Жанр: Любовные романы
Клодина замужем
В предлагаемой читателю книге блестящей французской писательницы, классика
XX века Сидони-Габриель Колетт (1873—1954) включены ее ранние произведения —
четыре романа о Клодине, впервые изданные во Франции с 1900 по 1903 годы, а
также очерк ее жизни и творчества до 30-летнего возраста. На русском языке
публикуется впервые.
Что-то в нашей семейной жизни не заладилось. Рено об этом ещё не
подозревает, да и как он может догадываться?.. Вот уже полтора месяца как мы
дома. Позади праздные шатания и суетные переезды с места на место; больше
года мы мотались с улицы Бассано в Монтиньи, из Монтиньи — в Бейрут, из
Бейрута — в неизвестную баденскую деревушку (я вначале решила — то-то Рено
веселится! — что она называется Фореллен-Фишерай; и всё из-за огромного
плаката на берегу реки, гласящего, что можно ловить форель:
Forellen
Fischerei
, — а ещё из-за того, что я не понимаю по-немецки).
Прошлой зимой я увидела Средиземное море; я повисла у Рено на рукаве и
смотрела исподлобья, как неласковый ветер вздыбливает волны, освещённые
холодным солнцем. Слишком много зонтиков, шляпок, знакомых и незнакомых лиц
— вот что окончательно испортило мне настроение в тот неудачный день: некуда
было спрятаться от назойливых друзей Рено, от их родственников, которых он
снабжает контрамарками, от дам, у которых он бывал на обедах. Этот ужасный
человек любезничает со всеми напропалую, но особенно старается перед
малознакомыми людьми. И ему ещё хватает наглости объяснять, что перед
настоящими друзьями не стоит разбиваться в лепёшку: в их любви он и так
может быть уверен...
Я со всей непритязательностью и тревожной мнительностью никогда не могла
понять прелести этих зимних сезонов на Лазурном берегу, когда цепенеешь от
холода в кружевном платье, кутаясь в соболью накидку.
И потом, мы с Рено замкнулись друг на друге — я стала взвинченной, меня
раздражали любые мелочи. Постоянное напряжение, ощущение зависимости — и
тягостное и сладостное, — полное физическое изнеможение выбили меня из
колеи. Я запросила пощады, передышки, остановки. И вот мы вернулись! Чего же
мне ещё? Чего не хватает?
Попытаемся привести в порядок смешавшиеся воспоминания, ещё совсем близкие и
вместе с тем уже столь далёкие...
День свадьбы я вспоминаю теперь как дурацкую комедию. Все три недели после
помолвки, предшествовавшие свадьбе, Рено часто бывал у меня, и я всё время
чувствовала на себе его настойчивый взгляд, меня приводил в смущение любой
его жест (хотя мой обожаемый Рено держал себя вполне корректно), а от одного
воспоминания о его губах, всё время ищущих моего тела, меня бросало в тот
четверг в дрожь. Я не могла себе объяснить его сдержанности в те дни! Я была
готова пожертвовать ради него всем, чего он ни пожелай, и он отлично это
чувствовал. Однако он загнал наши отношения в изнурительные рамки приличий и
оберегал их с видом знатока, понимающего толк в собственных (да и моих
тоже?) грядущих удовольствиях. Распалившаяся Клодина нередко бросала на него
раздражённый взгляд после поцелуя, слишком короткого и обрывавшегося прежде,
чем... преступалась грань дозволенного моралью (
Да какая, в сущности,
разница: сейчас или через неделю? Вы зря меня изводите, я так устала
ждать!..
). Он же, не щадя нас обоих, так и не тронул меня до свадьбы, этого
торопливого
сочетания браком
.
Я не на шутку разозлилась от того, что непременно должна оповестить
господина мэра, а также господина кюре о своём решении жить с Рено, и потому
наотрез отказалась помогать в подготовке к свадьбе и отцу, и кому бы то ни
было ещё. Рено вооружился терпением, отец же проявлял никому не нужное
самоотречение, шумное и показное. Только Мели обрадовалась, что явилась
свидетельницей счастливого финала любовной истории: она мечтательно
мурлыкала, притулившись над сточным желобом невесёлого дворика. Фаншетта в
сопровождении ещё нетвёрдо державшегося на ногах Лимасона,
ещё более
прекрасного, чем сын египетского божества Птаха
, обнюхивала содержимое
картонных коробок, новые тряпки, длинные перчатки, вызвавшие у неё
неподдельное отвращение, и стала молотить лапками по моей белой кружевной
вуали.
