Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Клодина замужем

страница №4

ердечной! Однако вынуждена признать: моей любимой
Фаншетты мне в наших путешествиях не хватало почти в той же мере, что и
отца. О своём благородном папочке я по-настоящему заскучала лишь в Германии,
где о нём напомнили почтовые открытки и вагнеровские лубочные картинки,
облагороженные германским божеством Воданом и его скандинавским прототипом
Одином; оба они похожи на моего отца, с той, однако, разницей, что папа не
одноглазый. Они хороши собой; как и он, боги разражаются безобидными бурями;
у них, как и у папы, всклокоченные бороды и властные жесты; думаю, что и
язык их, как и его, вобрал в себя все крепкие словечки стародавних времён.
Я писала ему редко, иногда получала от него нежные письма, сочиненные
второпях и в смешанном сочном стиле, когда периоды следуют в ритме,
достойном восхищения великого Шатобриана (я немного льщу папе), зато
скрывают в своих недрах — величавых и впечатляющих — самые что ни на есть
страшные ругательства. Из этих далеко не банальных писем я узнала, что,
кроме господина Мариа, преданного, бессловесного, бессменного секретаря,
никто у него не бывает... Не знаю, следует ли искать причину в твоём
отсутствии, ослица ты эдакая, — объяснял мне дорогой отец, — но я
теперь нахожу Париж отвратительным, особенно с тех пор, как этот подонок по
имени X. опубликовал трактат "Общая малакология", от которого выворотит даже
каменных львов, украшающих вход в Институт. И как только Мировая
Справедливость до сих пор дарует солнечный свет подобным мерзавцам?!

Мели в свою очередь описала мне душевное состояния Фаншетты со времени моего
отъезда, её отчаяние, о котором она вопила во всю мочь не один день;
впрочем, буквы у Мели напоминают скорее иероглифы, что не даёт возможности
вести постоянную переписку.
Фаншетта оплакивает меня! Эта мысль не давала мне покоя. В течение всего
путешествия я вздрагивала, едва завидев, как за угол метнулся бездомный кот.
Не раз я выпускала руку удивлённого Рено и подбегала к кошечке, важно
восседавшей на пороге, с криком: Де-е-евочка моя! Шокированный зверёк с
достоинством опускал мордочку в пушистое жабо на груди. Я продолжала
настаивать, пронзительно мяукая, и замечала по зелёным глазам, что кошка
тает от удовольствия: глаза сужались в улыбке; она тёрлась головой о косяк,
что являлось вежливым приветствием, и трижды поворачивалась на одном месте,
что, как известно, означает: Вы мне нравитесь.
Ни разу Рено не проявил нетерпения во время таких приступов кошкомании. Но я
подозреваю, что он скорее снисходит, нежели понимает. Не удивлюсь, если
узнаю, что этот монстр гладил мою Фаншетту исключительно из дипломатических
соображений!
Я охотно перебираю день за днём своё недавнее прошлое.
Рено же устремлён в будущее. Он безумно боится постареть и приходит в
отчаяние перед зеркалом, пристально разглядывая сетку морщин в уголках глаз;
однако же он трепетно воспринимает настоящее и лихорадочно подталкивает
Сегодняшний День ко Дню Грядущему. А я задерживаюсь в прошлом, пусть даже
это прошлое было лишь вчера, и оглядываюсь назад почти всегда с сожалением.
Можно подумать, что замужество (нет, чёрт побери! любовь!) до такой степени
отшлифовало во мне способность чувствовать, словно я — зрелая женщина. Рено
не устаёт этому удивляться. Но он меня любит; и если Рено-любовник перестаёт
меня понимать, я нахожу прибежище у Рено-старшего друга! Я для него
доверчивая дочь, ищущая опоры у избранного отца, поверяющая ему свои тайны,
которые я готова скрыть от любовника! Больше того: если Рено-любовнику
случается вклиниться между Рено-папой и Клодиной-дочкой, она принимает его,
как кота, забравшегося на столик для рукоделия. Несчастный огорчён и теряет
терпение, дожидаясь возвращения Клодины, а та приходит воодушевлённая,
отдохнувшая, не способная на долгое сопротивление, принося с собой
молчаливое согласие и страсть.
Увы! Всё, что я здесь пишу как бы наудачу, отнюдь не подводит меня к
пониманию того, где же трещина. Но, клянусь, я отлично чувствую, что она
есть!
