Купить
 
 
Жанр: Драма

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

страница №57

хранить мне
жизнь. А теперь прошу тебя — пошли мне смерть...

1. Опять "[[с людьми]]", замечаете?

2. Когда обсуждаются конвенции о всеобщем разоружении, меня всегда
волнует: ведь в перечнях запрещаемого оружия никто не указывает охранных
овчарок. А людям от них больше нежитья, чем от ракет.

3. Нет, [[как]] писать — он еще не знал. По рассказу Аркадия Белинкова,
Ингал лотом в другом лагере так же всё писал, отгородись у себя на нарах, --
арестанты просили его, потом стали требовать, чтобы он показал, [[что]] он
пишет (может — доносы?). Но увидев в этом лишь новое насилие над
творчеством, только с другой стороны, — он отказался! И его — избили...
Строки из его писем я и процитировал, чтобы его могила хоть этим
крохотным столбиком была отмечена.

4. Новеллы этой Ингал по-настоящему никогда не кончит, потому что не
узнает конца Кампесино. Кампесино переживет своего описателя. Я слышал, что
во время Ашхабадского землетрясения он вывел группу зэков из рухнувшего
лагеря и перевел горами в Иран (струсили и пограничники).

5. Она освобождала Пятьдесят Восьмую до [[трёх]] лет, которых почти
никому и не давали; вряд ли и полупроценту осужденных по ней. Но и в этом
полупроценте случаев непримиримый дух амнистии пересиливал её смягчительную
букву. Я знал одного парня — кажется, Матюшина (он был художником в
лагерьке на Калужской заставе), который получил 58-1-б за плен что-то очень
рано, чуть ли не в конце 1941 года, когда еще не решено было, как это
расценивать, сколько давать. Матюшину дали за плен всего три года --
небывалый случай! По концу срока его, разумеется не освободили, откладывая
до Особого Распоряжения. Но вот раэразилась амнистия! Матюшин стал просить
(где уж там требовать) освобождения. Почти 5 месяцев — до декабря 1945-го
перепуганные чиновники УРЧа отказывали ему. Наконец, отпустили к себе в
Курскую область. Был слух (а иначе и поверить нельзя!) что вскоре его
загребли и добавили до [[червонца]]. Нельзя же пользоваться рассеянностью
первого суда!

6. А пожалуй, тут была и историческая справедливость: отдавался старый
долг фронтовому дезертирству, без которого вся наша история пошла бы не так
совсем.

7. В 1958 г. Главная Военная Прокуратура СССР ответила им: ваша вина
доказана и к пересмотру нет оснований. Лишь в 1962-м, через 20 лет
прекращено было их дело по 58-10 (антисоветский умысел) и 58-11
("организация" из мужа и жены). По статье же 193-17-7-г (соучастие
дезертирству) определена была им мера 5 лет и применена (! через двадцать
лет!) сталинская амнистия. Так и написано было двум разбитым старикам в 1962
году: "с 7 июля 1945 года вы [[считаетесь освобожденными]] со снятием
судимости"!

8. Зимой того года Борис Гаммеров умер в больнице от истощения и
туберкулёза. Я чту в нем поэта, которому не дали и прохрипеть. Высок был его
духовный образ, и сами стихи казались мне тогда очень сильны. Но ни одного
из них я не запомнил, и нигде подобрать теперь не могу, чтоб хоть из этих
камешков сложить надмогильник.

Глава 7. Туземный быт


Рассказать о внешней однообразной туземной жизни Архипелага — кажется,
легче и доступней всего. А и труднее вместе. Как о всяком быте, надо
рассказать от утра и до следующего утра, от зимы и до зимы, от рождения
(приезда в первый лагерь) и до смерти (смерти). И сразу обо всех-обо всех
островах и островках.
Никто этого не обнимет, конечно, а целые тома читать пожалуй будет
скучно.

