Жанр: Драма
Архипелаг ГУЛАГ (весь)
...кс 1924 года с высоты 1934 года юристы
Вышинского упрекают в "ложном представлении о всеобщем исправлении". Потому
что кодекс этот ничего не пишет об [истреблении].
Никто не обещал, что будут исправлять Пятьдесят Восьмую.
Вот и назвал я эту Часть — [истребительно]-трудовые. Как чувствовали мы
шкурой нашей.
А если какие цитатки у юристов сошлись кривовато, так подымайте из могилы
Стучку, волоките Вышинского — и пусть разбираются. Я не виноват.
Это сейчас вот, за свою книгу садясь, обратился я полистать
предшественников, да и то добрые люди помогли, ведь нигде их уже не
достанешь. А таская замызганные лагерные бушлаты, мы о таких книгах не
догадывались даже. Что вся наша жизнь определяется не волей гражданина
начальника, а каким-то легендарным кодексом труда заключённых — это не для
нас одних был слух тёмный, [параша], но и майор, начальник ОЛПа, ни за что б
не поверил. Служебным закрытым тиражом изданные, никем в руках не держанные,
еще ли сохранились они в гулаговских сейфах или все сожжены как
вредительские — никто не знал. Ни цитаты из них не было вывешено в
культурно-воспитательных уголках, ни цыфирки не оглашено с деревянных
помостов — сколько там часов рабочий день? сколько выходных в месяц? есть
ли оплата труда? полагается ли что за увечья? — да и свои ж бы ребята на
смех бы подняли, если вопрос задашь.
Кто эти гуманные письмена знал и читал, так это наши дипломаты. Они-то
небось, на конференциях этой книжечкой потрясывали. Так еще бы! Я вот сейчас
только цитатки добыл — и то слёзы текут:
— в "Руководящих Началах" 1919-го: раз наказание не есть возмездие, то
не должно быть никаких элементов мучительства;
— в 1920-м году: запретить называть заключённых на "ты". (А, простите,
неудобно выразиться, а... "в рот" — можно?);
— исправТрудКодекс 1924-го года, статья 49 — "режим должен быть лишен
признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера (!),
строго-одиночного заключения, лишения пищи, свиданий через решетку".
Ну, и хватит. А более поздних указаний нет: для дипломатов и этого
довольно, ГУЛагу и того не нужно.
Еще в уголовном кодексе 1926 года была статья 9-я, случайно я её знал и
вызубрил:
"Меры социальной защиты не могут иметь целью причинения физического
страдания или унижения человеческого достоинства и не ставят себе задачи
возмездия и кары."
Вот где голубизна! Любя [оттянуть] начальство на [законных] основаниях, я
частенько тараторил им эту статью — и все охранители только глаза таращили
от удивления и негодования. Были уже служаки по двадцать лет, к пенсии
готовились — никогда никакой Девятой статьи не слышали, да впрочем и
кодекса в руках не держали.
О, "умная дальновидная человеческая администрация сверху донизу"! как
написал в "Life" верховный судья штата Нью-Йорк Лейбовиц, посетивший ГУЛаг.
"Отбывая свой срок наказаний, заключённый сохраняет чувство собственного
достоинства" — вот как понял он и увидел.
О, счастлив штат Нью-Йорк, имея такого проницательного осла в качестве
судьи!
Ах, сытые, беспечные, близорукие, безответственные иностранцы с
блокнотами и шариковыми ручками! — от тех корреспондентов, которые еще в
Кеми задавали зэкам вопросы при лагерном начальстве! — сколько вы нам
навредили в тщеславной страсти блеснуть пониманием там, где не поняли вы ни
хрена!
Человеческого достоинства! Того, кто осужден без суда? Кого на станциях у
столыпинов сажают задницей в грязь? Кто по свисту плётки гражданина
надзирателя скребёт пальцами землю, политую мочей, и относит — чтобы не
получить карцера? Тех образованных женщин, которые как великой чести
удостаивались стирки белья и кормления собственных свиней гражданина
начальника лагпункта? И по первому пьяному жесту его становились в доступные
позы, чтобы завтра не околеть на [общих?]
...Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает пламя
костра. Зона — тёмная, у костра — я один, могу еще принести плотничьих
обрезков. Зона — льготная, такая льготная, что я как будто на воле — это
райский остров, это "шарашка" Марфино в её самое льготное время. Никто не
наглядывает за мной, не зовёт в камеру, от костра не гонит. Я закутался в
телогрейку — всё-таки холодновато от резкого ветра.
