Жанр: Лирика

Новеллы

сторінка №14

предшествовавший
убийству. Он сообщил, что встретил Марию на спектакле в драматическом
театре Гамбурга. "Мы не виделись около двух лет, и мне эта встреча была
крайне приятна". После спектакля он повез ее в отель, "где мы провели
чудесную, полную любви ночь..." (Напомню, что Перкату в это время было
шестьдесят пять лет, а Мария была на шесть лет младше мужа).
Материал был опубликован в газете 13 марта 1974 года. Эксгумация трупа
Марии Перкат последовала 15 марта. А 27 февраля того же года, то есть
за две недели до всех этих событий, профессор парапсихологии Франц Перкат
скончался от обширного инсульта в гамбургской клинике для душевнобольных.

Дитер Лидтке на протяжении трех месяцев старался быть в курсе всех
подробностей дела и заработал на этом, по всей вероятности, неплохие
деньги. Он даже открыл в газете рубрику с ужасающим названием "Мертвая
голова", где ежедневно сообщал публике новые подробности.
"Экспертиза показала, что в гробу Марии Перкат находилась покойная
Мария Перкат, похороненная, как и полагается, в декабре 1968 года, - писал
Лидтке в своей рубрике. - Но вопрос о том, почему голова трупа была
отделена от тела, пока остается открытым..."
"...Версия лейтенанта Милля: сумасшедший профессор выкопал труп жены,
отвез его в парк, расчленил, затем привез на кладбище и закопал обратно..."

"...Марта Маурер, домохозяйка из Харбурга, утверждает, что профессор
Перкат неоднократно домогался ее, угрожая навести на ее семью каббалистическое
проклятие..."
"...Мы беседуем с раввином Фридрихом Летцем, который выдвинул вчера
сенсационную версию убийства Марии Перкат.
- Эта история связана с так называемым "Заговором оставшихся", - говорит
раввин Летц. - Этот заговор организовали нацистские преступники,
не успевшие бежать из страны после капитуляции. Большинство из них, в
частности обслуга концлагерей, и сегодня проживают на территории Германии
по поддельным документам. Более того, многие из них выправили себе
еврейские паспорта и составили семьи с бывшими узниками и узницами лагерей
смерти. Лучшего "прикрытия" не придумать. Я полагаю, что профессор
Франц Перкат пал жертвой "Заговора оставшихся", а его жена во время войны
была хирургом в том самом лагере, где находился Перкат. Надеюсь, никому
не надо объяснять, что подразумевается под словом "хирург"...
Мы обратились в комиссию при министерстве юстиции и получили исчерпывающий
ответ:
- Никакого "Заговора оставшихся" не существовало и не существует. Комиссия
считает необходимым официально заявить, что все слухи, связанные
с причастностью бывших нацистов к помешательству харбургского профессора
не имеют под собою никаких оснований..."
"... В профессорском сейфе был обнаружен пузырек из-под одеколона
"Кельнская вода" с красной жидкостью, листок бумаги со смазанными отпечатками
пальцев и магнитофонная бобина.
- Все это похоже на грандиозную шутку, - заявил нам один из следователей.
- В пузырьке находились красные чернила... Профессор Перкат, между
прочим, чернилами другого цвета и не пользовался... На магнитофонной
ленте была записана только одна фраза, произнесенная мужским голосом.
Звучала она так: "Ну, Мария, прощайся с прошлым..." Затем следовали то
ли всхлипы, то ли хрипы, а дальше... "Свадебный марш" Мендельсона - до
самого конца пленки. Экспертиза установила, что магнитоноситель является
пленкой второго типа, выпущенной в Гамбурге в июне 1949 года. Запись
произведена в январе-феврале 1974 года, поэтому качество воспроизведения
оставляет желать..."
Надо отдать должное профессионализму немецкого журналиста. Он работал
без устали и пытался не упустить ни одного намека, ни одного слуха. От
его возбужденного взгляда не укрылась ни одна более или менее существенная
деталь. Он, к примеру, первым обратил внимание на потрепанный титульный
лист научного ежегодника "Психосоматика", найденный в домашнем
сейфе профессора Перката. На этом листе был помещен короткий некролог,
посвященный безвременной кончине ученого. Под его фотографией в мантии и
конфедератке стояла подпись: "Невосполнимая утрата". А ниже значилась
дата выпуска ежегодника: 17 марта 1974 года, • 26. Было известно, что
кроме больного профессора ни один человек не имел доступа к этому сейфу.
Но профессор скончался в конце февраля и никак не мог положить в свой
сейф титульный лист журнала, сообщающего о его смерти. Более того. Никакого
сообщения о смерти профессора Франца Перката в двадцать шестом номере
ежегодника "Психосоматика" не было.
Лидтке ринулся в Берн, где встретился с главным редактором журнала
академиком Ольбрехтом Голленом. Тот показал журналисту письмо Перката,
датированное 10 февраля.
"Уважаемый коллега! - писал больной. - Я чувствую себя очень скверно
и боюсь, что не протяну и нескольких недель. Доктор Бауэр такого же мнения,
так что давайте прощаться.

