Жанр: Драма
Погнали
...сле секса? Потому что все это сложно и странно, и в то же время - так
предсказуемо. Это как у поэтов-символистов с их знаменитым сплином: в стихах -
утонченное искушение, в жизни - тоска и скука. В воображении все так изысканно,
так запредельно, а в жизни все будет буднично и неловко. Так зачем портить себе
впечатление грубой прозой? Я уже староват для таких приключений. Теоретически
это, может быть, и интересно, но я очень живо могу представить, как это будет на
самом деле, и меня пробирает озноб. Я знаю, что что-то во мне изменится, а мне
это не нужно. Что-то подобное происходит с женщинами, которые становятся
проститутками: это просто работа, а в жизни, помимо работы, есть еще много чего
другого. Но все равно они меняются. Меняется их отношение к мужчинам. И к сексу.
Разговор получается слишком загруженным и сомнительным, слишком холодным и
многозначительным, слишком пылким, и непонятным, и попросту - скучным. Пытаюсь
снова удариться в лирику. Крисса слушает, и, похоже, ей нравится то, что я
говорю; похоже, ей нравится, что мы отрываемся вместе, что я взял ее с собой. Я
все больше и больше уверен в себе, я открыт перед ней, я впадаю в экстаз.
Я ей рассказываю про свое заветное желание. Я хочу раствориться, исчезнуть. Хочу
растаять и слиться с небом, хочу слиться с ней, хочу, чтобы наркотики растворили
меня в себе. Я ей рассказываю про свои ощущения: как все мое существо тянется к
ней. Мы с ней одни, в полутемной комнате, где включен телевизор с приглушенным
звуком. Прошел уже не один час. Глаза у меня сияют. Я так стараюсь быть
искренним, что едва не выбалтываю свою самую страшную тайну: все, что я ей
говорю, я говорю не просто так. Я хочу, чтобы она меня полюбила. А что в этом
такого? Разве от этого в моих словах стало меньше правды? И что есть правда,
вообще? Крисса для меня - все. И так было всегда. Я целую ее, и ее губы - как
мякоть плода, и все ее тело - как мякоть, трепещущая мембрана, сухая, но
маслянистая, как песочное печенье, которое не крошится, а внутри оно влажное, ее
тело, влажное и тугое. И мы трахаемся, мы трахаемся.
16
Мы любили друг друга всю ночь. Я не знаю, как это передать: что-то хрупкое,
крошечное, обстоятельное, и в то же время - огромное, сложное и бесконечное (до
самого завтра - как принимаешь причастие). На рассвете мы оба вгоняем себе по
дозе, чтобы немного расслабиться. Спим пару часов - вернее дремлем, обнявшись, в
звенящей истоме, - и сны вплетаются в явь.
Новый день - это отдельный отрезок времени, вырванный из последовательности.
Безумный, уютный и изумительно подходящий. Все интересно. Мы - как хорошие
славные дети, которые ладят друг с другом и не обзываются. Мир - наша площадка
для игр, и мы смеемся, и заботимся друг о друге.
Это один из тех вторых дней новой любви под знаком секса и наркотиков, когда вы
еще не приелись друг другу, когда все для вас внове. Мы оба устали, но слишком
возбуждены, чтобы спать. Вся защита снята, мы открыты и уязвимы, но это уже не
имеет значения, потому что мы доверяем друг другу, не задумываясь ни о чем, и
мир для нас - словно большая выставка, где все интересно и обворожительно.
Мы бродим по городу. Мы как будто попали в фильм, где время остановилось для
всех, кроме нас, главных героев, и мы ходим среди застывших людей и не спеша их
рассматриваем, с восхищением и любовью, и так даже лучше, что они нас не видят:
можно заговорить с каждым, и кажется, что все тебя слушают с интересом, и все
дружелюбны, и все нас любят, и мы все равны - живем в мгновении, растянувшемся в
вечность. Мы ходим, как пьяные, словно во сне, только это не сон, а явь, и мы
вовсе не спим, и мы смеемся, нам весело и немного страшно - словно мы забрались
в закрытый на ночь магазин.
В Сан-Франциско как будто всегда весна. Здесь хорошо и уютно, прохладно, но
солнечно, и все умыто росой. Искренний и открытый город, который потворствует
всем твоим прихотям. Вовсе не удивительно, что он считается неофициальной
столицей психоделии. Он похож на деревню из сказки, из волшебной страны Оз: ряды
пряничных домиков, раскрашенных в радужные цвета, а между жителями, кажется,
существует негласное соглашение, что они обещают относиться друг к другу с
добротой и терпением. Волнообразный пейзаж, когда улицы и аллеи то поднимаются в
гору, то резко спускаются вниз, и так, волнами, город спускается к самому морю,
и на каждом шагу - славные маленькие магазинчики с новыми и старыми книжками и
со всякими забавными, милыми штучками ручной работы, и кафешки с пирожными и
кофе со взбитыми сливками, и китайские бары, и Гей-Таун, Город Развлечений, и
все-все-все.