А [[она]] — который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову
опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно:
— Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду...
Ветер относит её стон ко мне, как если б она стонала над самым моим ухом.
Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается.
Это — вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу
зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От
меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах,
под ярким фонарём, понуренно стоит наказанная девушка, ветер дёргает её
серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в лёгкой косынке. Днём, когда они
копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг,
отползла к Владыкинскому шоссе и убежала — охрана была растяпистая. А по
шоссе ходит московский городской автобус, спохватились — её уже не поймать.
Подняли тревогу, приходил злой чёрный майор, кричал что за этот побег, если
беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И
бригадницы рассвирепели, и все кричали, а особенно одна, злобно вращая
глазами: "Чтоб её поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами — шырк! шырк! --
голову остригли перед строем!" (То не она придумала, так наказывают женщин в
ГУЛаге.) А эта девушка вздохнула и сказала: "Хоть за нас пусть на воле
погуляет!" Надзиратель услышал — и вот она наказана: всех увели в лагерь, а
её поставили по стойке "смирно" перед вахтой. Это было в шесть часов вечера,
а сейчас — одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь,
вахтёр высунулся и крикнул: "Стой смирно, б...., хуже будет!" Теперь она не
шевелится и только плачет:
— Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!..
Но даже в лагерь ей никто не скажет: СВЯТАЯ! ВОЙДИ!..
Её потому так долго не пускают, что завтра — воскресенье, для работы она
не нужна.
Беловолосая такая, простодушная необразованная девчонка. За какую-нибудь
катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила, сестрёнка! Тебя
хотят на всю жизнь проучить.
Огонь, огонь!.. Воевали — в костры смотрели, какая будет Победа... Ветер
выносит из костра недогоревшую огненную лузгу.
Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтет о том весь свет.
Это происходит в конце 1947 года, под тридцатую Годовщину Октября, в
стольном городе нашем Москве, только что отпраздновавшем восьмисотлетие
своих жестокостей. В двух километрах от всесоюзной сельскохозяйственной
выставки. И километра не будет до останкинского Дома Творчества Крепостных.
Крепостных!.. Это сравнение не случайно напрашивалось у многих, когда им
выпадало время размыслить. Не отдельные черты, но весь главный смысл
существования крепостного права и Архипелага один и тот же: это общественные
устройства для принудительного и безжалостного использования дарового труда
миллионов рабов. Шесть дней в неделю, а часто и семь, туземцы Архипелага
выходили на изнурительную барщину, не приносящую им лично никакого прибытка.
Им не оставляли ни пятого, ни седьмого дня работать на себя, потому что
Искали новый стимул для общественного труда. Думали, что это будет
сознательность и энтузиазм при полном бескорыстии. Потому так подхватывали
"великий почин" субботников. Но он оказался не началом новой эры, а
судорогой самоотверженности одного из последних поколений революции. Из
губернских тамбовских материалов 1921-го года видно, например, что уже тогда
многие члены партии пытались уклоняться от субботников — и введена была
отметка о явке на субботник в партийной учётной карточке. Еще на десяток лет
хватило этого порыва для комсомольцев и для нас, тогдашних пионеров. Но
потом и у нас пресеклось.
Что же тогда? Где ж искать стимул? Деньги, сдельщина, премиальные? Но это
в нос шибало недавним капитализмом, и нужен был долгий период, другое
поколение, чтоб запах перестал раздражать и его можно было бы мирно принять
как "социалистический принцип материальной заинтересованности".
Копнули глубже в сундуке истории и вытащили то, что Маркс называл
"внеэкономическим принуждением". В лагере и в колхозе эта находка
выставилась неприкрытыми клыками.
Потом подвернулся Френкель и, как чёрт сыпет зелье в кипящий котёл,
подсыпал [котловку].
Известно было заклинание, сколько раз его повторяли: "В новом
общественном строе не может быть места ни дисциплине палки, на которую
опиралось крепостничество, ни дисциплине голода, на которой держится
капитализм".
Так вот Архипелаг сумел чудесно совместить и то, и другое.
И всего-то приёмов для этого понадобилось: 1. [Котловка], 2. [Бригада],
3. [Два начальства]. (Но третье не обязательно: на Воркуте, например, всегда
было одно начальство, а дела шли.)