Вот мы и дома. Позади утомительные визиты, обязательные после возвращения.
Утихла и лихорадка Рено, страстно желавшего, чтобы мне понравилось моё новое
гнездо.
Он предложил выбирать между двумя квартирами: обе принадлежат ему. (А ведь
две квартиры — многовато для одного Рено...) Если они тебе не понравятся,
дорогая моя девочка, мы подберём что-нибудь получше
. Меня так и подмывало
ответить: Покажите третью, но я почувствовала, как в моей душе снова
поднимается невыносимый ужас перед переездом; тогда я стала добросовестно
осматриваться и, в особенности, обнюхиваться. Запах той, в которой мы сейчас
живём, показался требовательной Клодине более терпимым. Здесь было почти всё
необходимое; но Рено, дотошный в мелочах, а также наделённый женской
психологией в большей даже степени, нежели я, умудрился найти применение
своим необыкновенным способностям и дополнил ансамбль, представлявшийся мне
безупречным. Горя желанием мне угодить и в то же время снедаемый
беспокойством из-за всего, что может шокировать его слишком искушённый
взгляд, он двадцать раз переспросил, каково моё мнение. Сначала я искренне
ответила: Мне всё равно!, потом — тоже; по вопросу о кровати, этого
краеугольного камня в семейном счастье
, как выражается папа, я высказалась
начистоту:
— Я хотела бы перевезти сюда свою девичью кровать с кретоновыми
занавесками.

В ответ на это мой бедный Рено в растерянности простёр руки к небу:
— Несчастная! Девичья кровать посреди спальни в стиле Людовика
Пятнадцатого! Кстати, дорогая, подумай-ка хорошенько, что ты говоришь! Ведь
к кровати пришлось бы прилаживать удлинитель... да что я говорю: уширитель!
Знаю, знаю. Что же делать? Не могла я всерьёз интересоваться мебелью, о
которой понятия не имела — тогда, во всяком случае. Большая низкая кровать
стала моей подругой, и туалетная комната тоже, как, впрочем, и несколько
огромных кресел, каждое из которых напоминает одиночную камеру. Зато все
остальные предметы по-прежнему на меня поглядывают, так сказать, с
недоверием; зеркальный шкаф косится, когда я прохожу мимо; в гостиной стол с
гнутыми ножками так и норовит меня зацепить; впрочем, и я в долгу не
остаюсь.
Боже мой! Два месяца прошло, а я до сих пор не приручила эту проклятую
квартиру! Стараюсь заставить свой внутренний голос замолчать, когда он
ворчит: За два месяца кто угодно может приструнить любую мебель, только не
Клодина
.
Интересно, согласилась бы Фаншетта здесь жить? Я снова встретилась на улице
Жакоб со своей белоснежной красавицей; её не предупредили о моём
возвращении, и мне было тяжело видеть полную её растерянность, когда она
беспомощно распласталась у меня в ногах и не подавала голоса, а я
поглаживала её розовый животик и никак не могла сосчитать удары бешено
колотившегося кошачьего сердечка. Я перевернула её на бок, чтобы расчесать
потускневшую шубку; в ответ на этот знакомый жест она подняла голову, и чего
только не было в её взгляде: и упрёк, и нежная преданность, и готовность на
любую муку... О беззащитный зверёк! До чего ты мне близок, я так хорошо тебя
понимаю!
Я вновь увиделась со своим благородным отцом, могучим бородачом, изрыгающим
хлёсткие слова и кипящим беззлобной воинственностью. Не сознавая этого, мы
друг друга любим, и я правильно поняла его приветственную фразу:
Соблаговолишь ты наконец обнять меня, проклятое отродье? — так он выражал
своё живейшее удовольствие. Мне показалось, за два года он ещё подрос. Нет,
серьёзно! И вот доказательство: он признался, что на улице Жакоб ему стало
тесновато. И прибавил: Понимаешь, я недавно скупил за бесценок книги на
аукционе... Тысячи две, не меньше... стадо свиней! Пришлось их пока спихнуть
в ломбард на хранение! А в моей конуре и так тесно... Вот в Монтиньи, в
дальней комнате, которая никогда не открывается, я бы мог...
Он
отворачивается и дёргает себя за бороду, но мы успели встретиться глазами и
обменяться особенным взглядом. Ох, старый жук! Я хочу сказать, что он,
пожалуй, способен вернуться в Монтиньи, как недавно переехал в Париж: просто
так, без причины...