Этот продолговатый рубин в форме сливы, который висит у меня на шее на
тонкой золотой цепочке, Рено принёс мне за день до свадьбы. Я помню, отлично
помню! Меня соблазнил его цвет розового вина; я поднесла его к глазам и
стала рассматривать на свет, а другой рукой опёрлась на плечо стоявшего на
коленях Рено. Он рассмеялся:
— Клодина! У тебя глаза косят, как у Фаншетты, когда она следит за
полётом мухи.
Не слушая, я сунула рубин в рот,
потому что он, наверное, тает как леденец
и пахнет малиной
! Рено сбило с толку это новое и весьма своеобразное
восприятие драгоценных камней, и на следующий день он принес конфеты. По
правде говоря, я им обрадовалась не меньше, чем рубину.
В то великое утро я проснулась раздражённой и сразу стала брюзжать, на чём
свет стоит кроя мэрию и церковь, неподъёмное платье со шлейфом, слишком
горячий шоколад и Мели в фиолетовом кашемировом платье с семи часов утра
(
Эх, Франция, тебе ещё предстоит это оценить!
), всех тех, кто должен был
прийти: Можи и Робера Парвилия — свидетелей Рено, тётю Кер в кружевах.
Марселя, которому отец всё спускал — нарочно, чтобы его подразнить и
высмеять, как мне кажется, — и моих собственных свидетелей: одного
малаколога, то есть специалиста по моллюскам, весьма заслуженного, но не
очень чистоплотного — его имя до сих пор для меня тайна, — и господина
Мариа! Мой безмятежно-рассеянный отец считал, что в таком самопожертвовании
влюблённого в меня мученика ничего необычного нет.
И вот Клодина, завершившая сборы раньше назначенного часа, немного
желтоватая в своём белоснежном платье и вуали, то и дело сползающей с
непослушных коротко стриженных волос, сидит перед корзиной с Фаншеттой, к
которой жмётся её полосатый Лимасон, и думает:
Да не хочу я замуж! Переехал
бы он ко мне, мы бы вдвоём ужинали, запирались в спальне, где я столько раз
засыпала с мечтой о нём, где думала о нём, лежа без сна, и... Впрочем, моя
девичья кровать будет, пожалуй, узковата...
Приход Рено, едва заметная порывистость его жестов уверенности мне не
прибавили. Однако пора по просьбе сходившего с ума господина Мариа заехать
за отцом. Мой благородный отец, достойный себя самого и исключительных
обстоятельств, просто-напросто забыл, что я выхожу замуж: его застали в
шлафроке (и это в двенадцать без десяти минут!). Он с важным видом курил
трубку и встретил господина Мариа памятными словами:
— Входите, входите, Мариа, вы чертовски опоздали, а ведь у нас именно
сегодня такая трудная глава... Что это вы вырядились во фрак? Вы похожи на
официанта!
— Сударь... Сударь... Видите ли... Свадьба мадемуазель Клодины... Все
вас ждут...
— Чёрт побери! — выругался отец и посмотрел на часы, вместо того
чтобы заглянуть в календарь. — Вы уверены, что именно сегодня?..
Отправляйтесь вперёд, пусть начинают без меня...
Робер Парвиль оторопел, словно потерявшийся пудель, потому что не видел
впереди себя юную Лизери; Можи надулся от важности; господин Мариа поражал
бледностью, тётя Кер жеманничала, а Марсель напустил на себя чопорный вид;
всех вместе получилось не так уж много, верно? Мне же показалось, что в
небольшую квартирку набилось человек пятьдесят, не меньше! Отгороженная ото
всех вуалью, я переживала тоскливое одиночество и чувствовала, как у меня
сдают нервы...
Потом мне стало казаться, что всё это — путаный сбивчивый сон, когда
чувствуешь, что связан по рукам и ногам и ничего не можешь поделать. Вот розовато-
лиловый луч упал на мои белые перчатки сквозь витраж церкви; а теперь я
будто слышу свой нервный смешок в ризнице: это всё папа виноват — порывался
дважды расписаться на одной и той же странице,
потому что росчерк получился
слишком бледный
. Я задыхаюсь от ощущения нереальности происходящего; даже
Рено вдруг отдалился и словно стал бесплотным...
Когда мы вернулись домой, Рено не на шутку встревожился, с нежностью глядя
на моё вытянутое печальное лицо. Он спросил, в чём дело, — я покачала
головой:
Не чувствую себя замужем больше, чем нынче утром. А вы?
