришла в голову интересная мысль: брак его был по
уговору фиктивным, об этом знал и он, и сама Стовба, и Фаина Ивановна. Но не нарушили
ли безусловную фиктивность этого брака те две с половиной ночи на стовбиной тахте, когда
он столь успешно исполнял роль исчезнувшего любовника...
Валерия Адамовна тоже испытала в этот миг яркое прозрение, посланное инстинктом:
именно этот молодой человек, такой душевно чистый и славный, и внешне очень
привлекательный, мог дать ей то, что не получилось у неё ни в двух её ужасных браках, ни
во многих любовных приключениях, которые довелось ей испытать...
Она сидела в кресле, в крохотном своём кабинете, напротив неё стоял Шурик,
мальчишка на никчемной должности, красивый молодой мужчина, которому ничего от неё
не было нужно, порядочный мальчик из хорошей семьи, со знанием иностранных языков, -
усмехнулась она про себя, - всё это было написано на нем большими буквами... И она
улыбнулась своей главной улыбкой, неотразимой и действенной, которую взрослые
мужчины безошибочно понимали как хорошее предложение...
- Сядь, Шурик, - сказала она неофициальным голосом и кивнула на стул.
Шурик переложил журналы со стула на край её письменного стола и сел, ожидая
распоряжений. Он уже понимал, что с работы его не уволят.
- Никогда больше так не поступай, - как бы она хотела легко встать из-за стола,
скользнуть к нему, прижаться грудью... Но вот этого она никак не могла - вставала она
трудно, опираясь одной рукой о костыль, второй о стол... Совершенно свободной
чувствовала себя только в постели, когда проклятые костыли совершенно не были нужны, и
там, она знала, инвалидность её исчезала, и она становилась полноценной, - о! более чем
полноценной женщиной! - летала, парила, возносилась...
- Никогда больше так не поступай... Ты знаешь, как я к тебе отношусь, и, конечно,
увольнять тебя не буду, но, дорогой мой, есть правила, которые следует выполнять...- она
говорила мурлыкающим голосом и вообще, когда сидела, была здорово похожа на большую,
очень красивую кошку, сходство с которой разрушалось в тот самый момент, когда она
вставала и шла своей ныряющей походкой. Тон её голоса совершенно не соответствовал
содержанию её речи, Шурик чувствовал это и оценивал как нечто непонятное. - Иди,
работай...
И он пошёл в отдел, очень довольный, что на работе его несмотря ни на что оставили.
Валерия затосковала: было бы мне хоть лет на десять меньше, завела бы с ним роман,
вот от такого мальчика родить бы ребёночка, и ничего бы мне больше не нужно. Вот дура
старая...
От той зимы, когда Шурик провожал Лилю от старого университета на Моховой к её
дому в Чистом переулке, - десятиминутная прогулка, растягивающаяся до полуночи, а
потом, после подробных поцелуев в парадном, опоздав на метро, шёл пешком к
Белорусскому вокзалу, - обоих отдалила краткая по времени, но огромная по событиям
жизнь. Шурик, никуда не переместившийся географически, перешёл известную черту,
которая резко отделила его безответственное существование ребёнка в семье от жизни
взрослого, ответственного за движение семейного механизма, включающего, кроме
хозяйственных мелочей, даже и материнские развлечения - вроде посещения театра или
концерта.
Что же касается Лили, то географические перемещения по Европе - Вена, потом
маленький городок под Римом, Остия, где она прожила больше трёх месяцев, пока отец ждал
какого-то мифического приглашения от американского университета, и, наконец, Израиль -
вытесняли воспоминания. Из всего оставленного дома один Шурик присутствовал странным
образом в её жизни. Она писала ему письма, как пишут дневники, чтобы для себя самой
обозначить происходящие события и попытаться осмыслить их на ходу, с ручкой в руке. Без
этих писем все быстро сменяющиеся картинки грозили слипнуться в комок. Впрочем, в
какой-то момент она перестала их отправлять...