А состоит жизнь туземцев — из работы, работы, работы; из голода, холода
и хитрости. Работа эта, кто не сумел оттолкнуть других и пристроиться на
мягоньком, — работа эта [общая], та самая, которая из земли воздвигает
социализм, а нас загоняет в землю.
Видов этих общих работ не перечесть, не перебрать, языком не перекидать.
Тачку катать ("машина ОСО, две ручки, одно колесо"). Носилки таскать.
Кирпичи разгружать голыми руками (покров кожи быстро снимается с пальцев).
Таскать кирпичи на себе "козой" (заспинными носилками). Ломать из карьеров
камень и уголь, брать глину и песок. Золотоносной породы накайлить шесть
кубиков да отвезти на бутару. Да просто землю копать, просто землю грызть
(кремнистый грунт да зимой). Уголёк рубить под землею. Там же и рудишки --
свинцовую, медную. Еще можно — медную руду молоть (сладкий привкус во рту,
из носа течёт водичка). Можно креозотом пропитывать шпалы (и всё тело своё).

Тоннели можно рубить для дорог. Пути подсыпать. Можно по пояс в грязи
вынимать торф из болота. Можно плавить руды. Можно лить металл. Можно кочки
на мокрых лугах выкашивать (а ходить по полголени в воде). Можно конюхом,
возчиком быть (да из лошадиной торбы себе в котелок овес перекладывать, а
она-то казенная, травяной мешок, выдюжит, небось, однако и подохни). Да
вообще на [сельхозах] можно править всю крестьянскую работу (и лучше этой
работы нет: что-нибудь из земли да выдернешь).
Но всем отец — наш русский лес со стволами истинно-золотыми (из них
золотцо добывается). Но старше всех работ Архипелага — лесоповал. Он всех
зовёт, он всех поместит, и даже не закрыт для инвалидов (безруких звеном по
три человека посылают утаптывать полуметровый снег). Снег — по грудь. Ты --
лесоруб. Сперва ты собой утопчешь его около ствола. Свалишь ствол. Потом,
едва проталкиваясь по снегу, обрубишь все ветки (еще их надо тискать в снегу
и топором до них добираться). Всё в том же рыхлом снегу волоча, все ветки ты
снесешь в кучи и в кучах сожжешь (а они дымят, не горят). Теперь лесину
распилишь на размеры и соштабелюешь. И норма тебе на брата в день — пять
кубометров, а на двоих десять. (В Буреполоме — семь кубов, но толстые кряжи
надо было еще колоть на плахи.) Уже руки твои не поднимают топора, уже ноги
твои не переходят.
В годы войны (при военном питании) звали лагерники три недели лесоповала
— [сухим расстрелом].
Этот лес, эту красу земли, воспетую в стихах и в прозе, ты возненавидишь!
Ты с дрожью отвращения будешь входить под сосновые и березовые своды! Ты еще
потом десятилетиями, чуть закрыв глаза, будешь видеть те еловые и осиновые
кряжи, которые сотни метров волок на себе до вагона, утопая в снегу, и
падал, и цеплялся, боясь упустить, не надеясь потом поднять из снежного
месива.
Каторжные работы в России десятилетиями ограничивались Урочным Положением
1869 года, изданным для [вольных]. При назначении на работу учитывались:
физические силы рабочего и степень навыка (да разве в это можно теперь
поверить?!). Рабочий день устанавливался зимой 7 часов (!), летом — 12,5.
На Акатуйской лютой каторге (Якубович, 1890-е годы) рабочие уроки были
[легко выполнимы] для всех, кроме него. Их летний рабочий день там составлял
с [ходьбою] вместе — 8 часов, с октября семь, а зимой — только шесть. (Это
еще до всякой борьбы за всеобщий восьмичасовой день!) Что до омской каторги
Достоевского, то там вообще бездельничали, как легко установит всякий
читатель. Работа у них шла в охотку, впритруску, и начальство даже одевало
их в [белые] полотняные куртки и панталоны! — ну, куда ж дальше? У нас в
лагере так и говорят: "хоть белые воротнички пришивай" — когда уж совсем
легко, совсем делать нечего. А у них — и куртки белые! После работы
каторжники "Мёртвого дома" подолгу [гуляли] по двору острога — стало быть
не примаривались! Впрочем, "Записки из Мёртвого дома" цензура не хотела
пропустить, опасаясь, что [лёгкость] изображенной Достоевским жизни не будет
удерживать от преступлений. И Достоевский добавил для цензуры новые страницы
с указанием, что жизнь на каторге [всё-таки] тяжела! *(1) У нас только
придурки по воскресеньям гуляли, да и те стеснялись. — А над "Записками
Марии Волконской" Шаламов замечает, что декабристам в Нерчинске был урок в
день добыть и нагрузить три пуда руды на человека (сорок восемь килограмм!
— за один раз можно поднять!), Шаламову же на Колыме — [восемьсот пудов].
Еще Шаламов пишет, что иногда доходил у них летний рабочий день до 16 часов!
Не знаю как с шестнадцатью, а тринадцать-то часов хватили многие — и на
земляных работах в Карлаге, и на северных лесоповалах, — и это чистых
часов, кроме ходьбы пять километров в лес да пять назад. Впрочем, спорить ли
о долготе дня? — ведь [норма] старше мастью, чем долгота рабочего дня, и
когда бригада не выполняла нормы, то меня ремя только конвой, а работяги
оставались в лесу до полуночи, при прожекторах, чтобы лишь перед утром
сходить в лагерь и съесть ужин вместе с завтраком да снова в лес. *(2)
Рассказать об этом некому: они умерли все.
И еще так поднимали норму, доказывая её выполнимость: при морозе ниже 50
градусов дни актировались, то есть писалось, что заключённые не выходили на
работу, — но их выгоняли, и что' удавалось выжать из них в эти дни,
раскладывалось на остальные, повышая процент. (А замерзших в этот день
услужливая санчасть списывала по другим поводам. А оставшихся на обратной
дороге, уже не могущих идти или с растянутым сухожилием ползущих на
четвереньках — конвой пристреливал, чтоб не убежали, пока за ними
вернутся.)

