Жанр: История
Крамола 1.
...ь всего два года назад случилось побоище: ни стреляной гильзы, ни
пуговицы, ни ремешка... Он прошел вдоль балки в одну сторону, затем в другую; Бутенин
послушно таскался за ним и даже не ворчал, а потом забрался на холм и тяжело опустился на
землю. От тепла и влаги все цвело, благоухало, так что кружилась голова и рябило в глазах.
У Бутенина наконец лопнуло терпение. Он в который раз переобулся, поднялся с земли и
вдруг закричал, распаляя себя:
- Сколько еще бегать? А? Ну, где твой курган, где?! Завел черт-те куда! Если ты
стрекануть надумал - не выйдет! Не на того напал! В душу...
- Молчать! - рявкнул Андрей и, резко повернувшись к конвоиру, сжал кулаки. Бутенин
умолк, лицо вытянулось; румянец на бледных щеках его разгорался странно: сначала в
крапинку, словно тифозная сыпь, затем порозовели скулы и подглазья. Он сглотнул слюну,
торопливыми руками стал застегивать ремень. Андрей отвернулся, утер потное лицо жестким
рукавом. Ветерок холодил спину, но солнце уже припекало и слепило, так что смотреть можно
было только вприщур. Вдруг он услышал тихий шорох у ног и в то же мгновение увидел
черную гадюку. Змея подползала к пальцам, блестящая и холодно-равнодушная, протекала меж
трав, держа на весу маленькую, тупую головку. Андрей замер и лишь чуть подогнул пальцы на
ногах, будто в тесной обуви. Гадюка на секунду остановилась, еще выше вскинула головку и
несколько раз выбросила изо рта тонкий, стремительный язык, ощупывая впереди себя
пространство. Желтоватый кончик хвоста ее нервно дергался по сторонам, тело взбугрилось, и
тугой желвак, пробежав от шеи к середине туловища, вздыбил его, как жесткую веревку.
Андрей прикрыл глаза и в то же мгновение ощутил на ноге мертво-холодное тело змеи.
Расслабленная и успокоенная, она неторопливо переползла, перетекла через его голую ступню,
оставив влажный, знобящий след.
Он открыл глаза, поднял голову и увидел, что Бутенин с ужасом на лице смотрит на его
ноги, а руки конвоира машинально одергивают и разглаживают складки под ремнем. Ребячий
его рот перекосился, глаза поголубели, и зрачки в них истончились до едва видимых точек.
Андрей привычно пробежал нервными пальцами по шраму и бросил уже на ходу:
- Идемте, у нас мало времени.
Андрей вдруг вспомнил, как шел он со своим полком по степи в Иванов день и как
красноармейцы обливались водой. На смерть шли, сердцем чувствовали - не пригодится
больше вода в горячей степи, да вот умом понять этого не могли. Не могли и не хотели.
- Андрей Николаич, смотри! - неожиданно громким шепотом проговорил Бутенин. -
Человек.
В той стороне, где курился дымок, Андрей заметил белую человеческую фигурку. Травы
стелились возле него, выглаживались под ветром до блеска, человек же был неподвижен.
- Каменный... - проронил Андрей.
- Да нет, вроде шевелится! И сидорок на плечах!
Вскоре они настигли незнакомца, и Андрей увидел перед собой щуплого старика в белой
длиннополой одежине, высокого ростом, но сгорбленного, будто постоянно кланяющегося. На
узкой спине болталась тугая и легкая котомка. Когда он опирался на палку, то по ней, как по
дереву, поднимался вверх, распрямлялся и тут же заходился в кашле. На непокрытой голове
сквозь редкие седенькие волосы просвечивала бурая от загара лысинка.
Старик распрямился, откашлялся и теперь вытирал слезы, жмуря белесые глаза. Губ у
него совсем не было, как, впрочем, и зубов; рот провалился, белая борода не скрывала втянутых
морщинок.
- Ты кто? - спросил Андрей. - Как зовут?
- Русин я, - пролепетал старик, выжимая из глаз остатки слез.
- А что тут делаешь?
