Жанр: Мемуары
Далекое близкое
... был Репиным и создавал величайшие произведения
искусства.
Возьмите хотя бы его "Бурлаков". Конечно, он о многом забыл, когда
расска-зывал в "Далеком близком", будто во время писания этой картины он ни
о какой эксплуатации бурлаков и не думал. Он забыл, что первоисточником этой
картины было то самое "гражданское чувство", которое в пору разрыва со
Стасовым каза-лось ему помехой для творчества. Ведь как эта картина
возникла? Он поехал со своим товарищем за город, на пароходе по Неве, и
вдруг на берегу среди празднич-но веселящейся публики увидел в качестве
живого контраста идущих бечевой бурлаков. Как подействовало на него это
зрелище, он сам описал в своей книге:
"Приблизились. О, боже, зачем же они такие грязные, оборванные! У
одного разорванная штанина по земле волочится и голое колено сверкает, у
других локти повылезли, некоторые без шапок; рубахи-то, рубахи! Истлевшие,
— не узнать ро-зового ситца, висящего на них полосами, и не разобрать даже
ни цвета, ни мате-рии, из которой они сделаны. Вот лохмотья! Влегшие в лямку
груди обтерлись докрасна, оголились и побурели от загара... Лица угрюмые,
иногда только сверкнет тяжелый взгляд из-под пряди сбившихся висячих волос,
лица потные блестят, и рубахи насквозь потемнели... Вот контраст с этим
чистым ароматным цветником господ!"
Таков был первоисточник знаменитой картины: живое и непосредственное
"гражданское чувство", ненависть к тем социальным условиям, которые довели
подъяромных людей до положения вьючного скота. Потом это чувство могло и
забыться, но оно было первичным и наиболее силъным.
И великое счастье Репина заключается в том, что для выражения своей
обличи-тельной ненависти он нашел такие виртуозные формы, подсказанные ему
его могучей эстетикой. Так что он должен был позабыть очень многое, чтобы
сказать, будто он оставался вполне равнодушен к тяготам бурлацкого быта.
К подобному равнодушию он вообще никогда не был склонен. Даже в
Ита-лии, где все остальные художники спокон веку восхищались красотами,
русский национальный художник, чуть только приехал туда, отыскал таких же
бурла-к о в, таких же задавленных непосильной работой людей.
"Мы привыкли думать, что итальянцы ничего не делают, воспевая dolce far
niente (сладостное безделье — К.Ч.); об угнетении народа в этих странах
якобы и помину нет... — писал Репин Крамскому в 1873 году. — Четыре
человека несут громадную
¶21§
бочку вина, перетянув ее какими-то отрепками; жара, на гору, пот в три
ручья; нам страшно глядеть... (то есть те же "Бурлаки"! та же тема! — К.
?.), однако же все равнодушны, проходят, не обратив ни малейшего внимания.
Погонщики ослов в Кастелямаре... поспевают бегать, наравне с лошадьми, целые
десятки верст... сопровождая господ, пожелавших сделать прогулку верхами...*
*.
Академия художеств послала его сюда восхищаться "замечательностями"
итальянской живописи, итальянской природы, но никакие "замечательности" не
могли скрыть от него:
Как тяжело лежит работа
На каждой согнутой спине.
Это было главное, что он увидел в ту пору в Италии: таких же бурлаков,
кото-рые тянут такую же лямку.
И в Вене ему раньше всего бросились в глаза "бурлаки".
"...в самом деле, — писал он Крамскому, — мы едем сюда искать
идеального порядка жизни, свободы, гражданства, и вдруг — в Вене, например,
один тщедуш-ный человек везет на тачке пудов тридцать багажу, везет через
весь город (знаете венские концы!), он уже снял сюртук, хотя довольно
холодно, руки его дрожат, и вся рубашка мокра, волосы мокры, он и шапку
снял... лошади дороги" **.
Словом, Репин всюду находил бурлаков — и в России, и в Италии, и в
Австрии.
Всюду тяжесть чужой работы ощущались им так, будто эта работа лежит на
плечах у него самого, будто он сам несет в гору громадную бочку, будто он
сам, за-меняя лошадь, везет в тачке через всю Вену тридцатипудовые грузы, и
эта повы-шенная зоркость к тяжести чужого бремени, чужого труда сделала его
подлинным
Репиным.
Она-то и дала ему тему его "Бурлаков".
Но он иногда не замечал в себе этого качества и упрямо считал себя во
власти
одного эстетизма.