И как же за всё это их кормили? Наливалась в котел вода, ссыпалась в него
хорошо если нечищенная мелкая картошка, а то — капуста чёрная, свекольная
ботва, всякий мусор. Еще — вика, отруби, их не жаль. (А где мало самой
воды, как на лагпункте Самарка под Карагандою, там баланда варилась только
по миске в день, да еще отмеряли две кружки солоноватой мутной воды.) Всё же
стоющее всегда и непременно разворовывается для начальства (см. гл. 9), для
придурков и для блатных — повара настращены, только покорностью и держатся.
Сколько-то выписывается со склада и жиров, и мясных "субпродуктов" (то есть,
не подлинно продуктов), и рыбы, и гороха, и круп, — но мало что из этого
сыпется в жерло котла. И даже в глухих местах, начальство отбирало соль для
своих солений. (В 1940 г. на ж-д Котлас-Воркута и хлеб и баланду давали
несолеными). Чем хуже продукт, тем больше попадает его зэкам. Мясо лошадей,
измученных и павших на работе — попадало, и хоть разжевать его нельзя было
— это пир. Вспоминает теперь Иван Добряк: "В свое время я много протолкнул
в себя дельфиньего мяса, моржового, тюленьего, морского кота и другой
морской животной дряни. (Прерву: китовое мясо мы и в Москве ели, на
Калужской заставе.) Животный кал меня не страшил. А Иван-чай, лишайник,
ромашка — были лучшими блюдами". (Это уж он, очевидно, [добирал] к пайку.)
Накормить по нормам ГУЛага человека, тринадцать или даже десять часов
работающего на морозе — нельзя. И совсем это невозможно после того, как
закладка обворована. Тут-то и запускается в кипящий котел сатанинская
мешалка Френкеля: накормить одних работяг за счет других. [Котлы]
разделяются: при выполнении (в каждом лагере это высчитывают по своему)
скажем меньше 30% нормы — котел карцерный: 300 граммов хлеба и миска
баланды в день; с 30% до 80% — штрафной: 400 граммов хлеба и две миски
баланды; с 81% до 100% — производственный: 500-600 граммов хлеба и три
миски баланды; дальше идут котлы ударные, причем разные: 700-900 хлеба и
дополнительная каша, две каши, [премблюдо] — какой-нибудь темный
горьковатый ржаной пирожок с горохом.