У него
дрогнули усы, а я пожала плечами и покраснела.
Я хотела поскорее сбросить это нелепое платье, и меня оставили одну. Моя
любимая Фаншетта окончательно меня признала, лишь когда я влезла в блузку из
розового батиста — линона — и в белую саржевую юбку.
Фаншетта! Неужели мы
тобой расстанемся? В первый раз... А ведь придётся. Не таскать же тебя с
собой по железным дорогам со всем твоим семейством!
Хочется плакать,
чувствую необъяснимую неловкость, что-то давит в груди. Пусть придёт мой
любимый и его любовь поможет мне избавиться от этой глупой боязни, которую
не назовёшь ни страхом, ни стыдливостью... Как поздно темнеет в июле, как
это яркое солнце мучительно давит мне на виски!
С наступлением ночи мой муж — муж! — увёз меня прочь. Шуршание
резиновых шин не могло заглушить стук моего сердца, и я так плотно сцепила
зубы, что даже ему не удалось их разжать в поцелуе.
Квартиру на улице Бассано я рассмотрела с трудом: она была едва освещена
лампами, расставленными на столах, и походила скорее на гравюру XVIII века.
Я была допущена в неё впервые. В поисках спасительного забытья я поглубже
вдохнула аромат светлого табака, ландыша и русской кожи, которым пропитаны
одежда Рено и его длинные усы.
Мне кажется, я ещё там, я вижу себя в той квартире, снова и снова переживаю
те минуты.
Что, неужели теперь?.. Что делать? В голове промелькнуло воспоминание о Люс.
Я бездумно снимаю шляпу. Беру за руку того, которого люблю; в надежде
обрести уверенность в себе смотрю на него. Он наугад снимает шляпу,
перчатки, отступает назад с каким-то нервным вздохом. Мне нравятся его
тёмные глаза, крючковатый нос, поредевшие волосы, лежащие в художественном
беспорядке. Я подхожу к нему поближе, но он, злодей, уклоняется, уходит в
сторону и любуется мной, а я тем временем чувствую, что окончательно
растеряла всю свою смелость. Умоляюще складываю руки:
— Прошу вас, поторопитесь!
(Увы, я не подозревала, что это слово так глупо звучит.)
Он садится:
— Иди ко мне, Клодина.
Я у него на коленях; он слышит моё учащённое дыхание и смягчается:
— Ты моя?
— Уже давно, вы же знаете.
— Тебе не страшно?
— Нет. Мне всё известно.
Он кладёт мою голову к себе на колени, склоняется надо мной, целует.
— Что
всё
?
Я не сопротивляюсь. Хочется плакать. Так мне, во всяком случае, кажется.
— Тебе всё известно, девочка моя дорогая, и ты не боишься?
Я кричу:
— Нет!..
И всё-таки в отчаянии висну у него на шее. Одной рукой он уже нащупывает
пуговицы моей блузки. Я вскидываюсь:
— Нет! Я сама!
Почему? Кто ж знает?.. Последний отчаянный порыв Клодины. Будь я совершенно
голая, я бы шагнула прямо к нему в объятья, однако не могу допустить, чтобы
он меня раздевал.
В спешке я неловко срываю с себя одежду и как попало швыряю её на пол,
сбрасываю туфли так, что они подлетают вверх, подбираю нижнюю юбку, зажав её
пальцами ноги, потом стаскиваю корсет — всё это я проделываю, не глядя на
сидящего передо мной Рено. Теперь на мне только нижняя сорочка, я задорно
говорю:
Пожалуйста!
и привычно почёсываю следы, оставшиеся на талии от
корсета.
Рено не дрогнул. Только вытянул шею, схватившись за подлокотник, и смотрит
на меня. Мужественная Клодина, охваченная паникой под его взглядом, со всех
ног кидается прочь и падает на кровать... неразобранную кровать!
Он меня настигает и сжимает в объятьях. Он так напряжён, что я слышу, как
звенят его мускулы. Не раздеваясь, целует меня, подхватывая на руки, —
ну чего он ждёт? — его губы, руки удерживают меня на постели, однако он
ни разу не прижал меня к себе, несмотря на мою рабскую покорность и
смирение, несмотря на сластолюбивое постанывание, которое я хотела бы, но не
в силах сдержать даже из гордости. Потом, только потом он сбрасывает с себя
одежду, безжалостно смеётся, и его смех задевает растерянную и униженную
Клодину. Но он ни о чём не просит и хочет только одного: ласкать меня и
делает это до тех пор, пока я не засыпаю на рассвете на всё ещё
неразобранной постели.