Так вот на этих трёх китах стоит Архипелаг. А если считать их [приводными
ремнями], — от них крутится.
О котловке уже сказано. Это — такое перераспределение хлеба и крупы,
чтобы за средний паёк заключённого, который в паразитических обществах
выдаётся арестанту бездействующему, наш зэк еще бы поколотился и [погорбил].
Чтобы свою законную пайку он добрал добавочными кусочками по сто граммов и
считался бы при этом ударником. Проценты выработки сверх ста давали право и
на дополнительные (у тебя же перед тем отнятые) ложки каши. Беспощадное
знание человеческой природы! Ни эти кусочки хлеба, ни эти крупяные бабки не
шли в сравнение с тем расходом сил, которые тратились на их зарабатывание.
Но по своей извечной бедственной черте человек не умеет соразмерить вещь и
цену за неё. Как солдат на чужой войне дешевым стаканом водки поднимается в
атаку и в ней отдаёт жизнь, так и зэк за эти нищенские подачки, скользнув с
бревна, купается в паводке северной реки или в ледяной воде месит глину для
саманов голыми ногами, которым уже не понадобится земля [воли].
Однако, не всесильна и сатанинская котловка. Не все на неё клюют. Как
крепостные когда-то усвоили: "хоть хвойку глодать, да не пенья ломать", так
и зэки поняли: в лагере не маленькая пайка губит, а большая. Ленивые! тупые!
бесчувственные полуживотные! они не хотят этого дополнительного! они не
хотят кусочка этого питательного хлеба, смешанного с картошкой, викой и
водой! они уже и досрочки не хотят! они и на доску почёта не хотят! они не
хотят подняться до интересов стройки и страны, не хотят выполнять пятилеток,
хотя пятилетки в интересах трудящихся! Они разбредаются по закоулкам шахт,
по этажам строительства, они рады в тёмной дыре перепрятаться от дождя,
только бы не работать.
Не часто же можно устроить такие массовые работы, как гравийный карьер
под Ярославлем: видимые простому глазу надзора, сотни заключённых там
скучены на небольшом пространстве, и едва лишь кто перестаёт двигаться --
сразу он заметен. Это — идеальные условия: никто не смеет замедлиться,
спину разогнуть, пота обтереть, пока на холме не упадёт флаг — условный
знак перекура. А как же быть в других случаях?
Было думано. И придумана была — [бригада]. Да и как бы нам не
додуматься? У нас и народники в социализм идти хотели через [общину], и
марксисты через [коллектив]. Как и поныне наши газеты пишут? — ["Главное
для человека — это труд и обязательно труд в коллективе"!]
Так в лагере ничего кроме труда и нет, и только в коллективе! Значит, ИТЛ
— и есть высшая цель человечества? [главное]-то — достигнуто?
Как бригада служит [психологическому обогащению] своих членов, понуканию,
слежке и [повышению чувства достоинства] — мы уже имели повод объяснить
(глава 3). Соответственно целям бригады подбираются достойные задачи и
[бригадиры] (по-лагерному — бугры). Прогоняя заключённых через палку и
пайку, бригадир должен справиться с бригадой в отсутствии начальства,
надзора и конвоя. Шаламов приводит примеры, когда за один промывочный сезон
на Колыме несколько раз вымирал состав бригады, а бригадир всё оставался тот
же. В КемерЛаге такой был бригадир Переломов — языком он не пользовался,
только дрыном. Список этих фамилий занял бы много у нас страниц, но я его не
готовил. Интересно, что чаще всего такие бригадиры получаются из блатных, то
бишь люмпен-пролетариев.