У меня к Вам одна незначительная просьба, коллега Голлен. Будьте так
добры, не публикуйте в нашем ежегоднике никакого некролога обо мне. Лучшим
памятником Вашему другу и соратнику будет полное и абсолютное забвение.
Разрешаю Вам обвести мою фамилию в списке редакционной коллегии
траурной рамкой. Но не более того.
С почтением,
всегда Ваш профессор Франц Перкат.
Р. S. Мария Вам кланяется и передает приветы всей Вашей семье".
Ганс Бауэр, главный врач психиатрической больницы, в которой лечился
и скончался бедный профессор, заявил, что ничего мистического в этой истории
нет.
- Болезнь Перката можно определить как синдром Mourning - синдром
скорби. Это происходит тогда, когда психологические процессы вступают во
взаимодействие с потерей любимого объекта. Как правило, здоровый организм
успешно справляется с Mourning либо через полный отход от утраченного
объекта, либо через обретение новой привязанности. Обычный человек
проходит три стадии скорби: отрицание утраты, смирение с нею и, наконец,
отделение от нее. В случае с Перкатом этот процесс происходил в обратном
порядке. Еще при жизни жены Перкат прошел последовательно стадии отделения
и смирения, а после ее смерти наступила стадия отрицания. То есть
сложилась парадоксальная ситуация: при жизни Перкат считал свою жену
мертвой, а после смерти она ожила в форме навязчивой идеи...
На похоронах Перката Лидтке пытался вызвать на откровенный разговор и
Рана Эльстадта, но не сумел добиться от него ни слова. И только через
пять с лишним лет, когда о профессоре Перкате уже забыли, Лидтке удалось
"разговорить" израильского адвоката. Они встретились в Дюссельдорфе, на
Международном конгрессе узников нацистских концлагерей. В перерыве между
заседаниями Лидтке подошел к Эльстадту и напомнил ему о "деле Перката".
- Я собираю материал для "Истории Дахау" и хотел бы с вами поговорить,
- заявил Лидтке.
- С каких это пор шлезвигские журналисты начали интересоваться прошлым
Германии? - холодно ответствовал Эльстадт. - Не представляю, чем могу
быть вам полезен. Меня убивали не в Дахау, а в другом концлагере...
Впрочем, если вам это так уж необходимо, извольте...
Разговор состоялся поздним вечером в маленьком ресторане на центральной
площади Дюссельдорфа. Первым делом Эльстадт запретил журналисту
пользоваться диктофоном и вести записи. "Выпейте лучше пива!" - сказал
он и усмехнулся. Лидтке пришлось восстанавливать разговор по памяти, поэтому
ручаться за его достоверность никак нельзя. В главе своей книги,
посвященной истории болезни профессора Перката, Лидке писал:
"Адвокат Ран Эльстадт из Тель-Авива познакомился с Перкатом в 1944
году. Оба они находились в то время в концлагере под Ингольштадтом. Этот
небольшой лагерь являлся как бы филиалом Дахау, опытной станцией, на которой
нацистские "хирурги" экспериментировали с "человеческим материалом"...