- Живу...
- Ладно, слушай меня внимательно, - Андрей говорил громко: похоже, старик был
глуховат. - Здесь где-то два года назад бой был. Понимаешь? Красные и белые... Слышал,
нет? Красные за железную дорогу прорывались, а белые навстречу пошли. Ну?
- Не слыхал, - промямлил старик. - Не понимаю...
- Не понимаешь или не слыхал? - злился Андрей.
- Не понимаю...
- Тьфу! - выругался Андрей. - Ты русский? Я же тебе русским языком объясняю: бой
был. Красные и белые, в степи. Где-то здесь. И все погибли! Человек семьсот!
- Погибли, знаю! - слегка оживился старик. - На Иванов день.
- Верно! - обрадовался Андрей. - На Иванов день! Так где? Где их похоронили?
- А тама! - старик махнул рукой в сторону железной дороги. - Вон за угором!
- Так пошли! Пошли! - заторопил Андрей. - Веди!..
Старик привел их на место, и Андрей сразу, еще издали, узнал его: вот балка, где белый
эскадрон рубил правый фланг полка, а на горизонте дыбится тот самый холм, на котором
окопался заградотряд мятежных чехов.
Обгоняя старика, Андрей побежал вперед, берегом балки. Конечно, вот здесь он скакал,
чтобы остановить рассыпающуюся по степи роту, а в этом месте, кажется, под ним убило коня.
Он запнулся обо что-то в мягкой траве и упал на четвереньки. И прямо перед собой
увидел желтоватый человеческий череп с ослепительно белыми зубами. Он поднялся на ноги и
обнаружил, что стоит среди костей, рассыпанных вокруг, словно свежие сосновые щепки.
Ветер трепал обрывки и ленты изорванных нательных рубах, и чудилось, будто они только что
отстираны и накрахмалены до приятной телу хрусткости. Андрей, озираясь, сделал несколько
шагов - в надежде все-таки отыскать курган, но взгляд выхватывал среди травы лишь частые
решетки ребер и белые оскалы зубов.
Боясь еще раз споткнуться, Андрей шел медленно, ступал так, будто проверял, твердо ли
под ногой, и всё равно то и дело наступал то на неожиданно вывернувшуюся из травы кость, то
на тряпичные лохмотья или обрывки жесткой, как береста, конской шкуры. Понять, где лежат
останки красноармейцев его полка, а где кости белых, было уже невозможно. Все стали одного
цвета.
- Мы ж были здесь! - испуганно шептал сзади Бутенин. - Мы же здесь уже были!..
Конвоир старательно обходил останки, прыгал через конские скелеты и поэтому шел
кривулями, с оглядкой. Иногда он все-таки задевал ногами кости, и они, связанные
продубленными сухожилиями, брякали друг о дружку, неожиданно выворачивались из травы и
шевелились, как живые. Бутенин от этого становился неуклюжим и мешковатым, не зная, куда
ступить, замирал, будто на болотной кочке, и глаза его лихорадочно бегали по земле.
Андрею вдруг стало не по себе. С каждым шагом он все больше чувствовал отвращение,
ком тошноты подступал к горлу. Он уговаривал себя, что это же его красноармейцы, и он
виновен в их смерти, и ему никогда не простится этот грех. Он внушал себе, что должен
смотреть на эти кости с чувством раскаяния и святой благодарности к погибшим. Однако
сознание того, что он ступает босыми ногами по человеческим останкам, вызывало ощущение
гадливости, и подошвы холодели, как если бы он ступал по россыпи змеиной чешуи. Он боялся,
что его стошнит, дышал мелко, осторожно сглатывал тугой рвотный спазм. В одной мелкой
ложбинке шагнуть было совсем некуда: человеческие и конские кости были здесь перемешаны,
обгрызены и густо вымараны волчьим калом, шерстью и птичьими перьями. Трава тут не росла,
лишь сухой, жесткий быльник торчал из земли да островками гнездился старый репейник.
Останки напоминали мусор, который остается по ямам и канавам, когда схлынет вода. Андрей
повернул вправо, по траве...