В 1916 году в феврале мы стояли с ним в Русском музее перед брюлловской
"Помпеей". Он влюбленно и страстно смотрел на нее, восхищаясь ее
блистательной техникой, а потом отошел к дверям, отвернулся от обступившей
его толпы ротозеев и заплакал, — заплакал от восхищения искусством
Брюллова. И, когда мы шли из музея, говорил, что в искусстве для него
главное — пластика, очарование большого
мастерства.
И я вспомнил, что лет за пять до этого мы вместе с ним и художником
Брод-ским осматривали гельсингфорский музей "Атенеум", и он точно так же
прослезился перед холстом Эдельфельда, изображавшим горько плачущую
деревенскую девушку.
Репин с нежностью глядел на нее и сказал таким участливым голосом,
какого я не слыхал у него ни раньше, ни после:
* И.Н. К р а м с к о й. Переписка, т. 2, стр. 255, ** Т а м ж е, стр.
255--256.
¶22§
— Бедная!
И глаза у него сделались мокрые.
И когда мы шли из музея, он долго говорил нам о том, что в искусстве
главное не техника, не мастерство, а человечность, любовь, сострадание.
И помню, я тогда же подумал, что Репин-художник начинается там, где
культ красоты сочетается с горячим участием в борьбе за социальную правду.
¶IV§
На предыдущих страницах мы попытались раскрыть идейно-художественное
со-держание книги. Скажем теперь несколько слов о судьбе ее многочисленных
текстов и о редакторской работе над ними.
Работа была нелегка, ибо, восхищаясь писательским дарованием Репина,
нельзя в то же время не видеть, что это дарование дилетанта. В качестве
писателя он не обладал теми профессиональными навыками, которые, как
живописец, он приобрел еще в юности. Потому-то на самых вдохновенных
страницах вдруг появлялись у него какие-то ямы, провалы, и по какой-то
непонятной причине этот самобытный стилист, мастер и знаток языка вдруг
терял свою обычную власть над грамматикой, и получался такой синтаксический
хаос, какого не встретишь и у бесталанного автора. Нельзя было не удивляться
тому, что литературный силач, который в деле выражения своих чувств и мыслей
так легко преодолевает громадные трудности, вдруг становится немощен там,
где, казалось бы, нет никаких затруднений. Между тем именно мелкие
погрешности его писательской техники, при всей своей незна-чительности,
бросались в глаза раньше всего и давали возможность газетно-жур-нальным
пигмеям беспардонно глумиться над его литературными выступлениями.
Погрешности его стиля были действительно мелки, но они набрасывали
нехо-рошую тень на весь текст. Вот наиболее типичные:
"Сей бриллиант был воистину перлом". — "Возмущение на чужие грехи*. --
"Он кивал рукой". — "Вода испаряется паром". — "Он обожал организм до
самой глубины его механизма". — "0н был справедлив в приговорах дел даже
врагов" — "При той желанности "сбивающих байдики" обывателей..." --
"Самоеды... и прочие предметы..." — "Нужны пространства... для простора..."
и т.д., и т.д., и т.д.
Я долго не решался указывать Репину на подобные мелкие ляпсусы. Но,
прочтя его статью, посвященную пейзажисту А. А. Киселеву, помнится,
осмелился выска-заться против имеющегося в этой статье оборота: "Имена,
сделавшие бы честь лю-бому европейскому профессору*. Русские причастия,
настаивал я, не допускают сослагательных форм. По-русски никогда не говорят:
"идущий бы", "постаревший бы", "смеявшийся бы".
Илья Ефимович благодарил меня за это нехитрое замечание так, словно в
нем заключалась премудрость. Я сконфузился, но потом, поощренный его
снисходитель-ностью, стал добиваться у него разрешения изменить в других его
статьях обороты: "плодотворные плоды". "прилежание к труду", "заплаканные
слезами глаза* и тому
¶23§
подобные мелочи. Потом мы обратились к его статье о Максимове, где была
такая тяжеловесная фраза, уснащенная целой серией "как", следующих одно за
другим:
"...как в литературе — от литературности до скуки должен одолеть как
подвиж-ник (как одолевал это А.А. Иванов в Риме 27 лет)" *.
Мною была предложена другая конструкция фразы, которая и заменила преж-
ний текст.