Разговор с этим человеком был одним из самых странных разговоров во
всей моей журналистской карьере. Мне понадобилось более двух лет работы
над книгой, чтобы понять, что на самом деле со мной разговаривали два
разных Рана Эльстадта. К великому сожалению, я не могу (да и никто не
сможет) определить, какой из них - настоящий.
- Нигде я не видел такой большой Луны, как в Германии, - говорил Первый.
- В ту ноябрьскую ночь 1944 года она была просто гигантской. Впоследствии
я часто ловил себя на мысли, что нацисты выковали не только
идеологию, людей, танки, время, но и Луну. Особую арийскую Луну, предназначенную
только для немцев... Она была огромной и подробной... И
смотрела на нас, уходящих на ту сторону света, с торжествующей ухмылкой,
холодно и цинично...
- Не ждите от меня воспоминаний и душераздирающих подробностей лагерного
быта, - перебивал его Второй. - Не ждите от меня банальностей вроде
известной формулы о том, что война все еще продолжается в наших душах и
мозгах... Все это так, но уже не имеет никакого значения. Гораздо существенней
другое...
Первый. Это другое связано с тем, что именно тогда, в ту ледяную лунную
ночь человечество раскололось для меня на две неравные части. Живая
и торжествующая осталась жить и торжествовать, а мертвая и терзаемая -
умирать и терзаться. Я оказался среди последних. Среди меньшинства...
Говорю о себе, потому что для второй половины никакого мы не существует.
Умирание разобщает...
Второй. ...а терзания, если и делают человека чище, то в том же смысле,
в каком омовение делает чище покойника перед погребением... Как-то я
сказал Францу, что все мы до конца своих дней останемся смертниками. И
он со мной согласился. Жизнь смертника и жизнь простого человека схожи
только по форме... И тот и другой стоят на краю расстрельной ямы. Но
смертник готов войти туда в любую минуту, а обычный человек постоянно
ждет спасительного оклика из-за спины... Различие на первый взгляд небольшое.

Но на самом деле...
Первый. ...это и есть самое страшное последствие войны... Страшно от
одной мысли, что Луна может быть разной не почему-то, а для кого-то...
Там, в концентрационном лагере, мне преподали последний в моей жизни
урок - урок смерти. Когда конвойный бросил автомат и убежал, я уже был
мертв. Дважды, трижды мертв! Я лежал, придавленный к Земному шару его
единственным спутником - Луной, огромной нацистской Луной, подробной,
как Махабхарата... Болезнь моего друга Франца Перката...
Второй. ...была болезнью только для вас, обычных людей. Для меня же
это была нормальная жизнь приговоренного и, в общем-то, давно казненного
человека... Смертник всегда и во всем идет до конца. Для него не существует
границ между жизнью и небытием. Он воспринимает реальность как монотонный
поток смерти, как один бесконечно длящийся во времени шаг...
Первый. Шаг за порог этого света... Меня совершенно раздавила мысль о
том, что больше меня никто и никогда не унизит - я постиг все бездны
унижения; что больше меня никто и никогда не предаст - я уже не достоин
предательства; что больше меня никто и никогда не убьет, потому что я
мертвее всех мертвых... О, это ощущение абсолютной, дьявольской неуязвимости!
Что может быть страшнее?!
Второй. Мария была замечательной женщиной, доброй, отзывчивой, интеллигентной.
Если бы не концлагерь, то лучшей жены Францу нельзя было придумать...
Но она была человеком из другого мира. А для смертника не может
быть большей угрозы, чем такое жуткое соседство. Перкат и Мария существовали
в разных измерениях, и это его убило...
Первый. ...в очередной раз. Будь я на месте Франца... Впрочем, это
невозможно... У него не было места... У тех, кого бросил на произвол
смерти молодой конвоир, места быть не может. Ни под Солнцем, ни, тем более,
под Луной... Перкат не сходил с ума - о каком уме может идти речь?!
Он не был душевнобольным - слово "душевно" не применимо ни к нему, ни ко
мне... Он просто проявил последнее оставшееся у него качество - инстинкт.
Инстинкт самоуничтожения (по аналогии с вашим пресловутым инстинктом
самосохранения)...
Второй. ...он пытался любить Марию, он хотел любить ее, он, наверное,
любил ее... Но как дерево может любить собственную тень?! Как оно, бессловесное
и неподвижное, может уберечь свою любовь от набегающей тучи?..
Семнадцать лет Перкат и Мария жили по разные стороны реальности, и
только после ее смерти они стали по-настоящему близки...
Первый. Ближе и выдумать невозможно... Вы когда-нибудь ели глину?
Жирную, хорошо взбитую десятками тысяч изможденных ступней... С вкраплениями
песчинок и мелких камешков... Ароматную, благоухающую запахом человечества
- запахом пота, крови и испражнений... Франц ел эту глину. И
я ел ее. До сих пор ощущаю во рту этот мерзкий "человеческий" привкус...
Второй. По вашему разумению, профессор Перкат трижды убивал собственную
жену (причем самым жестоким образом). Но вы его извиняете, поскольку
все эти кровавые кошмары происходили в его больном воображении... На самом
же деле все гораздо фантастичней, ужасней, больней... Дело в том,
что Мария...
Первый. Да при чем здесь Мария! Так ли важна сегодня эта женщина, эта
посланница с другого берега, носившая имя, которое христиане почитают
святым! Надо еще доказать, что...
Второй. ...за день до отъезда Перката из Тель-Авива в июне 1972 года
мы провели прекрасный вечер в одном из ресторанов на набережной...
Первый. Кто такие эти мы?! Племя?! Народ?! Человечество?!
Второй. Мы - это мы: мой незабвенный друг Франц Перкат, его замечательная
жена Мария и я, Ран Эльстадт, адвокат из Тель-Авива...
Первый. Нет, это невозможно... Я устал... Давайте-ка закругляться.
Выпьем еще по кружке пива и разойдемся по своим жизням..."