Со вчерашнего дня квартира Ре... наша квартира приведена в порядок. Больше
не придётся видеть ни придирчивого обойщика, ни рассеянного мастера,
вешавшего шторы: каждые пять минут он терял какой-нибудь из своих
инструментов золочёной меди. Рено чувствует себя как рыба в воде,
прохаживается по квартире, улыбается небольшим настенным часам, которые
никогда не врут, расправляется с рамкой, которая не вписывается в интерьер.
Он обнял меня за шею и повёл по комнатам с хозяйским осмотром; после
головокружительного поцелуя он оставил меня в салоне (очевидно, сам он
отправился работать в Дипломатический журнал, дабы позаботиться о судьбе
Европы с Якобсеном и обойтись с Абдул-Хамидом так, как он того заслуживает),
напутствовав такими словами: Мой милый деспот! Можешь царствовать в своё
удовольствие
.
Я долго сижу без дела, предаваясь мечтам. Часы бьют один раз, и я не знаю,
который теперь час. Я встаю, совершенно растерянная и потерявшая счёт
времени. Оказываюсь перед каминным зеркалом, торопливо прикалываю шляпку...
чтобы идти домой.
Вот и всё. Это крах. Вам это ни о чём не говорит? Тогда вам везёт.
Чтобы идти домой! И куда же? Значит, я не дома? Нет, нет, в этом-то и
состоит моё несчастье.
Чтобы идти домой! Куда? Не к папе, разумеется: он уже навалил на моей
кровати горы грязных бумаг. Не в Монтиньи, потому что ни родной дом, ни
Школа...
Чтобы идти домой! Стало быть, у меня нет дома? Нет! Здесь я живу у
господина, которого я люблю, пусть так, но живу я у него дома! Увы, Клодина,
ты — вырванный из земли стебелёк; неужто твои корни так глубоки? Что скажет
Рено? Он бессилен.
Куда уйти? В себя. Вгрызться в собственную боль, безрассудную и невыразимую,
и свернуться клубочком в этой ямке.
Я снова сажусь, не снимая шляпы, изо всех сил сжимаю руки: вгрызаюсь.
Мой дневник не имеет будущего. Я забросила его пять месяцев назад,
остановившись на печальной ноте, и ненавижу его за это. Кстати, у меня нет
времени держать его в курсе всех моих дел. Рено выводит меня в свет, вернее
было бы сказать: понемногу показывает меня всем — больше, чем мне бы
хотелось. Но так как он мною гордится, я не хочу причинять ему хлопот и не
отказываюсь его сопровождать...

Его женитьба — я понятия об этом не имела — всколыхнула всех его знакомых из
самых разных кругов. Нет, он их не знает. Зато его знают все. А он не
способен назвать по имени даже половину тех, с кем обменивается сердечным
рукопожатием и представляет мне. Он разбросан, неисправимо легкомысленен и
по-настоящему ни к чему не привязан... кроме меня. Кто этот господин,
Рено? — Это... Его имя выскочило у меня из головы
. Ну и ну! Похоже,
этого требует профессия; похоже, доскональное изучение предмета перед
серьёзными дипломатическими публикациями неминуемо влечёт за собой
рукопожатие целой толпы хлыщей, размалёванных дам (как полусветских, так и
светских с головы до ног), нескромных навязчивых актрисулек, художников и их
моделей...
Но Рено, представляя меня, вкладывает в эти три слова: Моя жена, Клодина
столько супружеской и отеческой гордости (до чего трогательна их наивность в
устах этого пресыщенного парижанина), что я оставляю при себе колкости,
готовые вот-вот сорваться с языка, и не позволяю себе насмешки. И потом, у
меня всегда есть возможность отыграться; когда Рено весьма неуверенно
представляет мне какого-нибудь господина... Дюрана, я с мстительной
радостью переспрашиваю:
— Неужели? А третьего дня вы говорили, что его зовут Дюпон!
Светлые усы и загорелое лицо демонстрируют полную растерянность:
— Я так сказал? Ты уверена? Хорош же я! Спутал их обоих с... третьим, в
общем, одним кретином, с которым я на ты, потому что когда-то мы вместе
учились в шестом классе.
Пустое! Я всё равно плохо понимаю такую фамильярность с малознакомыми
людьми.
