Жанр: Электронное издание
Shurik
...ем учебным дисциплинам и их преподавателям, к Але с её
густыми жирными волосами с кислым запахом, который он вдруг ощутил возле своего
носа... Его передернуло, даже испарина выступила по телу - но тут же всё и прошло.
Он сунул письмо в карман и понёсся в институт: у него назревала сессия, и весна
назревала, и опять он запустил неорганическую химию, и лабораторные, и ещё не снял дачу,
которую бабушка снимала из года в год, отчасти потому, что не нашёл в бабушкиной книжке
рабочего телефона дачной хозяйки, отчасти из-за нехватки времени: известно было, что дачи
снимают в феврале, а в марте ничего путного уже не снять.
Он бежал в институт, и письмо Лилино было в его душе, как съеденный утром завтрак
в желудке - необратимо и в глубине. Два факта, сообщённые Лилей, - о том, что родители её
разошлись, и о том, что у неё появился парень по имени Арье, - совершенно не тронули его.
Тронуло само письмо - почти физически: вот бумага, на которой её рукой нечто написано, из
чего следует, что она есть на свете, а не исчезла бесследно, как бабушка. Ведь до сих пор
было такое чувство, что они удалились в одном направлении. И это письмо в кармане - как
все мы любим себя обманывать - как будто намекало, что и бабушка может прислать письмо
из того места, где она теперь находится.
Шурик не додумал этого до конца, это приятное чувство не оделось такими словами,
чтобы можно было другому человеку это объяснить. Но разве мама поймёт это смутное,
приятное чувство? Она подумает, что он просто Лилиному письму радуется...
И он, отодвинув всё зыбкое и неконкретное, жил себе дальше, бегал в институт, сдавал
какие-то коллоквиумы, ухитрялся немного зарабатывать - французские уроки, оставшиеся от
бабушки. Деньги, о которых при бабушке и речи не заводилось, исчезали с невероятной
скоростью и заставляли о себе думать. Шурику было совершенно ясно, что заботиться об
этом должен он сам, а не слабенькая, совсем прозрачная мать.
"В будущем году наберу побольше новых учеников", - решил он. Ему нравилось учить
детей французскому языку гораздо больше, чем самому учиться науке химии. И хотя он
кое-как ходил на занятия, делал лабораторные, но всё больше полагался на Алю Тогусову, а
она старалась, лезла их кожи вон и даже переписывала ему конспекты лекций, которые он
часто пропускал.
Аля, залучившая себе Шурика в памятное новогоднее утро, по неопытности принявшая
вынужденный жест мужской вежливости за крупную женскую победу, довольно быстро
сообразила, что достигнутый ею успех не так уж велик, но эту новогоднюю удачу нельзя
пускать на самотёк, а, напротив, чтобы росток рос и развивался, следует много и упорно
трудиться. Эта мысль не была для неё новой - она пришла к ней ещё в детстве, когда
девочкой она впервые столкнулась с тем, что есть на свете некоторые женщины, которые
ходят в туфлях, тогда как большинство, к которому принадлежит и её мать, зимой носят
валенки, а летом резиновые сапоги... Словом, жизнь - борьба, и не только за высшее
образование. Шурик ей, конечно же, очень нравился, может быть, она была в него даже
влюблена, но все эти романтические эмоции и в сравнение не шли с тем высоким
напряжением, которое рождалось из суммы решаемых задач: высшее образование в
сочетании с Шуриком и принадлежавшей ему по праву столицей. Аля чувствовала себя
одновременно и зверем, выслеживающим свою добычу, и охотником, встретившим редкую
дичь, какая попадается раз в жизни, если повезёт...