После этого я осмелел. Я взял его единственную книгу "Воспоминания,
статьи и письма из-за границы И.Е. Репина" (СПб., 1901) и стал предлагать
ему десятки поправок. Вместо "приезжали для материалов" — "приезжали за
материалами". Вместо "протест языческим идеалам" — "протест против
языческих идеалов". Вме-сто "профессор забраковал ему непосредственное
воображение сцены" — "профес-сор забраковал его сцену, созданную
непосредственным воображением" и т.д.
Нужно ли говорить, что всякую, даже самую ординарную поправку он
воспри-нимал с таким шумным радушием, словно я у него на глазах совершал
какой-то неслыханный умственный подвиг.
Таким образом, я незаметно для себя самого стал редактором его
сочинений. Чем больше я читал и перечитывал их, тем больше находил в них
достоинств. И тем сильнее хотелось мне освободить их от мелких изъянов,
мешающих неиску-шенным читателям оценить в полной мере всю силу его
дарования.
Раньше всего я счел своим редакторским долгом исправить кое-какие
неверные даты, имена и фамилии.
Например, на странице 171 своих "Воспоминаний" Репин из-за случайного
затме-ния памяти называет царя Алексея Михайловича царем Михаилом
Федоровичем, то есть смешивает сына с отцом. А на странице 53 он пишет,
будто молодые ху-дожники читали запоем "новые трескучие статьи" — "Кисейную
барышню" Н.В. Шелгунова и "Разрушение эстетики" М.А. Антоновича, между тем
обе статьи принадлежат Д.И. Писареву. Вторая из них уже потому не могла
принадлежать Антоновичу, что именно в ней Антонович шельмуется как глупец и
невежда.
На странице 219 сказано, будто знаменитый "бунт тринадцати" произошел в
1861 году, то есть за два года до своей подлинной даты.
На обложке книги напечатано: "Под редакцией Н. Б. Северовой*. То же
повто-рено и на заглавном листе. Но Н. В. Северова даже попытки не сделала
проредакти-
ровать книгу **.
Я уже не говорю о том, что на первой странице и на двух-трех
последующих фигурирует город Острогорск, какого в России никогда не бывало,
а на странице 10 Марокко преобразилось в Тунис.
На странице 170 Репин упоминает о том, что в 1871 году он видел у
художника
* "Голос минувшего", 1913, JV- 4.
** Было бы дико винить ее в этом: светская женщина, она не была
подготов-лена своим воспитанием к роли редактора и, по ее собственному
признанию, очень смутно представляла себе, в чем эта роль заключалась.
¶24§
Ге на столе новые книжки гремевших в ту пору журналов, в том числе и
"Совре-менник" Некрасова. Между тем "Современник" за пять лет до того был
закрыт по распоряжению властей, и видеть его новую книжку в семидесятых
годах было, ко-нечно, немыслимо.
Не все эти промахи были подмечены мною после первого прочтения книги.
Лишь позднее я узнал, например, что художник, носящий у Репина имя
шилле-ровского разбойника Карла Моора, есть на самом деле Карл Марр (стр.
125) и что "рококо", о котором говорится на странице 131, есть на самом деле
"барокко".
Предложенные мною поправки (которые, в сущности, не требовали никакой
эрудиции) внушили Илье Ефимовичу очень лестное для меня мнение о моих
редак-торских талантах. Он громко расхваливал мою мнимую "зоркость и
въедливость* и по своему обычаю наделял меня такими достоинствами, каких, по
совести, у меня никогда не бывало. В те годы я был новичок, еще не
искушенный в научных методах радактирования классических текстов и
полагавшийся главным образом на слепой литературный инстинкт, который
зовется чутьем. В сущности у меня почти не было другого права редактировать
произведения Репина, кроме горячей любви к его не-дооцененному литературному
творчеству. Но чутье подсказало мне правильный путь: устранять нужно лишь
наиболее явные и несомненные ляпсусы, не забывая, что хотя Репину порой
случается быть ниже грамматики, зато часто он бывает, так сказать, выше ее.
Поэтому всякую его колоритную фразу, драгоценную своей экспрессивностью, я
свято сохранял в его тексте, хотя бы она и нарушала привыч-ные нормы
шаблонного литературного слога. Вот один из тысячи примеров той
"ше-роховатости" его литературного стиля, которую я оставлял без изменения,
ценя ее большую выразительность: "Он давно уже алкоголик этих холодных
экзерцисов... Родина иронически нема на его долголетние ухищрения" и т.д.