- Горный земледелец, что это за человек?
- Человек.
- На каких языках он говорит?
- На всех.
- Что он знает?
- Все.
- Какую страну он считает своей родиной?
- Никакую и все.
- Кто его бог?
- Бог.
- Как зовешь ты его?
- Безумцем.
- Как, повтори, зовешь ты его?
- Мудрецом.
- Кто он в вашей шайке?
- То, что он есть.
- Главарь?

- Нет.
- Кто же он в таком случае?
- Душа.
Виктор Гюго. Человек, который смеется

Слепой видит незримое. Глухой слышит неисповедимое. А что говорит немой?

Времена, когда все это случилось, прошли. Они не оставили по себе
доброй памяти, а значит - не оставили никакой. Разве что это расколотое
пополам говорящее дерево, которое до сих пор умудряется как-то расти на
склоне горы Кармель. Дерево начинает шептать в полное безветрие, но этот
шепот может услышать только глухой, - настолько он неисповедим.

У Асона не было детства. Во всяком случае, он его не помнил. Не помнил
своих родителей, не помнил дома, в котором вырос. Его воспитал строгий
раввин Еша, человек Талмуд, как называли его христианские монахи,
живущие в католическом монастыре неподалеку от нагорной еврейской школы.
Присутствие памяти в своем сознании Асон впервые обнаружил только
тогда, когда начал неметь. Этот процесс длился несколько лет, и постепенно
Асон восстановил по крупицам всю свою жизнь - от момента рождения
до того самого мгновения, которое предшествовало его загадочной гибели.
Он вспоминал ежесекундно, он истощал свою память неразрешимыми вопросами.
Каждый вечер на заходе солнца он приходил к молоденькой пинии на
склоне горы и делился с ней своими воспоминаниями. Делиться с людьми ему
не позволял парализованный непонятной силой язык.
В сущности, это не были воспоминания в буквальном смысле слова. Он
строил свое детство, как первобытный зодчий, - на естественном основании
и без всякого предварительного проекта. Это было детство, похожее на выдумку
гораздо больше, чем все несбывшиеся пророчества мира. В нем не было
ни отца, ни матери. В нем царствовал Дом, подаривший жизнь, Учитель,
подаривший знание, и одна огромная невосполнимая Утрата. Это было
детство Голема, если, конечно, допустить, что у Голема может быть
детство.
Асону было всего тринадцать лет, когда он начал терять речь. Причиной
этому стала одна ошибка, которую Асон допустил на уроке. Тогда, перечисляя
десять сфирот первичной сущности Б-жественной силы, Асон самым нелепым
образом забыл назвать Хесед - Милость. Раввин Еша при всей своей
строгости, с которой он относился к воспитанникам, на первый раз только
пожурил ученика. Но пришло время - и Асон снова, говоря о Величии, Любви
и Росте (Гдула), совершенно случайно забыл Хесед. На этот раз он был сурово
наказан изнурительной многочасовой молитвой.
После этих двух случаев раввин стал внимательней присматриваться к
ученику и обнаружил в его поведении весьма странные вещи. Оказалось, что
этот мальчик-сирота, неизвестно откуда пришедший в Хайфу, чрезвычайно
скрытен и замкнут. Все его существо источало явное нежелание общаться с
людьми, нежелание, граничившее с отвращением.
Два года назад он обратился к раввину за разрешением посадить на
склоне горы дерево. Раввин разрешил. С тех пор все свободные от занятий
часы Асон проводил возле этого дерева, бормоча непонятные слова. Впоследствии,
став уже окончательно немым, он просто сидел на сером камне,
обняв рукою молодой ствол, и смотрел на море.
Раввин Еша был хорошим педагогом. Не имея твердых представлений о
психологии (в то время их и не существовало), он был психологом от природы.
Долгие годы изучения и преподавания ТАНАХа научили его постепенно
и ненавязчиво проникать в душу ребенка, влиять на нее, изменять ее по
своему усмотрению и вообще - чувствовать себя ее полновластным хозяином.
Но с Асоном этот номер не прошел. После ряда безуспешных попыток добиться
от ученика ответного душевного движения раввин Еша с ужасом обнаружил,
что у Асона отсутствует память. Не поверхностная бытовая память,
а та самая природная память, которая и составляет основу детской души.
Этот факт вызвал в сердце девяностолетнего раввина тяжелое раздражение.
Он корил себя за это отвратительное чувство, боролся с ним как мог,
но все-таки сдался и стал по делу и без дела срывать злобу на бедном
ученике.
А Асон продолжал забывать на уроках все, что связано с Милостью.
Учился он прекрасно, знал больше других, схватывал слова учителя буквально
на лету, но как только речь заходила о сфирот, Хесед самым загадочным
образом выпадал из круга его восприятия.
- Милость - одна из важнейших категорий иудейского миропонимания, -
говорил раввин Еша на уроке. - Ее символами могут быть человеческая рука,
вода или свет...
И он бросал тревожный взгляд на Асона. Мальчик смотрел в окно. Его
глаза были затуманены. Его руки, которые должны были символизировать Милость,
безвольно лежали на коленях.
- Асон, - обращался к нему раввин. - Завтра расскажешь нам о Милости.