Напряжение Алиного существования подогревалось ещё одним обстоятельством: Лена
Стовба в ту новогоднюю ночь тоже нашла своё счастье - познакомилась с кубинцем Энрике,
темнокожим красавцем, студентом университета имени Патриса Лумумбы. Он пригласил её
танцевать, и под звуки "Бесаме мучо" целая стая пухлых младенцев - амуров, купидонов и
других крылатых - разрядила свою луки в рослую парочку, и вялая от природы Стовба
проснулась своим белым телом, встрепенулась навстречу танцующему всеми своими
органами кубинцу и весь подготовительный путь, для прохождения которого требуется
иногда довольно значительное время, прошла экстренно, начав за час до новогодней
полуночи, и в два часа утра первого дня нового года успешно закончив его в крепких
темнокожих объятиях.
Хотя двадцатидвухлетний молодой человек был кубинцем и, следовательно, вовсе не
новичком в любовной науке, но и он был ошеломлён свалившимся на него белобрысым
чудом. Дружба народов полностью восторжествовала - к марту Стовба чувствовала себя
определённо беременной, а влюблённый кубинец наводил справки, как оформить брак с
русской гражданкой.
Теперь два общежития - на Пресне и в Беляево - были озабочены тем, как обеспечить
влюблённым площадку для регулярной реализации чувств, но задача была не из простых:
менделеевские церберы, пожилые вахтёрши и злобные комендантши, были вообще
несговорчивы, а тут ещё цвет лица Энрике столь заметно отличался от прочих
розово-мороженых посетителей, и в одиннадцать часов вечера раздавался громкий стук в
дверь и высоконравственная комендантша предлагала посторонним покинуть помещение
женского общежития... Лена накидывала каракулевую шубу, бестактный подарок
обкомовской мамы, столь странно выглядевший в студенческой бедности, и провожала
возлюбленного до станции метро "Краснопресненская", где они расставались, скорбя
душами и телами... Охрана лумумбовских общежитий была более лояльна, но требовала
предъявления паспорта, что могло повлечь за собой какие угодно, включая милицейские,
неприятности.
Аля, подогреваемая ежедневным жаром этого романа, не могла не испытывать
беспокойства по поводу умеренного рвения Шурика к полной реализации их тёплых
отношений. Тем более что и жилищными условиями он располагал. Однако в дом к себе
никогда не приглашал. Ничего похожего на чёрно-белые страсти Лены и Энрике в Алиной
жизни не наблюдалось. Обидно. На долю Али по-прежнему доставались только совместные
лабораторные работы, обеды в студенческой столовке за одним столом, подготовка к сдаче
коллоквиумов и место в аудитории по правую руку от Шурика - обычно она сама его и
занимала. Ещё Аля немного удивлялась вялости, с которой Шурик учился, - сама она и в
студенческой науке преуспевала, и подрабатывала: сначала было полставки уборщицы,
потом к ним прибавилось полставки лаборантских. Работала по вечерам, так что даже в кино
сходить времени не было. Да Шурик и не приглашал: он свои вечера проводил обыкновенно
с матерью. Аля время от времени напоминала о себе вечерним звонком, однако, чтобы зайти
к нему в дом, надо было придумать что-нибудь особое: например, методичку взять или
учебник. Один раз позвонила вечером с кафедры, сказала, что кошелёк потеряла: она хотела
сама зайти, но он прибежал, принёс ей денег.
Любовные их отношения кое-как теплились: однажды Аля попросила помочь отвезти
из института в общежитие трёхлитровую банку ворованной краски. Это было днём, и как раз
никого из соседок не было, и Аля обхватила его за шею смуглыми руками, закрыла глаза и
приоткрыла рот. Шурик поцеловал её и сделал всё, что полагалось. С удовольствием.
В другой раз Аля пришла к Шурику домой, когда Вера Александровна была на
каких-то медицинских процедурах, и ещё раз получила веское доказательство того, что
отношения у них с Шуриком любовные, а не чисто товарищеские, комсомольские...
Конечно, она не могла не видеть разницы между своим умеренным романом и
страстями, полыхающими между флегматичной в прошлом Леной и её каштановым Энрике.
Но и Шурик был всё-таки не негр с Кубы, а белый человек с Новолесной улицы. Аля же
подозревала, что хоть Куба и заграница, но немного похожая на Казахстан... Правда,
кубинец собирался жениться, а Шурик об этом и не заговаривал. С другой стороны,
Стовба-то была беременна... Но ведь и Аля тоже могла бы... И тут она терялась: что важнее
- учёба или замужество?