Изменял же я лишь те выражения, где измена этим нормам не только не служила
усилению экспрессии, а, напротив, сильно ослабляла ее. Бывали случаи, когда
Илья Ефимович, написав сгоряча какие-нибудь невнятные строки, сам через
некоторое время становился пе-ред ними в тупик и уже не мог объяснить их
значение. Так было с вышеприведенной строкой о "желанности "сбивающих
байдики" обывателей", на которую я натолк-нулся в одной из его газетных
статей. Там меня смутила такая недоступная моему пониманию фраза:
"Разверните "Войну и мир" Л.Н. Толстого, начните читать эту великую книгу
жизни, которую написал русский человек, и вы невольно сконфузи-тесъ, когда
хоть на минуту задумаетесь серьезно, что может сделать искусство свои-ми
средствами".
Я обратился к Илье Ефимовичу за объяснениями: что это за "свои средства
искусства", о которых он предлагает задуматься оторванным от народа эстетам.
Илья Ефимович долго вчитывался в неясные строки, и, когда я высказал
предпо-ложение, что, судя по контексту, в них он прославляет национальную
почву, на которой возникла грандиозная эпопея Толстого, общими усилиями была
сконструи-рована такая концовка:
"...и вы невольно сконфузитесь перед величием искусства, воплощающего
рус-скую правду".
¶25§
Я не вдавался бы во все эти мелочи, если бы не считал своим долгом дать
читателю хотя бы краткий отчет о тех принципах, на основе которых я
редакти-ровал литературные произведения Репина.
Этих произведений в те времена было мало, Между тем их могло бы быть в
де-сять раз больше. Мы, близкие люди, хорошо знали это, так как в течение
осени и всей зимы 1912--1913 года Илья Ефимович каждое воскресенье
рассказывал нам (мне и моей семье) многие эпизоды из своей биографии, после
чего мы всякий раз неотступно просили его, чтобы он записал свой рассказ и
отдал его скорее в печать. Рассказы были превосходные: по своему содержанию,
по живости, динамизму, лите-ратурному блеску они были нисколько не ниже его
статьи о Крамском, которая вызывала такое жаркое восхищение Стасова.
— И кому это интересно! И какой я писатель! — возражал Илья Ефимович.
Но как раз в это время, накануне празднования его 70-летнего юбилея,
това-рищество А. Ф. Маркс, вскоре слившееоя с товариществом И. Д. Сытина,
заявило ему о своем намерении переиздать его старую книжку в несколько
расширенном виде. Помогать ему в ее составлении было поручено мне. Перечитав
ее вновь, я с большим огорчением увидел, что в ней нет самых важных страниц:
нет автобиогра-фии художника, нет ни слова о том, каким образом в мальчике
Репине впервые пробудилось влечение к искусству, под каким влиянием, в какой
обстановке он обучался своему мастерству в провинции и в Петербургской
Академии художеств и как написал картины, давшие ему всероссийскую славу.
Нужно было заполнить этот недопустимый пробел. Согласно первоначальному
плану Илья Ефимович должен был написать ряд обширных статей о Верещагине,
Стасове, Сурикове, Викторе Васнецове, Айвазовском, Поленове, Шишкине,
Серове, а также — и это раньше всего! — о том, как создавал он картины
"Бурлаки на Волге", "Не ждали", "Арест пропагандиста*, "Крестный ход",
"3апорожцы". Все эти темы были детально разработаны им в его изустных
рассказах, и ему оставалось занести свои готовые рассказы на бумагу.
Но, увы, из того, что было намечено нами, он успел написать очень
немногое. Большинство статей так и остались ненаписанными. Летом 1914 года в
Швейцарии умерла его жена Н.Б. Нордман-Северова, и он тотчас же уехал за
границу. Вскоре после того, как он возвратился в "Пенаты", началась первая
империалистическая война, и его писательские планы нарушились,
Впрочем, некоторое время после начала войны работа над изданием книги
продолжалась, Пользуясь разрешением Репина, я выбрал из его старых альбомов
в качестве иллюстраций для книги 87 неизданных рисунков, и издательство
воспро-извело их на соответствующих страницах "Далекого близкого".