- А почему их это... не схоронили? - вдруг услышал он за спиной голос Бутенина. -
Можно было и прикопать. Не падаль же какая - люди.
Андрей обернулся к нему, закричал, багровея:
- Некому было! Некому! Все здесь легли, понял?! Все!
- А говорил: курган насыпали, - все еще бормотал сзади Бутенин. - Говорил: гляну
только - и назад... Где он, курган-то?
Андрей остановился, удивленный: впереди, над травой, маячила фигура старика, который,
согнувшись, что-то тащил по земле. Тащил странно и медленно: выбрасывал палку вперед,
переставлял ноги, а потом с трудом подтягивал бечевку. Какая-то стремительная птица
металась над его головой, кричала тоненько и протяжно, будто защищала свое гнездо. Андрей
пошел к старику и через полсотни шагов оказался на широкой, в сажень, торной полосе. Трава
здесь была плотно примята к земле, словно ее прикатали, и уже не распрямлялась. В некоторых
местах поблескивала черная жирная почва и желтели вырванные корни.
- Стой! - крикнул Андрей старику. - Погоди!
Тот будто не слышал - упрямо тащился вперед.
Андрей догнал его. На изодранном куске парусины с веревкой, подвязанной будто к
санкам, лежала груда костей и черепов. Кости сползали, вываливались в дыры, но все-таки
тащились на сухожилиях, постукивая, как бамбуковые занавеси.
- Что ты делаешь, старик? - окликнул Андрей. - Постой!
На вид белесые кости казались легкими, однако парусина скребла землю, и впряженный в
нее старик налегал на веревку всем телом, сгибаясь ниже травы. Бутенин плелся за Андреем и
таращил глаза. Съехавший назад револьвер в кобуре болтался на обвисшем ремне и бил по
ягодицам.
А старик подтянул свою поклажу к неглубокой, в лопатный штык, яме и, кряхтя, начал
складывать в нее кости. Он будто оглох и ослеп, а из ввалившегося рта вырывались
неразборчивые звуки. Он укладывал кости плотно, подгоняя их одну к одной, наверное, чтобы
влезло побольше. Выкопанная на солончаке яма уже наполовину была заполнена, и среди
человеческих останков Андрей заметил выбеленный солнцем винтовочный приклад, сабельные
ножны и несколько крупных конских костей.
- Идем, а? - прошептал Бутенин. - Идем, ну его...
Андрей огляделся: черное пятно солончака было ископано вкривь и вкось; на
приземистых холмиках от весенних вод выступали белые разводья, похожие на морозные
узоры. Между тем старик закончил работу и поднял голову.
Андрей попятился: зениц у старика не было либо они совсем выцвели, как выцветает на
солнце холщовое полотно.
Над ископанным солончаком взметнулась пыль; горячий вихрь вытянул ее в трубу,
поднял к небу и понес над весенней зеленой степью.
К железнодорожному полотну они вышли за полдень и сели отдыхать на раскаленный
рельс. Андрея не покидало ощущение, будто он только что плавал и тонул в штормовом море, и
вот теперь его выбросило на сушу и под ногами наконец хрустела и гулко отдавалась земная
твердь. Степные травы у насыпи росли густо, качались под ветром, кланялись во все стороны, и
теперь было боязно ступить туда. Если бы сейчас снова принудили идти в степь, Андрей не
сделал бы и шагу от железной дороги. Рельс обжигал руки, а он держался за него и радовался
про себя, блаженный и счастливый. Наверное, Бутенин испытывал то же самое, поскольку
жмурился на солнышке и улыбался.
На какой-то миг Андрею почудилось, будто они вовсе и не ходили в степь и выстланная
костями земля то ли привиделась, то ли приснилась.
- Идем! - скомандовал он и поднялся с рельса.