Однако, к чему не приспосабливаются люди? Было бы грубо с нашей стороны
не досмотреть, как бригада становилась иногда и естественной ячейкой
туземного общества — как на воле бывает семья. Я сам такие бригады знал --
и не одну. Правда, это не были бригады общих работ — там, где кто-то должен
умереть, иначе не выжить остальным. Это были обычно бригады специальные:
электриков, слесарей-токарей, плотников, маляров. Чем эти бригады были
малочисленнее (по 10-12 человек), тем явнее проступало в них начало
взаимозащиты и взаимоподдержки. *(6)
Для такой бригады и для такой роли должен быть и бригадир подходящий: в
меру жестокий; хорошо знающий все нравственные (безнравственные) законы
ГУЛага; проницательный и справедливый в бригаде; со своей отработанной
хваткой против начальства — кто хриплым лаем, кто исподтишка; страшноватый
для всех придурков, не пропускающий случая вырвать для бригады лишнюю
стограммовку, ватные брюки, пару ботинок. Но и со связями среди придурков
влиятельных, откуда узнаёт все лагерные новости и предстоящие перемены, это
всё нужно ему для правильного руководства. Хорошо знающий работы и участки
выгодные и невыгодные (и на невыгодные умеющий спихнуть соседнюю бригаду,
если такая есть). С острым взглядом на [тухту] — где её легче в эту
пятидневку вырвать: в нормах или в объёмах. И неколебимо отстаивающий тухту
перед прорабом, когда тот уже заносит брызжущую ручку "резать" наряды. И
[лапу] умеющий дать нормировщику. И знающий, кто у него в бригаде стукач (и
если не очень умный и вредный — пусть и будет, а то худшего подставят). А в
бригаде он всегда знает, кого взглядом подбодрить, кого отматерить, а кому
дать сегодня работу полегче. И такая бригада с таким бригадиром сурово
сживается и выживает сурово. Нежностей нет, но никто и не падает. Работал я
у таких бригадиров — у Синебрюхова, у Павла Боронюка. Если этот список
подбирать — и на него страниц пошло бы много. И по многим рассказам
совпадает, что чаще всего такие хозяйственные разумные бригадиры — из
"кулацких" сыновей.
А что же делать? Если бригаду неотклонимо навязывают, как форму
существования — то что же делать? Приспособиться как-то надо? От работы
гибнем, но и не погибнуть можем только через работу. (Конечно, философия
спорная. Верней бы ответить: не учи меня гибнуть как ты хочешь, дай мне
погибнуть как я хочу. Да ведь всё равно не дадут, вот что...)
Неважный выбор бывает и бригадиру: не выполнит лесоповальная бригада
дневного задания в 55 "кубиков" — и в карцер идёт бригадир. А не хочешь в
карцер — загоняй в смерть бригадников. Кто кого смога', тот того и в рога.
А [два начальства] удобны лагерям так же, как клещам нужен и левый и
правый захват, оба. Два начальства — это молот и наковальня, и куют они из
зэка то, что нужно государству, а рассыпался — смахивают в мусор. Хотя 1. От катища по реке не могут сплавлять заключённые (кто ж их будет вдоль
реки конвоировать? бдительность!). Поэтому на катище от лагерного сдатчика
(от всех бригад) принимает лес представитель сплавной конторы, состоящей из
вольных. Ну, вот он-то и проявят строгость? Ничего подобного. Лагерный
сдатчик тухтит, сколько надо для лесоповальных бригад, и приёмщик
сплавконторы на всё согласен.
2. А вот почему. Своих-то, вольных, рабочих сплавконторе тоже надо
кормить, нормы тоже непосильны. Весь этот несуществующий приписанный лес
сплавконтора записывает также и себе как сплавленный.
3. При генеральной запони, где собирается сплавленный со всех повальных
участков лес, располагается [биржа] — то есть, выкатка из воды на берег.
Этим опять занимаются заключённые, тот же УстьВымьЛаг (52 острова
УстьВымьЛага разбросаны по территории 250х250 километров, вот какой у нас
Архипелаг!) Сдатчик сплавконторы спокоен: лагерный приемщик теперь принимает
от него обратно всю тухту: во 2-х, чтобы не подвести своего лагеря, который
этот лес сдал на катище, а во 1-х, чтобы этой же тухтой накормить и [своих]
заключённых, работающих на выкатке! (у них-то тоже нормы фантастические, им
тоже [горбушка] нужна!). Тут уже приёмщику надо попотеть для общества: он
должен не просто лес принять в объеме, но и реальный и тухтяной расписать по
диаметрам бревен и длинам. Вот кто кормилец-то! (Власов и тут побывал.)
4. За биржею — лесозавод, он обрабатывает бревна в пилопродукцию.
Рабочие — опять зэки. Бригады кормятся от объема обработанного ими круглого
леса, и "лишний" тухтяной лес как нельзя кстати поднимает процент их
выработки.