Нас потихонечку отпускает, и день проходит, а мы все бродим по городу, и
терпение уже на исходе. Под спидом все тело работает на пределе, но потом
начинаются боли - и вот они уже начались. Я готовлю еще по дозе, чтобы снять
неприятные ощущения, но для Криссы это уже перебор. Ей плохо, ее тошнит.
Выглядит она ужасно: лицо осунулось, веки припухли. Нам даже приходится
остановиться, чтобы она проблевалась. Кристальная чистота восприятия замутилась.
Весь день меня донимает одно видение, и дело тут не в наркотиках - я уверен. И
это как раз и пугает. Каждый раз, когда я остаюсь на секунду один, каждый раз,
когда я умолкаю, мне представляется рыжеволосая девушка. Наверное, она мне
приснилась сегодня под утро. У нее бледная кожа - белая, как молоко, - и длинные
рыжие локоны, и я смотрю на нее сверху вниз, потому что она лежит на спине, а я
вроде как стою над ней. Лицо у нее спокойное и безмятежное, умное и невозможно
красивое, как у пастушек с картин прерафаэлитов, и она очень юная, совсем
девочка. Она похожа на Мэри Пикфорд. Она смотрит мне прямо в глаза, и она совсем
голая, и такая красивая, но я не смотрю на ее тело, потому что смотрю на лицо -
не могу оторваться. Но картинка накладывается на картинку, и хотя я смотрю на ее
лицо, я вижу только влагалище - я знаю, что ее ноги призывно раздвинуты, - оно
влажное, и блестящее, и тоже рыжее-рыжее, волосы там даже ярче, чем на голове.
Она предлагает мне всю себя, в ее глазах - страстный призыв, и это так
сексуально, что у меня кружится голова. Это так возбуждает... Она здесь - у меня
перед глазами. Настойчивое видение, от которого не убежишь, не закроешься. Хочу
быть с ней, хочу заняться с ней сексом - неудержимо. Один раз мне даже
приходится уединиться в мужском сортире. Пытаюсь сдрочить, чтобы избавиться от
напряжения, но под спидом это немыслимо, и поэтому я сдаюсь. Я смущен,
растревожен, беспомощен. Мне очень не нравится, что именно сегодня, когда мы с
Криссой снова соединились в любви и согласии, я одержим другой женщиной, пусть
даже воображаемой. Как будто я ей изменяю, Криссе. Как будто я ее обманываю. Мне
казалось, что теперь у нас не будет никаких тайн друг от друга, но я знаю, что
не смогу ей рассказать про свое видение. Итак, между нами стоит кто-то третий, и
мне от этого по-настоящему плохо. Как будто змея заползла в мирный сад.
Но даже в этом есть что-то прелестное и манящее. Я себя чувствую очень старым,
но это не значит, что я люблю Криссу меньше. На самом деле, я люблю ее даже
больше - глубже, проникновеннее. И ее, и себя: этот мир - сказочно сложный, и он
отражается в нашем сознании, постоянно сдвигаясь, меняясь и предлагая нам тысячи
новых возможностей, и мы идем с ней рука об руку, и доверяем друг другу, и
стараемся выжить, и делаем все, что можем. И я думаю про ее соски, про ее веки,
и сердце мое раскрывается, как цветок, и я привлекаю ее к себе и обнимаю,
прильнув к ней всем телом.
В тот день мы живем вне времени, и я говорю Криссе, что я в полном отчаянии. Не
знаю, как взяться за книгу. Полная безысходность. По сравнению с сегодняшним
днем всякая мысль, всякая писанина кажется неуклюжей и неуместной.
Я размышляю вслух и говорю ей, что самое ценное и интересное - это когда
понимаешь, что ничего не знаешь, что вот ты живешь себе и живешь, а потом вдруг
случается что-то такое, и все, что ты знал, отступает на задний план, и остается
лишь благоговейный восторг в чистом виде. Но как передать это переживание
словами? Когда ты пытаешься это выразить, получается что-то ужасное. Переживание
ценно само по себе. А слова - это то, что потом из него получается. Как
роскошный автомобиль, который ты придумываешь для себя, а потом едешь, куда тебе
нужно. А если мне надоест ехать, я могу остановиться в любой момент и пройтись
пешком. Для меня нет ничего невозможного.