И за всю эту водянистую пищу, не могущую покрыть расходов тела, --
сгорают мускулы на надрывной работе, и ударники и стахановцы уходят в землю
раньше отказчиков. Это понято старыми лагерниками и говорят так: [лучше
кашки не доложь, да на работу не тревожь!] Если выпадет такое счастье --
остаться на нарах [по раздетости], получишь гарантированные 600. Если одели
тебя [по сезону] (это — знаменитое выражение!) и вывели на [трассу] — хоть
издолбись кувалдой в зубило, больше трехсотки на мерзлом грунте не получишь.
Но не в воле зэка остаться на нарах...
Конечно, не всюду и не всегда кормили так худо, но это — типичные цифры:
по КрасЛагу времен войны. На Воркуте в то время горняцкая пайка, наверное
самая высокая в ГУЛаге (потому что тем углем отапливалась героическая
Москва), была: за 80% под землею и за 100% наверху — кило триста. А в
ужаснейшем убийственном Акатуе в нерабочий день ("на нарах") давали два с
половиною фунта хлеба (кило!) и 32 золотника мяса — 133 грамма! В рабочий
день — три фунта хлеба и 48 золотников (200 граммов) мяса — да не выше ли
нашего фронтового армейского пайка? У них баланду и кашу целыми ушатами
арестанты относили надзирательским свиньям, размазню же из гречневой (! --
ГУЛаг никогда не видал её) каши П. Якубович нашел "невыразимо отвратительной
на вкус". — Опасность умереть от истощения никогда не нависала и над
каторжанами Достоевского. Чего уж там, если в остроге у них ("в зоне")
ходили гуси (!!) — и арестанты не сворачивали им голов. *(3) Хлеб на столах
стоял у них [вольный], на Рождество же отпустили им по [фунту] говядины, а
масла для каши — вволю. — На Сахалине рудничные и "дорожные" арестанты в
месяцы наибольшей работы получали в день: хлеба — 4 фунта (кило шестьсот!),
мяса — 400 граммов, крупы — 250! И добросовестный Чехов исследует:
действительно ли достаточны эти нормы или, при плохом качестве выпечки и
варки, их не достаёт? Да если б заглянул он в миску нашего работяги, так тут
же бы над ней и скончался!
Какая же фантазия в начале века могла представить, что "через
тридцать-сорок" лет не на Сахалине одном, а по всему Архипелагу будут рады
еще более мокрому, засоренному, закалелому, с примесями чёрт-те-чего хлебу
— и семьсот граммов его будут завидным [ударным] пайком?!
Нет, больше! — что по всей Руси колхозники еще и этой арестанской пайке
позавидуют! — "у нас и её ведь нет!.."
Даже на нерчинских царских рудниках платили "старательские" --
дополнительную плату за всё, сделанное сверх казенного урока (всегда
умеренного). В наших лагерях большую часть лет Архипелага не платили за труд
ничего или столько, сколько надо на мыло и зубной порошок. Лишь в тех редких
лагерях и в те короткие полосы, когда почему-то вводили [хозрасчет] (и от
1/8 до 1/4 части истинного заработка зачислялась заключенному) — зэки могли
подкупать хлеб, мясо, и сахар, — и вдруг, о удивление! — на столе в
столовой осталась корочка и пять минут никто за ней руку не протянул.