В начале апреля Стовба сообщила, что они подали во Дворец бракосочетаний
заявление на регистрацию.
Девчонки были в восторге: прежде они опасались, не бросит ли Энрике Стовбу,
уговаривали её сделать аборт, но она только таращила свои глаза и мотала белыми волосами.
Она ему доверилась. Так доверилась, что даже собралась своим домашним письмо писать о
предстоящем замужестве. Беспокоило девочек-подружек только одно - что ребёнок будет
чёрный. Но Стовба их утешала: мать у Энрике почти совсем белая, старший брат, от другого
мужа, американского поляка, вообще блондин, только отец чёрный. Зато чёрный отец -
близкий друг Фиделя Кастро, воевал с ним в одном отряде... Так что ребёнок вполне может
родиться и белым, поскольку он будет почти квартерон. Девчонки головами качали, но в
душе жалели: лучше б русский... Хотя самого Энрике все полюбили: он был весёлым и
добрым малым, несмотря на то, что, как и Стовба, тоже принадлежал к семье из партийной
верхушки. Но он не важничал, как его возлюбленная, - ходил, приплясывая, плясал,
подпевая, и вечносонная Стовба, которую на курсе чуть ли не с первого дня все невзлюбили,
перестала важничать, жадничать и, благодаря своему сомнительному - с точки зрения
расовой - роману, стала всем приятней.
А ещё через месяц, незадолго до намеченного бракосочетания, произошло событие,
которое очень взволновало Стовбу: Энрике вызвали в посольство и приказали срочно
возвращаться домой. Он был студентом последнего года обучения, до получения диплома
оставались считанные месяцы, и он попытался оттянуть свой отъезд - тем более что и
невеста его была как-никак беременна... Он пытался встретиться с послом, прекрасно
знавшим о высоком положении его отца: Энрике, студента, приглашали на посольские
приёмы, и посол иногда подходил к Энрике и коротким боксерским ударом шутливо бил под
дых... Но на этот раз посол его не принял.
В конце апреля Энрике вылетел в Гавану. Вернуться он собирался через неделю. Но ни
через месяц, ни через два он не вернулся. Все сразу же поняли, что он просто обманул
глупую девку, сочувствовали ей, а она заходилась от внутренней ярости к этим
жалельщикам: она-то была убеждена, что он не мог её бросить, и только особые
обстоятельства могли принудить его остаться. Унизительна была общественная жалость,
странным было его молчание. С другой стороны, известно было, что письма с Кубы
доходили по произвольному графику: иногда через пять дней после отправки, а другой раз -
месяца через полтора.
Родители Стовбы только-только свыклись с мыслью, что им придётся нянчить чёрных
внуков, и особенно тяжело приняла это сообщение мать, отца всё же несколько утешило
высокое партийное положение будущего зятя, и теперь бедной невесте предстояло сообщить
строгим родителям, что жених исчез.
Весь первый курс гудел негодованием. Стовба жила надеждой. Перед самыми
майскими праздниками её разыскал в институте лысоватый малосимпатичный молодой
человек, кубинец, приятель Энрике. Он был аспирантом в университете, не то зоолог, не то
гидробиолог. Лысый увёл Стовбу на улицу и там, на садовой скамье в продуваемом
Миусском скверике, сообщил ей, что старший брат Энрике бежал с Кубы в Майами, отец
Энрике арестован, а где находится сам Энрике, никто не знает, но дома его нет. Возможно,
его взяли на улице...
Стовбе, гордячке, гораздо больше нравилось быть косвенной жертвой политического
процесса, чем брошенной невестой. Возможно, что её родители предпочли бы другой
вариант... Но, в любом случае, потомок одного из политических вождей кубинского народа,
с чем ещё кое-как можно было примириться, превращался теперь в простого выблядка...