Позднее я была ему благодарна, я была очень ему признательна за такое полное
самоотречение, за его стоическое терпение. И он был вознаграждён: ему
удалось меня приручить, я с любопытством, с жадностью следила за тем, как
умирает его взгляд, когда он, судорожно вцепившись в меня, смотрел в мои
угасающие глаза. У меня, кстати сказать, долго не проходил (признаться, я
отчасти испытываю его ещё и теперь) ужас перед... как бы это выразить? перед
тем, что принято называть
супружеским долгом
. Всемогущий Рено вызывает у
меня ассоциации с этой дылдой Анаис, у которой были свои причуды — она
неизменно пыталась натянуть на свои ручищи слишком маленькие перчатки. А в
остальном всё хорошо, даже слишком хорошо. Приятно постепенно узнавать о
стольких радостях жизни, которые заставляют тебя нервно посмеиваться, даже
вскрикивать и издавать глухое рычание, когда от удовольствия сводит большие
пальцы на ногах.
Единственная ласка, в которой я до сих пор отказываю мужу, — называть
его на
ты
. Я всегда, в любое время говорю ему
вы
: когда умоляю и когда
соглашаюсь, даже когда сладкая истома ожидания заставляет меня говорить
отрывисто, не своим голосом. Впрочем, сказать ему
вы
— не в этом ли и
состоит редчайшая ласка, на которую способна лишь грубоватая и
непочтительная Клодина?
Он красив, ах как он хорош собой! У него смуглая гладкая кожа, так что он
вот-вот выскользнет из моих объятий. Его мужественные плечи по-женски
округлы, и я с удовольствием и подолгу прижимаюсь к ним головой ночью и по
утрам.
Я люблю его волосы цвета воронова крыла, узкие колени и медленно
вздымающуюся грудь, отмеченную двумя родинками, — всё его большое тело,
где меня поджидает столько увлекательнейших открытий! Я нередко говорю ему
вполне искренно:
До чего вы красивы!
Он прижимает меня к себе:
Клодина,
Клодина! Я же старый!
Его глаза темнеют — так велико раздирающее его
сожаление, а я смотрю на него и ничего не понимаю.
— Ах, Клодина, если бы я тебя встретил на десять лет раньше!
— Вам бы пришлось предстать перед судом присяжных! И потом, вы были
тогда юнцом, нахальным сердцеедом, сводящим женщин с ума; а я...
— А ты тогда не познакомилась бы с Люс...
— Думаете, я по ней скучаю?
— В эту минуту — нет... Не закрывай глаза, умоляю! Я тебе запрещаю!..
Они — мои, особенно когда ты поводишь ими из стороны в сторону...
— Да я вся — ваша!
Неужели вся! Нет! В этом-то и загвоздка.
Я гнала от себя эту мысль как можно дальше. Я страстно мечтала о том, чтобы
Рено подчинил меня своей воле, чтобы его упорство согнуло мою непокорность в
бараний рог, наконец, чтобы он уподобился собственному взгляду, привыкшему
повелевать и соблазнять. Воля, упорство Рено!.. Да он гибче пламени, такой
же, как оно, обжигающий и лёгкий; он окутывает меня, но не подавляет. Увы!
Клодина, неужто тебе суждено навеки остаться самой себе головой?
Однако он научился повелевать моим стройным загорелым телом, кожей,
обтягивающей мои мускулы и весьма упругой, девичьей головкой, стриженной под
мальчика... Почему же непременно должны обманывать его властные глаза,
упрямый нос, симпатичный подбородок, который он бреет и выставляет напоказ с
женским кокетством?
Я нежна с ним и притворяюсь маленькой девочкой, послушно подставляю голову
для поцелуя, ничего не прошу и избегаю споров из опасения (до чего я
мудра!), что увижу, как он сдаётся без боя и тянет ко мне ласковые губы, в
любую минуту готовые сказать
да
... Увы! Где ему нет равных, так это только
в ласках.
(Готова признать, что и это уже кое-что.)
Я рассказала ему о Люс и обо всём-всём-всём, втайне почти мечтая, что он
поморщится, разволнуется, обрушит на меня лавину вопросов... Но нет! Даже
наоборот. Да, он завалил меня вопросами, отнюдь не гневными. Я резко его
оборвала, потому что он мне напомнил своего сына Марселя (этот мальчик тоже
изводил меня когда-то расспросами), но уж конечно не от недоверия: если я
обрела в Рено не повелителя, то уж друга и союзника — несомненно.