От Шурика она получила за это время всего одно, на удивление скучное письмо, и
только единственная фраза в этом письме свидетельствовала о том, что он не вполне был
создан её воображением.
"Два события совершенно изменили мою жизнь, - писал Шурик, - смерть бабушки и
твой отъезд. После того как я получил твоё письмо, я понял, что какую-то стрелку, как на
железной дороге, перевели, и мой поезд поменял направление. Была бы жива бабушка, я бы
оставался её внуком, закончил бы университет, поступил в аспирантуру и годам к тридцати
работал бы на кафедре в должности ассистента или там научного сотрудника, и так до конца
жизни. Была бы ты здесь, мы бы поженились, и я бы всю жизнь жил так, как ты считаешь
правильным. Ты же знаешь мой характер, я, в сущности, люблю, когда мной руководят. Но
не получилось ни так ни так, и я чувствую себя поездом, который прицепили к чужому паровозу
и он летит со страшной скоростью, но не знает сам, куда. Я почти ничего не выбираю,
разве что в кулинарии, что купить на обед - бифштекс рубленый или антрекот в сухарях. Всё
время делаю только то, что нужно сегодня, и выбирать мне не из чего..."
Какой же он прекрасный и тонкий человек, - подумала Лиля и отложила письмо.
Ей самой приходилось принимать решения самостоятельно и чуть ли не ежедневно:
острейшее чувство строительства жизни вынуждало к этому. Родители разошлись вскоре
после приезда в Израиль. Отец жил пока в Реховоте, счастливо занимался своей наукой и
опять собирался в Америку - его новая жена была американкой, и сам он был теперь увлечён
организацией своей карьеры на Западе. Забавно, как он за полтора-два года превратился из
интеллигентского увальня в энергичного прагматика.
Мать, совершенно выбитая из колеи непредвиденным разводом - всю их совместную
жизнь она, как говорится, водила его за руку и была уверена, что он без неё завтрака не
съест, штанов не застегнёт, на работу забудет выйти, - находилась в состоянии депрессивной
растерянности, чем раздражала Лилю. Лиля воевала с матерью как могла и в конце концов,
окончив ульпан в Тель-Авиве, поступила в Технион. И это тоже был сильный шаг: она
отказалась от прежних намерений учиться на филологическом факультете, изучала
программирование, считая, что с этой профессией она скорее завоюет себе независимость.
На неё обрушилась целая лавина математики, к которой она никогда не испытывала ни
малейшего влечения, и ей пришлось засесть за учение, дисциплинирующее мозги, - занятие,
как оказалось, весьма трудное.
Жила она в общежитии, делила комнату с девочкой из Венгрии, в соседней жила
румынка и марокканка. Все они, разумеется, были еврейками, и единственным их общим
языком был иврит, которым они только овладевали. Все они остро переживали своё
возрождённое еврейство и отчаянно учились: для себя, для родителей, для страны.
Друг Лили Арье - он-то и заманил её в Технион - тоже здесь учился, тремя курсами
старше. Он был взрослым, прошедшим армейскую службу молодым человеком, влюблён
был в неё по уши, с первого взгляда. Он много помогал ей в учёбе, был надёжным, не
ведающим сомнений саброй, то есть евреем незнакомой Лиле породы. Увесистый невысокий
парень с крепкими ногами и большими кулаками, тяжелодум, упрямец, он был и
романтиком, и сионистом, потомком первых поселенцев из России начала двадцатого века.
Лиля крутила им как хотела, прекрасно осознавая и силу, и ограниченность своей
власти. С будущего года они собирались снимать вместе квартиру, что значило для Арье -
жениться. Лиля несколько побаивалась этой перспективы. Он ей очень нравился, и всё, чего
не произошло когда-то с Шуриком, у неё отлично получилось с Арье. Только Шурик был
родным, а Арье - не был. Но кто сказал, что в мужья надо выбирать именно родных... Вот
уж родители Лили - роднее людей не бывает, хором думали, а расстались...