Мнения студенов-химиков разошлись: либералы готовы были собирать деньги на
приданое малышу и объявлять его сыном своего полка, консерваторы считали, что Стовбу
надо исключить из института, из комсомола и вообще из всего, а радикалы полагали, что
наилучшим выходом был бы честный аборт...
Аля, полукровка и полусирота, была полна сочувствия к совсем ещё недавно
счастливой и удачливой Стовбе. Она сблизилась с высокомерной соседкой, сделалась
поверенной её тайн и надежд - Шурик, благодаря Але, оказался информированным о всех
перипетиях этой драматической истории. Он тоже очень сочувствовал бедняге Стовбе...
глава 18
Щитовидная железа Веры, презрев гомеопатию, пустилась в бурный рост: начались
удушья. Опять заговорили об операции. Вера из последних сил сопротивлялась. Однажды,
когда начался очередной приступ, пришлось вызвать "Скорую". Сделали укол: удушье сразу
прошло. Она взбодрилась:
- Видишь, Шурик, уколы-то помогают. Зачем это, сразу под нож?
Она безумно боялась операции, даже не самой операции, а общего наркоза. Ей
казалось, что она не проснётся.
Следующий приступ удушья пришёлся, к несчастью, на те часы, когда Шурик,
бесшумно улизнув из дому, унёсся "за мостик", к Матильде.
Во втором часу ночи Вера тихонько постучала в дверь Шуриковой комнаты: говорить
она почти не могла. Шурик не отозвался. Она открыла дверь: кушетка его даже не была
расстелена.
"Куда он мог деться", - недоумевала Вера и даже вышла на балкон, посмотреть, не
курит ли он там. Она знала, что все мальчишки покуривают... Прошло ещё минут десять,
таблетка и домашние средства, вроде дыхания над горячей водой, не помогали, удушье не
проходило. Состояние было ужасным, и она сама, едва слышимым голосом вызвала
"Скорую", прошелестев адрес...
"Скорая" приехала очень быстро, минут через двадцать, и по случайности оказалась та
же бригада, что в прошлый раз. Пожилая усатая врачиха, которая и в прошлый раз
настаивала на срочной госпитализации, стала сразу же зычно орать на Веру Александровну -
велела немедленно собираться в больницу. Отсутствие Шурика совершенно выбило Веру из
колеи, она безмолвно плакала и качала головой.
- Тогда пишите, что отказываетесь от госпитализации. Я снимаю с себя всякую
ответственность!
Шурик, увидев у подъезда "Скорую", едва не окочурился. Одним махом он взлетел на
пятый этаж. Дверь была чуть-чуть приоткрыта...
"Всё! Мамы нет в живых, - ужаснулся он. - Что я наделал!"
В большой комнате раздавались громкие голоса. Живая Веруся полулежала в
бабушкином кресле. Дышала она уже вполне удовлетворительно. Увидев Шурика, она заплакала
новыми слезами. Ей было немного стыдно перед врачихой, но со слезами она ничего
поделать не могла - они были от щитовидки...
Шурик совершил звериный прыжок через всю комнату и, не стесняясь ни врачихи, ни
мужика в полуформенной одежде, схватил мать в объятия и начал целовать: в волосы, в
щеку, в ухо...
- Веруся, прости меня! Я больше не буду! Идиот! Прости меня, мамочка...
Чего "больше не буду", он, разумеется, и сам не знал. Но это была его всегдашняя
детская реакция: не буду делать плохого, буду хорошее, буду хорошим мальчиком, чтобы не
расстраивать маму и бабушку...
Усатая врачиха, собравшаяся как следует поорать, размягчилась и растрогалась. Такое
не часто наблюдаешь. Ишь, целует, не стесняется... по головке гладит... Что же такое он
натворил, что так убивается...
- Маму вашу госпитализировать надо. Вы бы её уговорили.
- Веруся! - взмолился Шурик. - Но если действительно надо...
Вера была на всё согласна. Ну, не совсем, конечно...
- Хорошо, хорошо! Но тогда уж к Брумштейн...