Тут и там, в коридорах Опера-Комик, на концертах Шевийяра и Колонна, на
вечерах (на вечерах особенно, когда страх перед музыкой омрачает лица) меня
встречали взглядами и словами далеко не благожелательными. Так я, стало
быть, им не безразлична? А-а, верно, здесь я — жена Рено, как в Монтиньи он
— муж Клодины. Эти парижане говорят тихо, но в моём родном краю у всех
жителей такой тонкий слух, что мы слышим, как растёт трава.
Они говорят: Слишком она молода. Они говорят: Слишком темноволоса...
выглядит подозрительно... — Как это — слишком темноволоса? У неё же
рыжеватые локоны. — Зато волосы нарочно короткие, чтобы привлекать
внимание! А ведь Рено во вкусе не откажешь
. Они говорят: На кого она
похожа? — Верно, её предки с Монмартра. — Что-то в ней славянское:
маленький подбородок и широкие скулы. — Она вышла из унисексуального
романа Пьера Луи. — Сколько же лет этому Рено, если он уже нравится
маленьким девочкам?

Рено, Рено... И что характерно, его зовут исключительно по имени.
Вчера муж меня спрашивает:
— Клодина, ты назначишь себе приёмный день?
— Зачем ещё?
— Чтобы поболтать, потрепаться, как ты говоришь.
— С кем?
— Со светскими дамами.
— Я не очень люблю светских дам.
— Ну, и с мужчинами тоже.
— Не искушайте меня!.. Нет, мне не нужен свой день. Неужели вы думаете,
что я смогла бы принимать у себя людей?
— А я уже объявил приёмный день.
— Да ну?! Что ж, я к вам загляну в ваш день. Пожалуй, так будет
спокойнее. Не то я, пожалуй, могла бы через час сказать вашим прелестным
подружкам: Подите вон, надоели вы мне!
Рено не настаивает (он никогда не настаивает), целует меня (он всегда меня
целует), смеётся и выходит.
За эту мизантропию, за боязливое отвращение к свету, о чём я не раз
заявляла во всеуслышание, мой пасынок Марсель относится ко мне с вежливым
презрением. Этот мальчик, столь равнодушный к женщинам, упорно ищет их
общества, сплетничает, щупает ткани, наливает чай, не забрызгав тончайшей
рубашки, и с упоением злословит. Я неправа, называя его мальчиком. В
двадцать лет уже невозможно быть мальчиком, а он надолго останется девочкой.
По возвращении я нашла его ещё очаровательным, но всё-таки несколько
помятым, чересчур худым; глаза кажутся непомерно большими, в них мелькает
затравленное выражение, а в уголках глаз залегли три преждевременные
морщинки... Неужели этим он обязан одному Шарли?
Рено сердился на этого плутишку недолго: Не могу забыть, что это мой малыш,
Клодина. И, возможно, если бы я больше им занимался...
Я прощала Марселя из
равнодушия. (Равнодушия, гордыни и невысказанного любопытства— довольно
непристойного — к особенностям его интимной жизни.) И я испытываю
непреходящее удовольствие, поглядывая исподтишка на эту неудавшуюся девочку,
на белую отметину под левым глазом, которую оставил мой коготок!
Однако этот Марсель меня удивляет. Я готовилась к тому, что он затаит злобу
и будет ко мне относиться с откровенной враждебностью. Ничего подобного!
Насмешки — сколько угодно, презрение — иногда случается, бывает и
любопытство, но и только.

По-настоящему он занят только собой! Часто он рассматривает себя в зеркало
и, надавив указательными пальцами на брови, изо всех сил оттягивает кожу на
лбу. Изумившись этому жесту, довольно болезненному, оттого что он часто
повторяется, я спрашиваю Марселя, что это значит. Даю отдохнуть эпидермису
под глазами
, — с самым серьёзным видом отвечает Марсель. Он подводит
глаза синим карандашом; он отваживается на слишком красивые запонки с
бирюзой. Уф! В сорок лет он будет отвратителен...
Несмотря на то, что между нами произошло, он без смущения повторяет мне свои
секреты и делает это из бессознательного хвастовства или же усугубляющегося
душевного расстройства. Вчера он весь день томился у нас — грациозный,
тонкий, лихорадочно возбуждённый.
— Вы производите впечатление человека измученного, Марсель.
— Так оно и есть!
Между нами принят агрессивный тон. Это игра, не больше.
— Как всегда, из-за Шарли?