Замечательно, что порой какой-нибудь найденный нами рисунок вел его к
на-писанию целой статьи. Кто-то в одном раннем альбоме я увидел карандашный
набросок, изображавший смертельно изможденное, замученное, омертвелое лицо
че-ловека, который был уже по ту сторону жизни, недоступен ни надежде, ни
горю; я спросил у Репина, кто это, и он ответил; "Каракозов" — и рассказал,
что он видел Каракозова в тот самый день, когда его, приговоренного к
смерти, везли через весь
¶26§
город на виселицу. Этот один рисунок вызвал у художника так много
воспомина-ний о терроре 1866 года, что он по моей просьбе тогда же написал
целый очерк, посвященный казни Каракозова.
Случилось нам также среди его альбомов найти небольшую тетрадку, где
были детские рисунки Серова, относящиеся к тем временам, когда Репин был
учителем Серова, и это вызвало у него столько воспоминаний о любимом
"Антоне" *, что он в несколько дней написал о нем большую статью.
Для щедрости репинских чувств характерно лестное мне, но совершенно
не-верное его утверждение, будто вся эта книга написана нами обоими.
"Вся книга, какая есть, вся вами взмурована, — писал он мне незадолго
до смерти. — Вы были самой животворящей причиной ее развития*.
Это, конечно, не так, потому что, во-первых, многие статьи, например о
Ге, о Крамском, были написаны им еще до знакомства со мной, а, во-вторых,
вся моя редакционная работа над этой книгой состояла, как уже сказано, лишь
в стилисти-ческой правке, в проверке некоторых фактов и дат, в составлении
небольшого числа примечаний, в сношениях с типографией и в подборе
иллюстраций к отдельным
статьям.
Заглавие книги в процессе работы изменялось не раз. Вначале она была
названа автором "Из воспоминаний художника", потом — просто "Из
воспоминаний", по-том — "Мои восторги", потом (28 января 1915 года) он
прислал мне краткую за-
писку:
"Я придумал такое заглавие нашей книги: И.Е. Репин. "Автография".
За это заглавие он держался упорно и долго, но потом было придумано
дру-гое — "Близкое далекое", которое к концу верстки превратилось в
"Далекое близ-
кое".
Когда в начале 1917 года выяснилось, что из-за типографской разрухи не
может быть и речи о напечатании репинской книги, мне в типографии
товарищества А. Ф. Маркс выдали ее последний макет с окончательно
исправленным текстом, утвержденным собственноручной подписью Репина.
Это был драгоценный уникум, так как все другие макеты, изготовленные
рань-ше, не представляли собой авторизованной редакции текста.
Удрученный тем, что эта книга не дошла до читательских масс, я сделал
не-сколько безуспешных попыток найти для нее издателя, но лишь в 1922 году
мне удалось напечатать в издательстве "Солнце", в качестве отдельного
выпуска, един-ственный отрывок из книги — статью "Бурлаки на Волге", в
количестве 2000 экзем-пляров, с неизданными иллюстрациями, причем
предполагалось, что издательство "Солнце" в ближайшее время напечатает
такими же выпусками всю книгу "Дале-кое близкое".
Получив авторские экземпляры "Бурлаков на Волге", Репин писал мне в
обшир-ном письме от 6 января 1922 года:
В семейном и дружеском кругу художника В.А. Серова называли Антоном.
¶27§
"Какой небывалый в моей жизни праздник делаете Вы мне! Какое торжество?
Какая радость старичку, скромно доживающему свои дни на чужбине! Благодарю,
благодарю бесконечно!.. Жду с нетерпением своей книжки (то есть остальных ее
выпусков — К. Ч.), уже здесь ее ждут друзья и с радостью бросаются на
отрывочки"".
Но издательство "Солнце" прекратило свое существование на первом же
выпус-ке, а когда в 1924 году я предложил ленинградскому Госиздату
напечатать книгу целиком и оставил одному из редакторов для ознакомления
свой единственный ма-кет этой книги, через несколько дней обнаружилось, что
во время происшедшего тогда наводнения книга утеряна.
Это было большим несчастьем, так как на руках у меня остался лишь ворох
неисправленных гранок, да три или четыре первоначальных макета, да несколько
разрозненных репинских рукописей.
Книга появилась в печати лишь в 1937 году, уже после смерти Репина. И
нельзя сомневаться, что недалеко то время, когда тема настоящей статьи уже
никому не покажется странной: Репин-писатель займет подобающее ему почетное
место в русской литературе, и среди критиков уже не найдется безумцев,
которые сказали бы (как они говорили не раз), будто литературные
произведения Репина унижают и бесчестят его как художника. Теперь
мало-помалу становится общепризнанной истиной, что у Репина было два
дарования и одно — по своим богатым возможно-стям — было не ниже другого.