Как же одеты и как обуты наши туземцы?
Все архипелаги — как архипелаги: плещется вокруг синий океан, растут
кокосовые пальмы, и администрация островов не несет расхода на одежду
туземцев — ходят они босиком и почти голые. А наш проклятый Архипелаг и
представить нельзя под жарким солнцем: вечно покрыт он снегом, вечно дуют
вьюги над ним. И всю эту десяти-пятнадцати миллионную прорву арестантов надо
еще и одеть и обуть. *(4)
К счастью, родясь за пределами Архипелага, они сюда приезжают уже не
вовсе голые. Их можно оставить в чем есть — верней, в чем оставят их
[социально-близкие] — только в знак Архипелага вырвать кусок, как ухо
стригут барану: у шинелей косо обрезать полы, у будёновок срезать шишаки,
сделав продув на макушке. Увы, вольная одежда — не вечная, а обутка — в
неделю издирается о пеньки и кочки Архипелага. И приходится туземцев
одевать, хотя расплачиваться им за это нечем.
Это когда-нибудь еще увидит русская сцена! русский экран! — сами бушлаты
одного цвета, рукава к ним — другого. Или столько заплат на бушлате, что
уже не видно его основы. Или бушлат-[огонь] (лохмотья как языки пламени).
Или заплата на брюках — из обшивки чьей-то посылки, и еще долго можно
читать уголок адреса, написанный чернильным карандашом. *(5)
А на ногах — испытанные русские лапти, только онучей хороших к ним нет.
Или кусок автопокрышки, привязанный прямо к босой ноге проволокой,
электрическим шнуром. (У горя и догадки...) Или "бурки", сшитые из кусков
разорванных старых телогреек, а подошвы у них — слой войлока и слой резины.
*(6) Утром на вахте, слыша жалобы на холод, начальник ОЛПа отвечает им с
гулаговским остроумием:
— У меня вон гусь всю зиму босой ходит и не жалуется, правда ноги
красные. А вы все в чунях.
Ко всему тому выйдут на экран бронзово-серые лагерные лица. Слезящиеся
глаза, покраснелые веки. Белые истресканные губы, обмётанные сыпью. Пегая
небритая щетина. По зиме — летняя кепка с пришитыми наушниками.
Узнаю вас! — это вы, жители моего Архипелага!