Лиля дальних планов не строила: ближних было невпроворот. Но письма Шурику
всё-таки писала - из русской, с годами ослабевающей, потребности в душевном общении,
пробирающем до пупа.
Снова надвигался Новый год, и снова на Шурика и на Веру напало сиротство:
бабушкино отсутствие лишало их Рождества, детского праздника с ёлкой, французскими
рождественскими песенками и пряничным гаданьем. И ясно было, что утрата эта
невосполнима, и рождественское отсутствие Елизаветы Ивановны становится отныне иглава 30
О готовящемся на него нападении Шурик не догадывался. Да и Валерия Адамовна,
положившая свой ясный и горячий взгляд на мальчишку, правильной стратегии тоже никак
не могла определить, и чем более она медлила, тем более разжигалась. Допустив однажды
мысль, что сделает милого розового телёнка своим любовником и родит, если Господь
смилостивится, ребёночка, она вовлеклась куда и не метила - страстная и нерасчётливая
натура утянула её в старые дебри чувств, и она, засыпая и просыпаясь, уже бредила любовью
и придумывала, как обставит всё наипрекраснейшим образом.
И ещё Валерия молилась. Так уж повелось в её жизни, что религиозное чувство всегда
обострялось в связи с любовными переживаниями. Она ухитрялась вовлекать Господа Бога -
в его католической версии - во все свои романы. Каждого нового любовника она воображала
поначалу посланным ей свыше даром, горячо благодарила Господа за нечаянную радость и
представляла себе Его, Господа, третьим участником любви, не свидетелем и наблюдателем,
а благосклонным участником происходящей радости. Радость довольно быстро
оборачивалась страданием, тогда она меняла установку и понимала, что послан был ей не
дар, а искушение... Заключительная стадия романа приводила её обычно к духовнику,
старому ксендзу, живущему под Вильнюсом, где она - по-польски! - открывала своё
изболевшееся сердце, плакала, каялась, получала сострадательное поучение и ласковое
утешение, после чего возвращалась в Москву умиротворённая - до следующего приключения.
Поскольку бурные романы протекали по какому-то раз и навсегда установленному
порядку - мужчин она быстро запугивала своей несоразмерной щедростью, требующей
ответных движений, и довольно быстро они от неё сбегали, - с годами она становилась
сдержаннее в проявлении своих страстей, да и романы случались теперь не так уж часто...
Какой-то горький юмор, насмешливое отношение к самой себе выработались у Валерии
на четвёртом десятке, и ей, столь нуждающейся в подтверждении небесного покровительства,
пришло в конце концов в голову, что Господь послал ей болезнь именно для
укрощения её буйного нрава.
Она заболела полиэмиелитом в пятилетнем возрасте, вскоре после смерти матери.
Болезнь протекала поначалу в столь лёгкой форме, что на неё почти и не обратили внимания.
Семья - отец к тому времени женился на Беате, вдове своего друга, бывшей актрисе, бывшей
красавице и бывшей баронессе - как раз переезжала в Москву, где отец получил
значительный пост во всесоюзном министерстве. Он был специалистом по деревообработке,
происходил из семьи богатого польско-литовского лесоторговца и образование получил в
Швеции. Ещё в буржуазной Литве он успел стать профессором в лесохозяйственном институте,
понимал не только в технологии обработки леса, но и в лесоустроительстве.
За хлопотами переезда, тщательного устройства новой жизни в новом городе как-то
упустили Валерию. С ногой происходили необратимые ухудшения. Валерию оперировали,
потом отправили в детский санаторий, долго держали в гипсе. Хромала она всё сильнее, и к
десяти годам ей самой стало ясно, что она никогда не будет бегать, прыгать и даже ходить,
как все нормальные люди.
Сильнейшие страсти с детства г
...Закладка в соц.сетях