- Но не затягивайте. Укол действует всего несколько часов, и приступ может начаться
снова, - помягчевшим голосом обращалась врачиха к Шурику.
Медицина уехала. Объяснение было неминуемо. Ещё до того, как Вера Александровна
задала вопрос, Шурик понял: нет, нет и нет. Ни за что на свете он не сможет сказать маме,
что был у женщины.
- Гулял, - твёрдо объявил он матери.
- Как так? Среди ночи? Один? - недоумевала Вера.
- Захотелось пройтись. Пошёл пройтись.
- Куда?
- Туда, - махнул Шурик рукой в том самом направлении. - В сторону Тимирязевки,
через мостик.
- Ну ладно, ладно, - сдалась Вера. На душе у неё полегчало, хотя со странной ночной
отлучкой было что-то не так. Но она привыкла, что Шурик её не обманывает. - Давай
выпьем чайку и попробуем ещё поспать.
Шурик пошёл ставить чайник. Уже рассвело, чирикали воробьи...
- В следующий раз предупреждай, когда уходишь из дома...
Но следующий раз случился нескоро: лысая Брумштейн была в отпуске, и уложила её в
отделение правая рука Брумштейн, её заместительница Любовь Ивановна.
Операцию, по её экстренности, тоже должна была делать не само светило, доктор
Брумштейн, а Любовь Ивановна. Она оказалась миловидной - несмотря на лёгкий шрам
аккуратно зашитой заячьей губы - блондинкой среднего возраста с лёгким дефектом речи.
- А где вы вообще-то наблюдаетесь? - прощупывая дряблую и вздутую шею Веры,
осторожно спросила Любовь Ивановна.
- В поликлинике ВТО, - с достоинством ответила Вера.
- Понятно. Там у вас хорошие фониатры и травматологи, - отрезала врачиха
презрительно.
- Вы считаете, без операции никак нельзя обойтись? - робко спросила Вера.
Любовь Ивановна покраснела так, что шрам на губе налился тёмной кровью:
- Вера Александровна, операция срочная. Экстренная...
Вера почувствовала дурноту и спросила упавшим голосом:
- У меня рак?
Любовь Ивановна мыла руки, не отрывая глаз от раковины, потом долго вытирала руки
вафельным полотенцем и всё держала паузу.
- Почему обязательно рак? Кровь у вас приличная. Железа диффузная, сильно
увеличена. Помимо диффузного токсического зоба в левой доле имеется опухоль. Похожа на
доброкачественную. Но биопсию делать мы не будем. Некогда. Вы преступно запустили
свою болезнь. Брумштейн сразу же предложила операцию - вот написано: рекомендовано...
- Но я у гомеопата лечилась...
Малозаметный шов на губе врачихи снова ожил и набряк:
- Моя бы воля, я бы вашего гомеопата отдала под суд...
Горло Веры Александровны от таких слов как будто вспухло, стало тесным.
"Если бы мама была жива, всё было бы по-другому... И вообще ничего этого бы не
было"...- подумала она.
Потом Любовь Ивановна пригласила Шурика в кабинет, а Вера села в коридоре на
липкий стул, на Шуриково прогретое место.
Врачиха сказала Шурику всё то, что и Вере Александровне, но сверх того добавила, что
операция достаточно тяжёлая, но беспокоит её больше послеоперационный период. Уход в
больнице плохой - пусть подыщут сиделку. Особенно на первые дни.
"Если бы бабушка была жива, всё было бы по-другому"...- сын и мать часто думали
одно и то же...
Операцию сделали через три дня. В своих дурных предчувствиях Вера оказалась
отчасти права. Хотя операция прошла, как выяснилось позднее, вполне удачно, наркоз она
действительно перенесла очень тяжело. Через сорок минут после начала операции
остановилось сердце: у молодого анестезиолога тоже сердце едва не остановилось от страха.
Впрыснули адреналин. Со всех семь потов сошло. Больше трёх часов оперировали, а потом
двое суток Вера не приходила в себя.