— О, пожалуйста!.. Молодой женщине приличествует не знать или хотя бы
забывать о некоторой путанице в мыслях... вы ведь именно так это называете:
путаница?
— Да, чёрт возьми, так говорят: путаница... я бы не осмелилась
прибавить в мыслях.
— Премного вам благодарен. Но, между нами говоря, Шарли не имеет
отношения к моему утомлению, этим он похвастаться не может. Шарли!
Нерешительный, непостоянный...
— Неужели?
— Можете мне поверить. Я его знаю лучше, чем вы.
— И слава Богу.
— Да, в сущности, он трус.
— А с виду не скажешь.
— Мы подружились давно... Я эту дружбу не отрицаю, просто рву
отношения, чему предшествовал весьма нечистоплотный инцидент.
— Как?! Красавец Шарли?.. Замешан в денежных махинациях?
— Того хуже! Он забыл у меня блокнот, а в нём — письма от женщин!
С каким злобным отвращением он выплюнул это обвинение! Я смотрю на него,
глубоко задумавшись. Это сбившийся с пути несчастный мальчик, почти не
отвечающий за свои действия, но он прав. Надо только поставить себя (!) на
его место.
Как уже было сказано, всё в моей жизни случается внезапно: радости,
огорчения, незначительные события. Это отнюдь не означает, что я
специализируюсь на из ряда вон выходящих происшествиях; не будем считать
моего замужества... Но время протекает для меня, как для большой стрелки
некоторых уличных часов: на пятьдесят девять секунд она замирает и вдруг
безо всякого перехода перепрыгивает на следующую минуту так порывисто,
словно у неё нарушена координация движений. Минуты набрасываются на неё без
жалости, как и на меня... Я не говорю, что это всегда и непременно
неприятно, однако...
Вот мой последний порыв: я отправляюсь в гости к папе, Мели, Фаншетте и
Лимасону. Этот последний — неотразимый полосатый красавец — блудит с
собственной матерью и возвращает нас к чёрным дням в истории Атридов. В
остальное время он ходит из угла в угол, нахальный и раздражённый, мня из
себя льва. К нему не перешла ни одна из добродетелей его любезной беленькой
мамочки.
Мели устремляется мне навстречу, подхватив снизу рукой свою левую грудь,
словно Карл Великий — державу...
— Наконец-то! А я уж собиралась тебе написать!.. Если бы ты знала!
Здесь всё предано огню и мечу... Слушай, а ты ничего в этой шляпке...
— Погоди-ка! Что за огонь и меч? Почему? Может, Лимасон опрокинул
свою... плевательницу?
Оскорбившись моей иронией, Мели удаляется:
— Ах так? Спроси у отца, сама увидишь. Заинтригованная, я без стука
вхожу к папе; он оборачивается на шум, и моему взгляду открывается огромный
ящик, в который он укладывает книги. На его красивом небритом лице
появляется непередаваемое выражение: наигранный гнев, неловкость, детское
смущение.
— Это ты, старая кляча?
— Похоже на то. Чем это ты занимаешься, папа?
— Я... разбираю бумаги.
— Какая странная у тебя папка для бумаг! А я ведь знаю этот ящик... Он
ещё из Монтиньи, да?
Папа смирился. Он застёгивает редингот на животе, не спеша садится и
скрещивает руки на груди.
— Да, ящик этот приехал из Монтиньи и туда же возвращается! Это
понятно?
— Отнюдь нет.
Он смотрит мне прямо в лицо, его мохнатые брови почти закрывают глаза; он
понижает голос и берется за связку:
— Я бегу отсюда!

Я отлично всё поняла. Я давно чувствовала приближение этого беспричинного
бегства. Зачем он приезжал в Париж? Почему теперь уезжает? Я задумываюсь.
Папа — это сила Природы; он — служитель неведомой Судьбы. Сам того не зная,
он сюда приехал, чтобы я могла встретиться с Рено; теперь он уходит,
исполнив миссию безответственного отца...
Я промолчала, и этот страшный человек успокаивается.
— Понимаешь, с меня хватит! Я ломаю глаза в этой конуре; я имею дело с
прохвостами, халтурщиками, лентяями. Стоит мне шевельнуть пальцем, как я
упираюсь в стену; крылья моего разума рвутся, соприкасаясь с всеобщей
безграмотностью... Проклятое стадо паршивых свиней! Я возвращаюсь в прежнюю
свою халупу! Ты приедешь ко мне в гости с бродягой, за которого ты вышла
замуж?