На все это сентиментальное сюсюканье папа ответил бы со свойственным ему
презрением к психологической мешанине своей дочери, которая придирается к
мелочам, копается в них и ломает из себя сложную личность:
— От горшка два вершка, а туда же — рассуждает!..
Мой отец достоин восхищения! Со времени своего замужества я нечасто
вспоминала и его, и Фаншетту. Но ведь Рено в течении многих месяцев слишком
много меня любил, выгуливал, закармливал пейзажами, утомлял путешествиями,
невиданными небесами и неведомыми странами... Плохо зная свою Клодину, он
нередко удивлялся, видя, что я мечтательно замираю перед живым пейзажем, а
не перед картиной, радуюсь больше деревьям, чем музеям, готовая умилиться
ручью, нежели драгоценностям. Ему предстояло многому меня научить, и я в
самом деле узнала немало нового.
Сладострастие открылось мне как ошеломляющее и даже мрачноватое чудо. Когда
Рено, застав меня серьёзной и сосредоточенной, начинал заботливо
расспрашивать, я краснела и, опустив глаза долу, смущённо отвечала:
Не могу
вам сказать...
И мне приходилось объясняться без слов с этим грозным
собеседником, который тешится, наблюдая за мной исподтишка, и с наслаждением
следит за тем, как стыдливый румянец заливает моё лицо...
Можно подумать, что для него — и я чувствую, что в этом мы расходимся —
сладострастие состоит из желания, извращённости, живого любопытства,
развратной настойчивости. Для него удовольствие — это радость, милость,
лёгкость, тогда как меня оно повергает в ужас, в необъяснимое отчаяние,
которого я ищу и страшусь. Когда Рено уже улыбается, отдуваясь и выпустив
меня из объятий, я ещё закрываю руками— хотя он пытается их отвести— полные
ужаса глаза и перекошенный в немом восторге рот. Лишь спустя несколько минут
я прижимаюсь к его надёжному плечу и пожалуюсь своему другу на любовника,
только что причинившего мне неизъяснимо сладкую боль.
Порой я пытаюсь себя убедить: может быть, любовь мне пока в диковинку, тогда
как для Рено она уже утеряла свою горечь? Сомневаюсь... На этот счёт наши
взгляды никогда не совпадут, если не считать связавшей нас величайшей
нежности...
Как-то вечером, в ресторане он улыбался одинокой даме, стройной брюнетке, с
удовольствием дарившей его взглядом своих прекрасных подкрашенных глаз.
— Вы её знаете?
— Кого? Эту даму? Нет, дорогая. А у неё неплохая фигура, ты не
находишь?
— Только поэтому вы не сводите с неё глаз?
— Разумеется, девочка моя. Надеюсь, это тебя не шокирует?
— Да нет... Просто не нравится, что она вам улыбается.
— Ах, Клодина! — просительно наклоняет он ко мне смуглое
лицо. — Дай мне потешить себя надеждой, что кто-то ещё без отвращения
может взирать на твоего старого мужа. Ему так необходимо хоть чуть-чуть
верить в себя! В тот день, когда женщины вовсе перестанут обращать на меня
внимание, — прибавляет он, покачивая шапкой лёгких волос, — мне
останется лишь...
— Да какое вам дело до других женщин, если я буду любить вас вечно?
— Тс-с, Клодина. Боже меня сохрани дожить до такого времени, когда ты
станешь единственным исключением из чудовищного правила!
Вот, пожалуйста! Имея в виду меня, он говорит: женщины; разве я говорю:
мужчины, когда думаю о нём? Я отлично понимаю: привычка жить на людях, у
всех на виду вступать в любовную связь и нарушать супружескую верность
способна сломать человека и вернуть его к заботам, неведомым
девятнадцатилетней женщине...
Я не могу удержаться и ядовито замечаю:
— Так, значит, это от вас Марсель унаследовал почти женское кокетство?
— Ах, Клодина, — несколько опечалившись, отзывается он, — ты
меня, стало быть, не любишь за мои недостатки?.. Признаться, я не вижу, от
кого бы, кроме меня, он мог унаследовать... Но хоть признай, что в моём
случае это кокетство приняло не столь извращённые формы!