5. Дальше склад готовой продукции, и по государственным нормам он должен
иметь 65% от принятого лесозаводом круглого леса. Так я 65% от тухты
невидимо поступает на склад (и мифическая пилопродукция тоже расписывается
по сортам: горбыля, деловой; толщина досок, обрезные, необрезные...)
Штабеляющие. рабочие тоже подкармливаются этой тухтой.
Но что же дальше? Тухта уперлась в склад. Склад охраняется ВОХРой,
бесконтрольных "потерь" быть не может. Кто и как теперь ответит за тухту?
Тут на помощь великому принципу тухты приходит другой великий принцип
Архипелага: принцип [резины], то есть всевозможных оттяжек. Так и числится
тухта, так и переписывается из года в год. При инвентаризациях в этой дикой
архипелажной глуши — все ведь свои, все понимают. Каждую досочку из-за
счёта тоже руками не перебросишь. К счастью, сколько-то тухты каждый год
"гибнет" от хранения, её списывают. Ну снимут одного-другого завскладом,
перебросят работать нормировщиком. Так зато сколько же народу покормилось!
Стараются вот еще: грузя доски в вагоны для потребителей (а приёмщика
нет, вагоны потом будут разбрасывать по разнарядкам) — грузить и тухту, то
есть приписывать избыток (при этом кормятся и погрузочные бригады,
отметим!). Железная дорога ставит пломбу, ей дела нет. Через сколько-то
времени где-нибудь в Армавире или в Кривом Роге вскроют вагон и оприходуют
фактическое получение. Если недогруз будет умеренный, то все эти разности
объёмов соберутся в какую-то графу, и объяснять их будет уже Госплан. Если
недогруз будет хамский — получатель пошлет УстьВымьЛагу рекламацию, — но
рекламации эти движутся в миллионах других бумажек, где-то подшиваются, а со
временем гаснут — они не могут противостоять людскому напору жить. (А
послать вагон леса назад никакой Армавир не решится: хватай, что дают — на
юге леса нет.)
Отметим, что и государство, МинЛес, серьёзно использует в своих
народно-хозяйственных сводках эти тухтяные цифры поваленного и обработанного
леса. Министерству они тоже приходятся кстати. *(7)
Но, пожалуй, самое удивительное здесь вот что: казалось бы, из-за тухты
на каждом этапе передвижки леса его должно [не хватать]. Однако, приёмщик
биржи за летний сезон успевает столько приписать тухты на выкатке, что к
осени у сплавконторы образуются в запонях [избытки!] — до них руки не
дошли. На зиму же их так оставить нельзя, чтоб не пришлось весной звать
самолёт на бомбёжку. И поэтому этот [лишний], уже никому не нужный лес,
поздней осенью [спускают в Белое море!]
Чудо? диво? Но это не в одном месте так. Вот и в Унжлаге на лесоскладах
всегда оставался ЛИШНИЙ лес, так и не попавший в вагоны, и уже не числился
он нигде!.. И после полного закрытия очередного склада на него еще много лет
потом ездили с соседних ОЛПов за бесхозными сухими дровами и жгли в печах
окорённую рудстойку, на которую столько страданий положено было при
заготовке.
И всё это — затея как [прожить], а вовсе не нажиться, а вовсе не --
ограбить государство.
Нельзя государству быть таким слишком лютым — и толкать подданных на
обман.
Так и принято говорить у заключённых: [без тухты и аммонала не построили
б канала].
Вот на всём том и стоит Архипелаг.
1. Вышинский — Предисловие к книге Авербаха "От преступления к труду",
стр. VI.
2. Вышинский — Предисловие к книге Авербаха "От преступления к труду,
стр. VII.
3. Говорят так еще о колхозниках и чернорабочих, но мы, пожалуй, дальше
не пойдём.
4. "Письма старому товарищу", академическое издание, т. XX, стр.
5. По всем столетиям есть такие свидетельства. В XVII-м пишет Юрий
Крижанич, что крестьяне и ремесленники Московии живут обильнее западных, что
самые бедные жители на Руси едят хороший хлеб, рыбу, мясо. Даже в Смутное
время "давные житницы не истощены, и поля скирд стояху, гумны же
пренаполиены одоней, и копен, и зародов до четырёх-на десять лет" (Авраамий
Палицын). В XVIII веке Фон-Визин, сравнивая обеспеченность русских крестьян
и крестьян Лангедока, Прованса, пишет: "нахожу, беспристрастно судя,
состояние наших несравненно счастливейшим". В XIX-м веке о крепостной
деревне Пушкин написал: "Везде следы [[довольства]] и труда".