Он был уже далеко, когда его догнал Бутенин. Версты три они шли молча. Конвоир все
пытался затеять разговор, веселел на глазах, наливался какой-то ребячьей жизнерадостностью и
азартом. Он то прыгал через шпалу, то семенил, наступая на каждую, или становился на
горячий рельс и, балансируя руками, бежал так, пока держал равновесие. Андрей шел, стиснув
зубы. Веселость Бутенина раздражала его. Он старался не думать о нем, не замечать, но мысли
упрямо притягивались к его болтовне и глаз ловил его белые, ровные зубы, открытые в улыбке.
- Мне ведь велено доставить тебя в Москву живым и невредимым. Кровь из носа. -
откровенничал меж тем Бутенин. - Потому и таскаюсь за тобой как тень... Мне ведь и оружие
применять запрещено... По секрету скажу. С поезда не я стрелял. Комендант да солдат с
охраны. А я только вверх, чтоб пугнуть. Я б скорей коменданта срезал, чем тебя. Так-то!
Андрей молчал, и это было расценено конвоиром как одобрение. Бутенин заговорил тише
и доверительней:
- Я как на духу перед тобой. Может, это судьба, что меня сопровождать назначили? На
этот счет свой расклад имеется. Сам подумай: если назначат тебя в Москве - и про меня не
забудут. Телеграфировать-то в Красноярск я буду! И приеду назад с тобой! Мы возвращаемся, а
ты на должности - ого-го! Рукой не достанешь. Бывали случаи, из-под ареста да в начальники.
Слыхал!
- Меня судить в Москве будут, - уверенно сказал Андрей. - Осудят и шлепнут. И твои
расчеты - пустые хлопоты.
- Не-ет, Андрей Николаич! - засмеялся Бутенин. - Не то время, чтоб на суд в саму
Москву возить! В Красноярске бы к стенке приставили, по ревзаконам. А потом - за что? Если
уж героев к стенке...
- За расстрел пленных, - коротко ответил Андрей.
Бутенин на мгновение задумался.
- Погоди-ка, Бутенин, - Андрей замедлил шаг. - Ты хочешь сделать военную карьеру?
- Ну, карьера - это старорежимное словечко, - твердо сказал тот. - Это у вас в
царской армии карьеры делали. А я служить буду красной пролетарской России. Ведь и
Красной Армии нужны будут свои генералы, верно? - вдохновенно продолжал Бутенин. -
Вот этого слова я не стесняюсь. Генерал - он при любой власти генерал. А иначе-то какая
армия? Но боюсь, война кончится и всякие там бывшие полезут! Из ваших, из офицерья, в
академии понабьются... Я не про тебя, Андрей Николаич. Тебе доверяю. Пойми, обидно и даже
опасно для республики! Что у них на уме? Возьмут армию в руки и устроят переворот
Советской власти. Может такое случиться?
- Может, - согласился Андрей.
- Потому в красные генералы мы должны идти! Мы - рабоче-крестьянского
происхождения. Чистые и не замаранные в классовом отношении. И никакой тут карьеры! Я
мечтаю: кончится война - пойду в академию. Я хоть и прошел полный курс обучения на
войне, но теории поднабраться бы не помешало.
- Все это хорошо, да не выйдет из тебя красного генерала, - вздохнул Андрей. -
Полководец - это не работа, это, Бутенин, натура, характер.
- У меня что, характера нету? - удивился тот.
Андрей не ответил. Веселость Бутенина вновь вызвала в нем раздражение и гнев.
- Мне бы только к концу войны на уровень полкового командира выйти, - продолжал
говорить Бутенин. - Слух был, что только полковых посылают в академию. У нас Люшенко
уже старый, по возрасту не подходит. Так что если тебя назначат - у меня ход будет. А война
еще, думаю, без малого год протянется, а может, и больше...
"А ведь будет он генералом, будет! - подумал Андрей, невольно прислушиваясь к
четким шагам Бутенина. - И стать в нем генеральская... Даже если меня расстреляют - все
равно будет..."
13. В ГОД 1918...
Эшелон тащился на восток, крался ночами, словно бродячая собака, а днем сиротливо
выстаивал на полустанках и разъездах, загнанный в тупик, подальше от воинских составов и
людей: на вагонах белели короткие, как выстрел, слова - тиф, тиф, тиф...