Как скоро он оправился и повеселел! Мне кажется, что если бы он ответил мне
сухо, сдвинув свои красивые брови, похожие на бархатистое нутро зрелого
каштана:
Довольно, Клодина! При чём здесь Марсель?!
, я бы, наверное, очень
обрадовалась и испытала бы к Рено боязливую почтительность, которая пока
никак ко мне не приходит, просто не может прийти.
Так это или нет, но мне необходимо уважать и даже побаиваться любимого
мужчину. Я не знала страха, как не знала и любви, и хотела бы, чтобы они
пришли в одно время...
Мои воспоминания годичной давности мельтешат у меня в голове, словно пылинки
в комнате, темноту которой прорезал солнечный луч. Одно за другим они
попадают в столб света, озаряются на мгновение, пока я им улыбаюсь или корчу
недовольную мину, а потом снова возвращаются во тьму.
Когда я три месяца назад вернулась во Францию, мне захотелось снова увидеть
Монтиньи... Впрочем, это заслуживает того, чтобы я, как говорила Люс, начала
всё сначала.
Полтора года назад Мели поспешила растрезвонить в Монтиньи, что я выхожу
замуж за
порядочного человека, который правда, в годах, но ещё держится
молодцом
.
Папа отправил из Парижа несколько уведомительных писем наугад, например,
столяру Данжо,
потому что он здорово перевязал коробки с книгами
. Я тоже
отправила два письма, старательно выведя адреса: для мадемуазель Сержан, а
также для её поганки Эме. Совершенно неожиданно я получила ответ.
Дорогое дитя, — писала мне мадемуазель
Сержан, —
я искренне счастлива (стой! иди! не двигайся!)
вашему браку по любви (слова бросают вызов чести), который послужит вам
надёжным убежищем от небезопасной независимости. Помните, что в школе всегда
Вам рады: заходите, когда снова окажетесь в наших краях, очевидно, дорогих
Вашему сердцу столькими воспоминаниями. Ирония в конце письма разбилась о переполнявшее меня в ту минуту
всепрощение. Осталось лишь приятное удивление и желание снова увидеть
Монтиньи — о леса, околдовавшие меня когда-то! — глазами менее дикими и
более печальными.
Поскольку в сентябре прошлого года мы возвращались из Германии через
Швейцарию, я попросила Рено заехать к моим землякам и провести денёк на
скромном постоялом дворе Монтиньи на площади Часов, у Ланжа.
Он, как всегда, сейчас же согласился.
Стоит мне закрыть глаза, и я снова и снова переживаю те дни...
В пассажирском поезде, который словно в нерешительности шарахается то туда,
то сюда, проезжая через зелёные холмы, я вздрагиваю, слыша знакомые названия
крохотных строений. Даже не верится! После Блежо и Сен-Фарси будет Монтиньи,
и я увижу выщербленную башню... Я чувствую, как от волнения у меня по икрам
пробегают мурашки. Я не могу усидеть на месте и вскакиваю, вцепившись в
поручни. Рено наблюдает за мной из-под надвинутой на глаза дорожной кепки;
он нагоняет меня в дверях.
— Пташка моя! Ты трепещешь, приближаясь к родному гнезду?.. Клодина, не
молчи... Меня гложет ревность... Я хочу, чтобы ты так нервничала только в
моих объятиях.
Я примиряюще улыбаюсь, а сама зорко слежу краем глаза за бегущими за окном
холмами, поросшими густым лесом.
Показываю пальцем на башню — её красные осыпающиеся камни увиты
плющом, — и деревню, которая убегает под откос, будто скатывается с
него. Я так взволнована, что прижимаюсь к плечу Рено.
Обвалившаяся верхушка башни, купа кудрявых деревьев — как я могла вас
покинуть... да и теперь я никак не могу на вас наглядеться перед новой
разлукой.
Повиснув у моего друга на шее, я пытаюсь обрести силу и смысл жизни; теперь
именно ему предстоит меня очаровывать и удерживать — так я, во всяком
случае, хочу, на это вся моя надежда...
Мелькает розовый домик дежурного по переезду, потом товарная станция — я
узнаю кого-то из земляков! И мы выскакиваем на перрон. Рено уже забросил
чемодан и мою сумочку в единственный автобус, а я всё стою и молча
разглядываю дорогой моему сердцу горизонт, словно ужатый за время нашей
разлуки; я проверяю, на месте ли все его горбины, просветы и до боли
знакомые ориентиры. Вот там
...Закладка в соц.сетях