Лежала она в реанимации. Положение её считали опасным, но не безнадёжным. Но
Шурик, сидевший на лестнице возле входа в реанимационное отделение, куда вообще никого
не пускали, не слышал ничего из того, что ему говорили. Двое суток он просидел на
ступеньке в состоянии глубочайшего горя и великой вины.
Он был поглощён непрерывным воображаемым общением с ней. Более всего он был
сосредоточен на том, чтобы удерживать её постоянно перед собой, со всеми деталями, со
всеми подробностями: волосы, которые он помнит густыми, - как она расчёсывала их после
мытья и сушила, присев на низкую скамеечку возле батареи... а потом волосы поредели, и
пучок на затылке стал немного поменьше, тёмно-ореховый цвет слинял, сначала у висков, а
потом по всей голове потянулись грязно-серые пряди, с чужой как будто головы... брови
чудесные, длинные, начинаются густым треугольником, а потом сходят в ниточку... родинка
на щеке круглая, коричневая, как шляпка гвоздика...
Отчаянным, почти физическим усилием он держал её всю: ручки любимые, кончики
пальцев вверх загибаются, ножки тонкие, сбоку от большого пальца косточка вылезла,
некрасивая косточка... Не отпустить, не отвлечься...
Подходила медсестра, спрашивала, не принести ли ему чая.
Нет, нет, - он только мотал головой. Ему казалось, что как только он перестанет вот так
крепко, так усиленно думать о ней, она умрёт...
В конце вторых суток - времени он не помнил, не ел, не пил, кажется, и в уборную не
ходил - сидел одеревенелый на лестничной площадке, на милосердно вынесенном ему из
отделения стуле - вышла к нему Любовь Ивановна и дала белый халат.
Он не сразу её узнал, не сразу сообразил, что надо делать с халатом. Всунулся во
влажную слипшуюся ткань со склеенными рукавами.
- Тамара, бахилы, - скомандовала Любовь Ивановна, и сестричка сунула ему в руки
два буро-белых небольших мешка, в которые он неловко всунул свои ботинки вместе с
онемевшими ногами.
- Только на одну минуту - сказала врачиха, - а потом поезжайте домой. Не надо здесь
сидеть. Поспите, купите "Боржому" и лимон... А завтра приезжайте.
Он не слышал. В раскрытой двери палаты он видел маму. Из носу у неё шли трубочки,
опутывали грудь, ещё какие-то трубочки шли от руки к штативу. Бледно-голубая рука
лежала поверх простыни. От шеи, заклеенной чем-то белым, тоже шла красная тонкая
резинка. Глаза были открыты, и она увидела Шурика и улыбнулась.
У Шурика перехватило дыхание в том месте, где маму разрезали: виноват, виноват, во
всём виноват. Когда бабушка в больнице умирала, он, идиот, с Лилей бегал по магазинам,
покупал копчёную колбасу, оставшуюся потом у таможенников, и матрешек, брошенных в
гостинице в маленьком городе под Римом, Остии...
Когда бабушка в больнице умирала, - раздувал он пламя своей непрощённой вины, -
ты тискался и ласкался с Лилей в подворотнях и тёмных уголках... Мамочка бедная,
маленькая, худая, еле живая, а он, здоровый до отвращения кабан, козел, скотина... Она
задыхалась в приступе, а он трахал Матильду... И острое отвращение к себе отбрасывало
какую-то неприятную тень на в общем-то не причастных к преступлению Лилю и
Матильду...
"О, никогда больше, - клялся он сам себе. - Никогда больше не буду"...
Он встал на колени перед кроватью, поцеловал бумажные сухие пальчики:
- Ну, как ты, Веруся?
- Хорошо, - ответила она неслышимо: говорить-то она совсем ещё не могла.