Подготовься, почитай книгу...
Послушный Асон читал книгу, прилежно готовился, но назавтра не мог
произнести ни слова.
Насмешки товарищей по учебе и раздражение учителя постепенно сделали
свое дело. Если раньше Асон еще как-то разговаривал, мог отвечать на
вопросы, спрашивать и даже иногда играл со сверстниками, то теперь он
стал говорить все меньше и меньше и постепенно, в течение двух-трех лет,
совсем замолк.
К шестнадцати годам он уже был абсолютно немым. Но его нельзя было
отнести к категории тех несчастных, которые поражены врожденным или приобретенным
психофизическим недугом. Не было случая, чтобы на его лице
отразилась беспомощность калеки. Это была гордая немота, немота, полная
какого-то горького достоинства. Асон вступал в общение с человеком
только тогда, когда считал это необходимым. Глупые вопросы он оставлял
без ответа. На умные отвечал глазами и одним-двумя четкими движениями
руки. Удивительно было и то, что любой человек, будь то даже случайный
прохожий, только к самому концу беседы вдруг с удивлением обнаруживал,
что он целых полчаса разговаривает с немым.
Раввин Еша вскоре умер. Умер в полной уверенности, что душа его будет
наказана за греховное раздражение, которое он испытывал к ученику. Раввин
был мудрым стариком и понимал, что его злоба вызвана вовсе не беспомощностью
педагога, а (страшно произнести!) черной завистью к мальчику.
Еша уже давно пришел к выводу, что воспитывал не простого ученика. Он
воспитывал ясновидящего, пророка, который, как это ни горько, в воспитании
не нуждался. Еша не жалел о напрасно потраченных на Асона силах. Он
жалел о напрасно прожитой жизни.
Незадолго до того, как переселиться в мир иной, он позвал к себе Асона
и сказал ему буквально следующее:
- Твоя жизнь будет тяжелой. Твое будущее будет безрадостным. Твой талант
не принесет людям ничего, кроме страданий. Всю жизнь ты будешь искать
только одного - Милости. И в конце концов обретешь ее. Но я не могу
обещать, что это обретение станет для тебя счастливым.
После смерти раввина Асон оставил школу и стал жить под деревом. Он
просиживал там каждый вечер по пять-шесть часов кряду. Где он проводил
ночь и первую половину дня, не знал никто. Поговаривали, будто он ночует
в одной из кармельских пещер, как пророк Илья.
Постепенно Асон стал достопримечательностью города. В это трудно поверить,
но к нему тянулись люди с разных концов Палестины, приходили моряки
с кораблей, стоявших в порту, а один австрийский археолог даже написал
о нем очерк, который был опубликован в немецкой прессе и имел шумный
успех.
Асон действительно пророчествовал. И большинство его пророчеств сбывались.
Не было человека, который бы не удивился этому странному
свойству немого. Асон внимательно выслушивал вопрос, затем пристально
смотрел на вопрошающего, чуть поводя ладонью, обращенной к земле, потом
прощался легким кивком головы и отворачивался к морю. Вопрошающий, озадаченно
потоптавшись за спиною немого, уходил. А через несколько часов
неожиданно понимал, что получил на свой вопрос исчерпывающий ответ.
Образ пророка дополняла и еще одна странность. Асон никогда не принимал
благодарности. На первых порах ему пытались подносить - кто монету,
кто кусок хлеба. Но он отвергал подаяние с таким активным возмущением,
что люди, наконец, смирились с тем, что услуги немого не требуют оплаты.
Хотя, честно сказать, уже и в те времена в бескорыстие пророков мало кто
верил.
На портовом рынке, полном разговоров и слухов, даже укоренился весьма
парадоксальный речевой оборот: "Немой сказал..." С этого оборота начинался
любой разговор. Этими словами каждый лавочник или зевака мог утвердить
свою правоту.
- Море отомстит нам за большие пароходы. Это случится в следующем году
в Атлантике, - кричал пьяный итальянский матрос в портовом кабаке. -
Вот увидите, немой никогда не ошибается.
- Немой сказал, что в семнадцатом году в Иерусалим придут англичане,
- шумел рынок во время Первой мировой войны.
- Был вчера у немого, - говорил старый набожный еврей своему приятелю
в ювелирной лавке. - Он пообещал, что евреям в Палестине будет свет. Лет
через тридцать. Правда, недолго. Потом придет возмездие. Я его спросил,
за что возмездие. А он сказал, что возмездие не бывает за что-то, сказал,
что возмездие - это милость, а не кара, а милость не имеет причин.
Она - не следствие. Она сама - причина.
В двадцатые годы, когда Асону было уже за тридцать, он все еще выглядел
шестнадцатилетним мальчиком. Он был щуплым, невысоким, в довольно
поношенной, но опрятной одежде. Единственным указанием на возраст служила
его густая черная борода.
Иногда он пропадал из Хайфы на неделю-другую. Никто не знал, куда он
уходил. Одни говорили, что он болен лихорадкой и отлеживается в своей
пещере. Другие уверяли, что он ушел в Иерусалим. Третьи беспокоились,
что пророк умер.