Никто из начальства или охраны толком не знал, что это за поезд, куда и зачем он идет,
однако слух о его "пассажирах" разносился по железной дороге со скоростью курьерского. С
приближением эшелона пустели станции, разъезжались, нахлестывая лошадей и теряя товар,
мужики из окрестных деревень, прятались по вагонам мятежные чехи, и только беспризорники
да нищие инвалиды оставались между путей, беспечно ожидая милостыньки и подбирая
рассыпанную в панике картошку.
Но всякий раз возле состава появлялись женщины с кошелками; они останавливались у
вагонов, выкликали имена: искали своих; их голоса потом долго стояли в ушах у "пассажиров"
и снились во сне. Наверное, женщины искали давно и безнадежно, поскольку в этих голосах
уже не оставалось никаких чувств, и казалось, будто на всех станциях кричит одна и та же
многодетная женщина, и кричит так, словно сзывает разбежавшихся ребятишек к обеду.
И чем дальше на восток уходил этот страшный поезд, тем все больше тянуло к нему
женщин, беспризорников, нищих инвалидов. Иные смотрели издалека, другие лезли к составу,
мелко крестясь, будто возле гроба: из недр вагона слышался бред, стоны и хрипло зовущие
голоса людей.
Андрей смотрел сквозь пулевую пробоину, и у него создавалось ощущение, что все
взрослое и здоровое мужское население России встало под ружье, а остальная часть его скорбит
и умывается слезами. А еще казалось, что он подсматривает за какой-то другой, неведомой
жизнью, которая существует как бы сама по себе; жизнью чужой, непонятной и нереальной,
ибо то, что видел он, не могло быть на самом деле. И подглядывать за ней вроде бы запрещено,
поэтому каждый раз, приникая глазом к маленькому, обмахренному занозами отверстию, он
испытывал ту же таинственную, как бы воровскую страсть, с какой читал когда-то дело о
сектантах, самовольно добытое из дядиного шкафа. Его не манило туда, "на волю": то, что
происходило за стенами вагона, уже не воспринималось как воля. Понятие этого слова прочно
связывалось лишь с широким лугом в Иванов день, с пространством, по которому гуляют
ветры, с небом, где лежат белые перистые облака, уложенные словно ряды свежескошенных
трав. Иногда он бывал на этой "воле", но впечатление от нее оставалось еще более печальным.
Раз в два дня дверь вагона откатывали пожарным багром и разрешали вынести и похоронить
умерших (люди умирали как-то сразу, почти мгновенно: от истощения, от старых ран, а позже и
от тифа). Андрей вытаскивал покойника, - а они были легонькие, кожа да кости, - копал яму
в аршин глубиной, где помягче земля, и хоронил. И не успевал увидеть и почувствовать ничего,
кроме каменно-холодного тела, черной земли и глазка винтовочного ствола, удивленно и черно
глядящего в спину. Болела своя рана, и боль эта еще сильнее сковывала чувства...
Андрей не мог спать. Стоило прикрыть глаза, как ему начинал сниться сон-землетрясение.
Вначале он терпел его, как терпел боль, но с каждым разом сон этот становился мучительнее.
Тряслась земля, на глазах разрушался дом, в котором гибли люди, и ни молитвами,
обращенными к богу, ни собственной волей невозможно было остановить это видение. И
привыкнуть к нему тоже было невозможно...
Крепкий, плотный, как амбар, вагон, построенный когда-то для перевозки зерна, надежно
отделял жизнь, образовавшуюся внутри его, от той, что была снаружи. Он хранил особенность
этой жизни, хотя она никак не могла смешаться с другой, как не смешиваются вода и масло.