6. Проявилось это и в больших разнорабочих бригадах, но только в
каторжных лагерях и при особых условиях. Об этом — в Части V.
7. Так и тухта, как многие из проблем Архипелага, не помещается в нём, а
имеет значение общегосударственное.
Глава 6. Фашистов привезли!
— Фашистов привезли! Фашистов привезли! — возбужденно кричали, бегая по
лагерю, молодые зэки — парни и девки, когда два наших грузовика, каждый
груженный тридцатью [фашистами], въехали в черту небольшого квадрата лагеря
Новый Иерусалим.
Мы только что пережили один из высоких часов своей жизни — один час
переезда сюда с Красной Пресни — то, что называется ближний этап. Хотя
везли нас со скорченными ногами в кузовах, но нашими были — весь воздух,
вся скорость, все краски. О, забытая яркость мира! — трамваи — красные,
троллейбусы — голубые, толпа — в белом и пестром, — да видят ли они сами,
давясь при посадке, эти краски? А еще почему-то сегодня все дома и столбы
украшены флагами и флажками, какой-то неожиданный праздник — 14 августа,
совпавший с праздником нашего освобождения из тюрьмы. (В этот день объявлено
о капитуляции Японии, конце семидневной войны.) На Волоколамском шоссе вихри
запахов скошенного сена и предвечерняя свежесть лугов обвевали наши
стриженные головы. Этот луговой ветер — кто может вбирать жаднее
арестантов? Неподдельная зелень слепила глаза, привыкшие к серому, к серому.
Мы с Гаммеровым и Ингалом вместе попали на этап, сидели рядом, и нам
казалось — мы едем на веселую дачу. Концом такого обворожительного пути не
могло быть ничто мрачное.
И вот мы спрыгиваем из кузовов, разминаем затекшие ноги и спины и
оглядываемся. Зона Нового Иерусалима нравится нам, она даже премиленькая:
она окружена не сплошным забором, а только переплетенной колючей проволокой,
и во все стороны видна холмистая, живая, деревенская и дачная,
звенигородская земля. И мы — как будто часть этого веселого окружения, мы
видим эту землю так же, как те, кто приезжает сюда отдыхать и наслаждаться,
даже видим её объемней (наши глаза привыкли к плоским стенам, плоским нарам,
неглубоким камерам), даже видим сочней: поблекшая к августу зелень нас
слепит, а может быть так сочно потому, что солнце при закате.
— Так вы — фашисты? Вы все — фашисты? — с надеждой спрашивают нас
подходящие зэки. И утвердившись, что — да, фашисты, — тотчас убегают,
уходят. Больше ничем мы не интересны им.
(Мы уже знаем, что [фашисты] — это кличка для Пятьдесят Восьмой,
введенная зоркими блатными и очень одобренная начальством: когда-то хорошо
звали [каэрами], потом это завяло, а нужно меткое клеймо.)
После быстрой езды в свежем воздухе нам здесь как будто теплее и оттого
еще уютнее. Мы еще оглядываемся на маленькую зону с её двухэтажным каменным
мужским корпусом, деревянным с мезонином — женским, и совсем деревенскими
сараюшками-развалюшками подсобных служб; потом на длинные черные тени от
деревьев и зданий, которые уже ложатся везде по полям; на высокую трубу
кирпичного завода, на уже зажигающиеся окна двух его корпусов.
— А что? Здесь неплохо... как будто... — говорим мы между собой,
стараясь убедить друг друга и себя.
Один паренек с тем остро-настороженным недоброжелательным выражением,
которое мы уже начинаем замечать не у него одного, задержался подле нас
дольше, с интересом рассматривая фашистов. Черная затасканная кепка была
косо надвинута ему на лоб, руки он держал в карманах и так стоял, слушая
нашу болтовню.
— Н-не плохо! — встряхнуло ему грудь. Кривя губы, он еще раз
презрительно осмотрел нас и отпечатал: — Со-са-ловка!.. За-гнетесь!
И, сплюнув нам под ноги, ушел. Невыносимо ему было еще дальше слушать
таких дураков.
Наши сердца упали.
Первая ночь в лагере!.. Вы уже несетесь, несетесь по скользкому
...Закладка в соц.сетях