Корней Чуковский.
¶ВПЕЧАТЛЕНИЯ ДЕТСТВА§
1844 — 1854
¶I§
ОБЪЕЗД ДИКИХ ЛОШАДЕЙ. — КАЛМЫК
В украинском военном поселении, в городе Чугуеве, в пригородной слободе
Осиновке, на улице Калмыцкой, наш дом считался богатым. Хлебопашеством
Репины не занимались, а состояли на положении торгов-цев и промышленников. У
нас был постоялый двор.
Домом правила бабушка. Широко замотанная черным платком, из-под
которого виден был только бледный крупный нос, она с раннего утра уже
ворчала и бранилась с работниками и работницами, переворачивая кадки и
громадные чугуны, проветривавшиеся на дворе.
Кругом большого светлого двора громоздились сараи, заставленные
лошадьми и телегами заезжего люда. Повсюду стояла грязь, коричневые лужи и
кучи навоза.
Днем широкие ворота на Калмыцкую улицу оставались открытыми и через них
поминутно въезжали и выезжали чужие, проезжие люди. Становились как попало
на дворе или в сараях и хозяйничали у своих телег: подпирали их дугами,
снимали и подмазывали дегтем колеса чер-ными квачами * из мазниц. Лошади с
грубой дерзостью таскали из
* К в а ч — кисть для смазки колес (укр.). .
¶31§
рептухов * сено, большая часть его падала им под ноги, в навоз,
затапты-валась.
Отец мой, билетный солдат, с дядей Иваней занимались торговлей лошадьми
и в хозяйство не мешались.
Каждую весну они отправлялись в "Донщину" и приводили оттуда табун
диких лошадей.
На месте, в степях, у богатых донских казаков-атаманов, лошади
пло-дились круглый год на подножном корму и потому стоили дешево (три-пять
рублей за голову), но пригнать из-за трехсот верст верхом и объез-дить дикую
лошадь составляло серьезное и трудное дело. Отец говорил:
— Тут без помощи калмыков ничего не выйдет, одно несчастье!
Дядя Иваня, вечно на коне, в шапке-кучме (папахе), был черен, как
черкес, и ездил не хуже их, но калмыкам удивлялся и он. Калмык с ло-шадью --
одна душа. Опрометью бросившись на лошадь, вдруг он гикнет на табун так
зычно, что у лошадей ушки на макушке и они с дрожъю замрут, ждут его взмаха
нагайкой, в конце которой в ремне вшита пуля. Одним ударом такой нагайки
можно убить человека.
У нас на Руси широки столбовые дороги, есть где табуну пастись на
даровой траве и отдохнуть всю ночь. Но боже упаси заснуть погонщику близ
яровых хлебов! Дикие кони тихой иноходью — уже там, в овсах, и вы-бивают
косяк чужого хлеба.
Проснулись хохлы-сторожа, с дубинами и кольями бегут загонять табун...
Поди выкупай! Калмык убил бы себя нагайкой в лоб за такую оплошность.
Привязанный к его ноге горбоносый донец заржет вовремя и так дернет крепко
спящего хозяина, таща его по кочкам к табуну, что только мертвец не
проснется. Как лошадиный хвост от комаров, калмык взмахнется на своего
поджарого и так зычно гикнет на лету на лошадей, что самому ему останется
только исчезнуть в облаке черноземной пыли, взбитой табуном. А хохлы с
дубинами долго еще стоят, разинув рот... Наконец перекрестятся:
— Оце, мабудь, сам чортяка! А хай йому бiс!.. Нечиста сила!
В углу нашего двора были широкие ворота на пустошь, которая
окан-чивалась кручей к Донцу, заваленной целыми горами лошадиного навоза.
Что было бы здесь, если бы в половодье Донец не уносил своим течением всего
этого "золота" вместе с обвалившимися берегами кручи! Посредине пустоши был
врыт крепкий столб. Сюда загоняли табун и здесь начинали учить диких лошадей
житейской добродетели в оглоблях и седле.
При малейшем беспокойстве лошади неслись в какой-нибудь угол пустоши и
там сбивались в каре. Дружно, головами вместе, они начинали так энергично
давать козелки задними ногами, что комки земли и навоза
* Рептух — полог из грубой пряжи для подстилки под зерно или сено. 32
далеко отлетали в лица подходящим. С косыми огненными взглядами и
грозным храпом степняки казались чудовищами, к
...Закладка в соц.сетях