Впрочем, назвать жизнью существование людей в вагоне было трудно, и все-таки это была
жизнь. После того как среди всех партий и фракций наконец возникло согласие и решено было
выбросить из вагона заболевшего тифом Ковшова, Андрей достал из-под соломы карабин и
перебрался поближе к больному. Ковшов лежал, прикрывая собой дыру, в которую мог
протиснуться пока что только ребенок. Дыра эта, все понимали, как-никак вела на волю, хотя
воля за этой отдушиной не воспринималась как свобода. Пустое пространство в сажень
шириной отделяло Ковшова и Андрея от остальных "пассажиров" вагона, и, чтобы избавиться
от тифозника, следовало пройти это расстояние. И наверное, нашлись бы добровольцы, и не
спас бы карабин - еще вопрос, успел бы Андрей выстрелить? - выручало другое,
неприкасаемость Ковшова, а вместе с ним и самого Андрея, поскольку он возился с больным и
наверняка заразился, - так считали в вагоне здоровые "пассажиры". Андрей усмехался про
себя: к нему, уже переболевшему тифом, эта зараза не могла пристать...
Потом за нейтральную полосу вытолкнули двух красноармейцев, которые раньше были
солидарны с Ковшовым и больше других общались с ним. Они отчаянно сопротивлялись: один,
помоложе, кричал дурниной, словно шел на плаху; другой, будто обезумев, плевался в лица
насильников, дескать, вот вам, и вы получайте! От него шарахались, хотя в сухом его рту не
было слюны. Обреченных загнали в угол к Ковшову и Андрею. Они уже смирились было со
своим положением, но тут картавый - опытный подпольщик - неожиданно ввел в искус: он
сказал, что красноармейцы смогут вернуться к здоровым, если выбросят Ковшова. Молодой, не
раздумывая, бросился на Андрея, выкручивая карабин из рук - стрелять было неудобно и
поздно; диковатые и красные глаза его лезли из орбит, на губах вскипала и засыхала клейкая
пена. И выкрутил бы оружие, если бы пожилой внезапно ударом сзади не свалил его прямо на
бредящего Ковшова. Молодой отпрянул от тифозника, уполз в угол и, скорчившись там,
заплакал.
Теперь неприкасаемых было четверо, и, чтобы сладить с ними, требовались добровольцы
в таком же количестве или больше. Андрей не выпускал карабина еще сутки, пока здоровая
часть арестованных не привыкла и не признала их как силу. Люди плотнее сбились на своей
стороне, увеличив нейтральную полосу до двух сажен.
И d этой поры в вагоне стало всего две партии - здоровые и неприкасаемые. Несколько
дней здоровые правили всей жизнью. Они владели продуктами - теми кусками хлеба и сырой
картошкой, что забрасывались в окна; больным же доставалось лишь то, что падало на их
малую часть территории или на нейтральную полосу. Картавый распределял еду между своих,
он же приносил воду на станциях, сливая ее в банную шайку, надежно упрятанную в дальний
угол. Так было, пока неприкасаемые не осознали, каким "оружием" они владеют. Однажды
пожилой красноармеец скараулил, когда картавый с водой заберется в вагон, неожиданно
махнул через нейтральную полосу и схватил ведро. Картавый отшатнулся к своим, кто-то из
здоровых сделал попытку отобрать воду, но пожилой успел сунуть руку в ведро и громко
рассмеялся. А они не пили уже двое суток...
После этого случая начался диктат больных. Малочисленные, они держали в страхе весь
вагон. Им ничего не стоило перейти через нейтралку и отобрать кусок хлеба - терять было
нечего. Сила заразы и смерти могла сломить любую силу; власть больных стала
неограниченной. И только, пожалуй, Шиловский, оставаясь на нейтральной полосе, не
подчинялся никакой власти. Он лежал в забытьи, а когда приходил в себя, Андрей поил его,
давал хлеб, и он брал, почему-то совсем не опасаясь заразы.
Странный, фантастический какой-то мир сложился в вагоне. Наверное, то был особый вид
жизни, до сих пор неведомый землянам. Все социальное уже никого не интересовало; люди не
помнили своих имен и фамилий, не помнили, кто, как и почему оказался в этом поезде, но и
биологическое начало еще не овладело целиком обреченными. Люди разговаривали между
собой, что-то еще вспоминали и, бывало, даже смеялись или плакали. Но больше сидели в
тихом отупении, с остановившимися глазами, либо спали и маялись от тяжелых снов.