Но сколько б ни был часов рабочий день — когда-то приходят же работяги и
в барак.
Барак? А где и землянка, врытая в землю. А на Севере чаще — [палатка],
правда обсыпанная землей, кой-как обложенная тёсом. Нередко вместо
электричества — керосиновые лампы, но и лучины бывают, но и фитили из ваты,
обмакнутые в рыбий жир. (В Усть-Выми два года не видели керосина и даже в
штабном бараке освещались маслом с продсклада.) Вот в этом сиротливом
освещении и разглядим погубленный мир.
Нары в два этажа, нары в три этажа, признак роскоши — вагонки. Доски
чаще всего голые, нет на них ничего: на иных командировках воруют настолько
подчистую (а потом проматывают через вольных), что уже и казённого ничего не
выдают и своего в бараках ничего не держат: носят на работу и котелки и
кружки (даже вещмешки за спиной — и так землю копают), надевают на шею
одеяла, у кого есть, (кадр!), либо относят к знакомым придуркам в охраняемый
барак. На день барак пустеет как необитаемый. На ночь бы сдать в сушилку
мокрое рабочее (и сушилка есть!) — так раздетый ведь замёрзнешь на голом!
Так и сушат на себе. Ночью примерзает к стене палатки — шапка, у женщин --
волосы. Даже лапти прячут под головы, чтоб не украли их с ног (Буреполом,
война). — Посреди барака — бензиновая бочка, пробитая под печку, и хорошо,
если раскалена — тогда парной портяночный дух застилает весь барак, — а то
не горят в ней сырые дрова. — Иные бараки так заражены насекомыми, что не
помогают четырехдневные серные окуривания, и если летом уходят зэки спать в
зоне на земле — клопы ползут за ними и настигают их там. А вшей с белья
зэки вываривают в своих обеденных котелках.
Всё это стало возможно только в XX веке, и сравнить с тюремными
летописцами прошлого века здесь не удается ничего: они не писали о таком.
Ко всему этому еще пририсовать, как из хлеборезки в столовую несут на
подносе бригадный хлеб под охраною самых здоровых бригадников с дрынами --
иначе вырвут, собьют, расхватают. Пририсовать, как посылки выбивают из рук
на самом выходе из посылочного отделения. Добавить постоянную тревогу, не
отнимет ли начальство выходного дня (что говорить о войне, если в "совхозе
Ухта" уже за год до войны не стало ни одного выходного, а в Карлаге их не
помнят с 37-го по 45-й год.) Наложить на это всё — вечное лагерное
непостоянство жизни, судорогу перемен: то слухи об этапе, то сам этап
(каторга Достоевского не знала этапов, и по десять и по двадцать лет люди
отбывали в одном остроге, это совсем другая жизнь); то какую-то темную и
внезапную тасовку "контингентов"; то переброски "в интересах производства";
то [комиссовки]; то инвентаризация имущества; то внезапные ночные обыски с
раздеванием и переклочиванием всего скудного барахла; еще отдельные
доскональные обыски к 1 мая и 7 ноября (Рождество и Пасха каторги прошлого
века не знали подобного). И три раза в месяц губительные, разорительные
бани. (Чтобы не повторять, я не стану писать о них здесь: есть обстоятельный
рассказ-исследование у Шаламова, есть рассказ у Домбровского.)
И еще потом — твою постоянную цепкую (для интеллигента — мучительную)
[неотдельность], не состояние личности, а члена бригады, и необходимость
круглые сутки, круглый год и весь протяжный срок действовать не как ты
решил, а как надо бригаде.
И вспомнить еще, что всё сказанное относится к лагерю стационарному,
стоящему не первый год. А ведь когда-то и кому-то (кому, как не нашему
несчастному брату) эти лагеря надо [начинать]: приходить в морозный
заснеженный лес, обтягиваться проволокой по деревьям, а кто доживёт до
первых бараков — бараки те будут для охраны. В ноябре 1941 года близ
станции Решёты открывался 1-й ОЛП Краслага (за 10 лет их стало семнадцать).
Пригнали 250 вояк, изъятых из армии для её морального укрепления. Валили
лес, строили срубы, но крыши крыть было нечем, и так под небом жили с
чугунными печками. Хлеб привозили мороженный, его разрубливали топором,
выдавали пригоршнями — колотый, крошеный, мятый. Другая еда была — круто
соленая горбуша. Во рту пылало, и пылание заедали снегом.
(Поминая героев отечественной войны, не забудьте этих!..)
Вот это и есть — быт моего Архипелага.

Философы, психологи, медики и писатели могли бы в наших лагерях, как
нигде, наблюдать подробно и множественно особый процесс сужения
интеллектуального и духовного кругозора человека, снижения человека до
животного и процесс умирания заживо. Но психологам, попадавшим в лагеря,
большей частью было не до наблюдений: они сами угожали в ту же струю,
смывающую личность в кал и прах.
Как ничто, в чём держится жизнь, не может существовать, не извергая
отработанного, так и Архипелаг не мог бы копошиться иначе, как отделяя на
дно свой главный отброс — [доходяг]. И всё, что построено Архипелагом *(7)
— выжато из мускулов доходяг (перед тем, как им стать доходягами). А те
уцелевшие, кто укоряет, что [доходяги виноваты сами] — принимает на себя
позор за свою сохраненную жизнь.
Из этих уцелевших ортодоксы шлют мне теперь возвышенные возражения: как
низко чувствуют и думают герои "Одного дня"! где ж их страдательные
размышления о ходе истории? всё пайка да баланда, а ведь есть гораздо более
тяжкие муки, чем голод!