Но проходило время, и немой как ни в чем не бывало появлялся на своем
излюбленном месте, садился на серый камень под говорящим деревом, смотрел
на море, на закат, принимал посетителей и отвергал подаяния.
Однажды он вернулся из такой отлучки грязным и оборванным. Одежда
клочьями висела на его тощем теле. Лицо, руки до локтей и ступни в рваных
сандалиях были сплошь усеяны волдырями, которые появляются в результате
ожогов. Его борода была опалена и торчала клочьями, а тело издавало
такой ужасный запах, что многие паломники даже брезговали приближаться
к нему.
Помощь врача он отверг с тем же высокомерным и печальным достоинством,
с которым отвергал любую благодарность. А через две с лишним
недели в одном из верхних районов Хайфы случился невиданный дотоле пожар.
Сгорело сразу несколько десятков домов, погибло сразу больше тысячи
человек.
Это произошло в конце тридцатых годов и вселило в население города
ужас перед немым.
- Почему он не предупредил нас? - задавались вопросом жители города.
- Почему он такой жестокий?! Неужели ему не жалко детей и женщин, сгоревших
заживо в этом пекле?!
Раввин Цви Лев, сменивший в свое время раввина Ешу в нагорной школе,
считался человеком, особенно близким к немому. По степени доверия набожного
населения раввин Лев занимал второе место после Асона. Он проводил
с немым очень много времени.
- Мы беседуем на профессиональные темы, - говорил он.
Реакция раввина Лева на пожар была тяжелой. После горестных похорон
он, по просьбе многочисленной своей паствы, направился на закате на
склон горы - к говорящему дереву. Асон сидел на своем камне и, как обычно,
смотрел на море.
Если верить легенде, между ними состоялся такой разговор.
Лев. Ты знал, пророк, что наверху случится пожар?
Асон. Знал.
Лев. Ты мог предупредить нас об этом?
Асон. Мог.
Лев. Почему же не предупредил?
Асон. О милости не предупреждают.
Лев. Тысяча смертей - разве это милость, пророк?
Асон. Милость.
И он повел ладонью, обращенной к земле. Волдыри к этому времени уже
сошли с его кожи, оставив после себя многочисленные гноящиеся язвы.
Вот тогда-то город и отвернулся от своего пророка. Впрочем, причиной
этому стал не только пожар. Пожар, скорее, поставил точку в отношениях
го

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.