Однажды ночью, когда эшелон полз, щупая рельсы неуверенными колесами, несколько
отчаявшихся здоровых людей неожиданно напали на больных, сбросили Ковшова в угол и
стали выламывать надрезанные доски пола. В полной темноте невозможно было различить лиц,
слышалось только тяжелое, как у загнанных коней, дыхание. Кто-то протиснулся под пол
вагона, раздался ликующий крик, но в следующее мгновение оборвался, отсеченный колесами
поезда. Оставшиеся у дыры пришли в себя, заговорили разом и шумно, однако отступать уже
было некуда. Здоровые их бы не приняли назад, поскольку нападавшие побывали на половине
больных; но и у последних оставаться они не хотели, считая себя здоровыми. Путь оставался
один - на волю, которая начиналась под вагоном. Второй из нападавших спускался
осторожно, долго примеривался и щупал руками темноту, наконец отцепился и шлепнулся
между рельсами. За ним с трудом протиснулся третий, широкий в кости. Последний склонился
над дырой, заглянул и отшатнулся от мелькающей внизу стремительной ленты шпал. Андрей
закрыл дыру, положив поперек ее выломанные доски и присыпав соломой, перетащил Ковшова
на место и лег рядом.
Ковшов жил, несмотря ни на что. Похудевший, сморщенный и бледный, выкарабкивался
из болезни, словно трава из-под камня. Как-то рано утром Андрей услышал его осмысленный
голос:
- Поет... зараза. Хоть бы дух... перевела.
Шиловский по-прежнему лежал на ничейной земле. Вспоминая о нем, Андрей поил его из
фляжки, кормил с руки размоченным в воде хлебом, после чего комиссар снова впадал в
оцепенение. Первую неделю в эшелоне Шиловский на глазах усыхал, проваливались щеки,
истончились губы. На лице оставались нос и увеличенные, неестественно большие глаза,
однако он не походил на истощенного человека. Словно жизнь его, достигнув какого-то
оптимального предела, перешла в иное измерение и могла существовать бесконечно долго.
К концу второй недели, ночью, Шиловский неожиданно позвал Андрея и попросил снять
повязку. Андрей посадил его, прислонив к. стене вагона, и ощупью стал развязывать бинт. Он
ожидал увидеть рану загнивающей и кровоточащей - штыковые ранения и в госпиталях
заживали трудно и долго, но рана затянулась твердой коркой, была сухой и прохладной. На
выходном отверстии он ощутил под пальцами молодую, шелковистую кожу.
Шиловский попил воды и усмехнулся:
- Я выживу. Я не имею права умереть, даже если бы захотел.
Голос его звучал тихо и твердо, в темноте влажно поблескивали глаза. Андрей молчал, и
Шиловский, видимо по-своему расценив это, добавил с раздражением:
- Я - золотой запас, который обеспечивает существование бумажных денег.
Это уже напоминало бред больного, и Андрей не стал бы вникать в смысл - чего только
не слышал он от людей в тифозной горячке! - если бы Шиловский не разжигался от своих
слов все больше и в страсти его не ощущалось желания убедить. А еще поражала логика, не
свойственная бреду.
- Эти пятеро - мелочь, сор. Они должны быть, иначе не спасти идею мировой
революции. Если хотите, это топливо, чтобы не угасла борьба. Россия не сможет в одиночку. В
России некому верить. Запомните мои слова: через несколько лет революция переродится. Из
рабочих вырастет новая буржуазия, из партийных работников - светлейшие князья, а темные
русские крестьяне не примут наших идей. Им вновь понадобится царь. Только мировая
революция способна раз и навсегда утвердить социалистический порядок... Эти пятеро -
мужественные люди. Но им неизвестна высшая идея. Я доверяю вам больше, чем тем,
пятерым...
Андрей слушал и старался понять, о каких пятерых говорит Шиловский, пока не
вспомнил комиссаров, расстрелянных на второй день. Кажется, с ними шестым ушел
сумасшедший...
Между тем Шиловский спешил выговориться, речь становилась торопливой и бессвязной:
- Вы же
...Закладка в соц.сетях