Ах — есть? Ах — гораздо более тяжкие муки (муки ортодоксальной мысли)?
Не знали ж вы голода, при санчастях да каптёрках, господа благомыслящие
ортодоксы!
Столетиями открыто, что Голод — правит миром! (И на Голоде, на том, что
голодные неминуемо будто бы восстанут против сытых, построена и вся
Передовая Теория, кстати.) Голод правит каждым голодающим человеком, если
только тот не решил сам сознательно умереть. Голод, понуждающий честного
человека тянуться украсть ("брюхо вытрясло — совесть вынесло"). Голод,
заставляющий самого бескорыстного человека с завистью смотреть в чужую
миску, со страданием оценивать, сколько тянет пайка соседа. Голод, который
затмевает мозг и не разрешает ни на что отвлечься, ни о чём подумать, ни о
чём заговорить, кроме как о еде, еде, еде. Голод, от которого уже нельзя
уйти в сон: сны — о еде, и бессонница — о еде. И скоро — одна бессонница.
Голод, от которого с опозданием нельзя уже и наесться: человек превращается
в прямоточную трубу, и всё выходит из него в том самом виде, в каком
заглотано.
И еще э'то должен увидеть русский экран: как доходяги, ревниво косясь на
соперников, дежурят у кухонного крыльца, ожидая, когда понесут отходы в
помойку. Как они бросаются, дерутся, ищут рыбью голову, кость, овощные
очистки. И как один доходяга гибнет в этой свалке убитый. И как потом эти
отбросы они моют, варят и едят. (А любознательные операторы могут еще
продолжить съёмку и показать, как в 1947 году в Долинке привезённые с [воли]
бессарабские крестьянки бросаются с тем же замыслом на уже [проверенную]
доходягами помойку.) Экран покажет, как под одеялами стационара лежат еще
сочленённые кости и почти без движения умирают — и их выносят. Вообще --
как просто умирает человек: говорил — и замолк; шел по дороге — и упал.
"Бырк — и готов". Как (лагпункты Унжа, Нукша) мордатый социально-близкий
нарядчик за ноги сдергивает с нар на развод, а тот уже мёртв, головою об
пол. "Подох, падло!" И еще его весело пинает ногой. (На тех лагпунктах во
время войны не было ни лекпома, ни даже санитара, оттого не было и больных,
а кто притворялся больным — выводили под руки товарищи в лес и еще несли с
собой доску и веревку, чтобы трупы легче волочить назад. На работе сажали
больного близ костра, и все — заключённые и конвоиры — заинтересованы
были, чтоб скорее он умер.)
Чего не схватит экран, то опишет нам медленная внимательная проза, она
различит эти оттенки смертного пути, называемые то цынгой, то пеллагрой, то
алиментарной дистрофией. Вот после укуса осталась кровь на хлебе — это
цынга. Дальше начнут вываливаться зубы, гнить дёсны, появятся язвы на ногах
и будут отпадать ткани целыми кусками, от человека завоняет трупом, сведет
ноги от толстых шишек, в станционар таких не кладут, и они ползают на
карачках по зоне. — Темнеет лицо, как от загара, шелушится, а всего
человека проносит понос — это пеллагра. Как-то надо остановить понос — там
принимают мел по три ложки в день, здесь говорят, что если достать и
наесться селедки — пища начнёт держаться. Но где же достать селёдки?
Человек слабеет, слабеет, и тем быстрей, чем он крупнее ростом. Он уже так
слаб, что не может подняться на вторые нары, что не может перешагнуть через
лежащее бревно: надо ногу поднять двумя руками или на четвереньках
переползти. Поносом выносит из человека и силы и всякий интерес — к другим
людям, к жиз

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.