(Ох уж этот Рено! Он покорил даже папу, который редко его видит, но говорит
о нём не иначе как в своей особенной ласково-ворчливой манере.)
— Разумеется, приеду.
— Но сначала... я должен сказать тебе что-то очень важное: что делать с
кошкой? Она ко мне привязалась, эта животина...
— Кошка?..
(Это верно, кошка!.. Он её очень любит. Кстати, Мели будет там, а доверить
заботу о Фаншетте лакею Рено и его кухарке я бы не смогла... Дорогая моя,
девочка моя, меня согревает теперь по ночам другое существо, не ты... И я
решаюсь.)
— Забирай её с собой! Потом посмотрим; возможно, позднее я возьму её к
себе...
(Главное — я знаю, что под предлогом дочернего долга я смогу снова увидеть
дом, полный воспоминаний; и он будет таким, каким я его оставила; это моя
дорогая Школа... В глубине души я благословляю отцовский исход.)
— Возьми с собой и мою комнату, папа. Я буду в ней ночевать, когда мы к
тебе приедем.
(Один-единственный неловкий жест — и оплот Малакологии обрушивает на меня
своё презрение.)
— Фу! И тебе будет не совестно жить под моей неосквернённой крышей со
своим мужем, как поступаете все вы, грязные животные! Что для вас
животворящая чистота?!
Как я люблю его, когда он вот такой! Я его целую и ухожу, а он тем временем
запихивает свои сокровища в огромный ящик и весело напевает народную
песенку, от которой сам в восторге:
Вот он, гимн Животворящей Чистоте!
— Решено, дорогая: я возобновляю свой приёмный день.
Я узнаю от Рено эту важную новость в нашей туалетной комнате, пока
раздеваюсь. Мы провели вечер у мамаши Барман и для разнообразия
присутствовали при ссоре между этой милой толстушкой и шумным грубияном,
разделившим её судьбу. Она ему говорит: Вы заурядны! Он возражает: Вы
всех дурачите своими литературными потугами!
Оба правы. Он воет, она
щебечет. Заседание продолжается. Когда его запас ругательств иссякает, он
швыряет салфетку, выходит из-за стола и отступает в свою комнату. Все
вздыхают и чувствуют себя свободнее, ужинают с удовольствием, а во время
десерта хозяйка посылает горничную Евгению улестить (посредством каких
таинственных приёмов?) толстяка, который в конце концов снова спускается к
столу, усмирённый, но никогда не извиняющийся. Тем временем Гревей,
изысканный академик, который до смерти боится ссор, осуждает свою
прославленную подругу, обхаживает её мужа и берёт ещё сыру.
В этот чудесный кружок я приношу в качестве пая свою завитую голову, подозрительно-
ласковые глаза, обнажённые плечи, мощную шею и широкий затылок на хрупких
плечах, а также молчание, тягостное для моих соседей за столом.
За мной никто не ухаживает. Моё недавнее замужество заставляет мужчин
держаться пока на расстоянии, а я не из тех, кто ищет флирта.
В одну из сред у этой самой мамаши Барман меня вежливо загнал в угол молодой
симпатичный литератор. (Хороши глаза у этого молокососа: начинается
воспаление век; впрочем, неважно...) Он сравнил меня — всё дело, как всегда,
в коротких волосах! — с Миртоклеей, с юным Гермесом, с Амуром Прюдона;
ради меня он копался в памяти и мысленно переворачивал вверх дном музейные
запасники; он перечислил столько шедевров гермафродитов, что я вспомнила о
Люс, о Марселе; он едва не испортил мне рагу по-лангедокски — фирменное
блюдо, подаваемое в маленьких кастрюльках с серебряной каймой. Каждому —
своя кастрюлька; как забавно, не правда ли, дорогой мэтр?
— шептал Можи на
ухо Гревею, а шестидесятилетний прихлебатель кивал и криво усмехался.
Мой юный поклонник, разгорячённый собственными заклинаниями, не отпускал
меня от себя. Забившись в кресло в стиле Людовика XV, я не пыталась
вслушиваться в его литературные изыски... Он не сводил с меня ласкающих
глаз, опушенных длинными ресницами, и нашёптывал мне одной:
— О, вы — мечта юного Нарцисса, его душа, исполненная сладострастия и
горечи...
— Сударь! — решительно проговорила я.&

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.