Ей было действительно хорошо: она была под промедолом, операция - позади, а прямо
перед ней улыбался заплаканный Шурик, дорогой мальчик. Она даже не подозревала, какую
великую победу только что одержала. Идеалистка и артистка в душе, она с юности много
размышляла о разновидностях любви и держалась того мнения, что высшая из всех -
платоническая, ошибочно относя к любви платонической всякую, которая происходила не
под простынями. Доверчивый Шурик, которому эта концепция была предъявлена в самом
юном возрасте, во всём следовал за разумными взрослыми - бабушкой и мамой. Как-то само
собой разумелось, что в их редкостной семье, где все любят друг друга возвышенно и
самоотверженно, как раз и процветает "платоническая".
И вот теперь Шурику было очевидно до ужаса, как предал он "высшую" любовь ради
"низшей". В отличие от большинства людей, особенно молодых мужчин, попадавших в
сходное положение, он даже не пытался выстроить хоть какую-то психологическую
самооборону, самому себе шепнуть на ухо, что, может, в чем-то он виноват, а в чем-то и не
виноват. Но он, напротив, подтасовывал свои карты против себя, чтобы вина его была
убедительной и несомненной.
По дороге домой Шурик приходил в себя, оттаивая от какого-то анабиотического,
рыбьего состояния, в котором находился последние двое суток. Оказалось, что нестерпимая
жара за это время прошла, теперь падал небольшой серенький дождь, была середина буднего
дня, и в воздухе висело наслаждение самодостаточной бедной природы: запах свежих
листьев и прели шёл от прошлогодних куч, лежавших шершавым одеялом на обочине
маленького заброшенного скверика. Шурик вдыхал сложный запах грязного города: немного
молодой острой зелени, немного палой листвы, немного мокрой шерсти...
"А вдруг Бог где-нибудь есть?" - пришло ему в голову, и тут же, как из-под земли,
выскочила приземистая церковка. А может, она сначала выскочила, и потому он подумал это
самое? Он остановился: не зайти ли... Открылась какая-то боковая незначительная дверка, и
через дворик к пристройке побежала деловитая деревенская старуха с миской в руке.
"Нет, нет, только не здесь, - решил Шурик. - Если б здесь, - бабушка знала бы".
И Шурик ускорил шаг, почти побежал. В душе его поднялось неиспытанное прежде
счастье, наполовину состоящее из благодарности неизвестно кому - живая мамочка, дорогая
мамочка, поздравляю с Днём рождения, поздравляю с Международным женским днём
Восьмого Марта, с Праздником Солидарности Трудящихся, с Днём Седьмого ноября,
поздравляю, поздравляю... красное на голубом, жёлтое на зелёном, рубиновые звёзды на
тёмно-синем, вся сотня открыток, которые он написал маме и бабушке, начиная с четырёх
лет. Жизнь прекрасна! Поздравляю!
Дома Шурик встал под холодный душ - горячей воды почему-то не было, а та, что
поднималась из не прогретой ещё глубины земли, обжигала холодом. Он вымылся, замёрз,
вылез из ванной - звонил телефон.
- Шурик! - ахнула трубка. - Наконец-то! Никто ничего не знает. Третьи сутки звоню.
Что случилось? Когда? В какой больнице?
Это была Фаина Ивановна. Он объяснил, как мог, сам себя перебивая.
- А навестить можно? И что нужно?
- "Боржом", сказали.
- Хорошо. "Боржом" я сейчас завезу. Я в театре, сейчас машина придёт, и я заеду.
И трубкой - бабах! И сразу же раздался следующий звонок. Это была Аля. Она задала
всё те же вопросы, с той лишь разницей, что боржома у неё не было, а были занятия с
вечерниками - лаборантские полставки - и освобождалась в половине одиннадцатого.
- Я после занятий сразу к тебе, - радостно пообещала она, а он даже не успел сказать:
может, завтра?
Фаина прикатила через час, он только успел выпить чаю с чёрствым хлебом и отрытой
в глубине буфета банкой тушёнки. Фаина поставила красивый заграничный пакет с четырьмя
бутылками боржома возле двери.
- Мыс тобой всё обсудим, - она говорила медленно, приближая к нему красивый
развратный рот.
"Нет, нет и
...Закладка в соц.сетях