День подходит к концу. Смеркается. Мы возвращаемся в мотель. Мы - как только что
вылупившиеся птенцы, мокрые, неоперившиеся, с хрупкими ломкими косточками. Мы
возвращаемся в нашу постель, как в гнездо. Я закидываюсь спидом, и мы с Криссой
раскуриваем косяк. Мы оба устали до смерти, но возбуждение не проходит, и мы
льнем друг к другу под прохладными простынями, мы закрываем глаза, открываем
глаза, образы и картины текут сквозь нас, пока мы погружаемся в мягкую
безопасную темноту, где таится угроза. Каждое движение обречено. Я говорю это
вслух:
- Каждое движение обречено.
Я даю себе волю не сомневаться в любви, и Крисса - тоже. Медленно, очень
медленно - плавными, смазанными рывками, - мы засыпаем.
Утром я просыпаюсь первым. Состояние полного нестояния. Как будто меня всю ночь
били ногами. Так что я, чтобы взбодриться, быстро занюхиваю дорожку. Это так
странно и даже немного страшно - проснуться в постели у Криссы. Я даже не знаю,
как мы будем держаться на этом новом уровне отношений, когда закончится спид. У
меня еще есть запас, но я не хочу, чтобы у нас с Криссой все началось под
приходом. Это ослабит нас, это будет убого, и жалко, и мерзко, да и Крисса не
согласится, я знаю. Но как бы там ни было, мне стало легче. Я слегка успокоился,
и боль понемногу проходит.
Перебираюсь к себе на кровать, беру с собой тетрадку и стопку книжек, которые
отрыл вчера у букинистов. Три книжки: потрясающее издание Бодлера, сборник
стихов Теда Берригана "С наилучшими пожеланиями" и первое издание "Слуха о
войне" Филипа Капуто, страшной и потрясающей книги воспоминаний о войне во
Вьетнаме, за которой я очень давно охотился. Я их рассматриваю, листаю - это
такое невообразимое удовольствие. Я люблю книги, в них есть какая-то тайная
непостижимая сила. Бодлер очень старый. Страницы желтые по краям - это похоже на
мякоть гриба, - и обложка цвета жидкой крови сильно пооблупилась у переплета. Но
бумага хорошая, плотная, и шрифт, Times Roman, четкий и выразительный. Авторские
права отмечены 1919-ым и 1925-ым годами, и вначале дается обширное предисловие
из трех частей: ода Свинберна, длинное биографическое эссе и уведомление
редакции ("Переводы некоторых стихотворений в прозе, выполненные мистером
Артуром Саймоном, являют собой замечательные образцы погружения в психологию
чувственности...") Введения, прологи, эпиграфы - все так изящно и старомодно,
немного чопорно и формально, но изысканно и исполненно чувства собственного
достоинства, очень трогательно в своей искренности и невинности; все эти фразы,
беспомощно пришпиленные к своему времени стилем и слогом, но такие уверенные в
себе, может быть, даже самоуверенные - как будто они будут жить вечно. И
переводы, надо сказать, замечательные. Проза, а она составляет более половины
сборника, переведена идеально, с поэзией - чуть-чуть похуже. Слишком много
излишне цветистых фраз и искажений смысла в угоду рифме. Но стихи вообще трудно
переводить, и в общем и целом все получилось вполне прилично, и, на мой взгляд,
настроение передано очень верно - во всяком случае, близко к тому, к чему, как
мне кажется, и стремился поэт, - и стихи пробуждают отклик. Они очень красивые.
Бодлер - певец утонченного сладострастия - экстравагантный и сумасбродный,
стремился, прежде всего, к "эстетическому" воздействию на читателя, и ради этой
эстетики жертвовал многим. И пусть он всячески декларировал свой изысканный,
антибуржуазный сплин и непробиваемый пессимизм, все равно он стремился к
признанию. Честно сказать, я во многом отождествляю себя с Бодлером, и мне
кажется, ему было бы очень приятно, что издатели этого сборника отнеслись к его
работам с таким уважением. Это так называемое массовое издание, объемистый
томик, предтеча книжек в мягких обложках "карманного" формата. Мне она нравится,
эта книжка. Есть в ней что-то милое, трогательное и даже забавное. Для меня
Бодлер - наполовину обманщик, и я считаю, что ему удалось добиться успеха у
публики, к чему он, собственно, и стремился, и я за него жутко рад. В этом
сборнике он представлен именно так, как нужно. По-настоящему, у него не было
ничего, кроме тонкого вкуса и неизбывной тоски: тоски по бесконечности. Он
отказывался подчиняться традициям - он писал только о том, что он чувствовал и
что видел. Жизнь без прикрас, во всем ее безобразии, извращенности,
безнадежности. В нем не было ни энергии, ни жизнестойкости - он был изначально
побит и надломлен, и все, что он написал, это только обрывочные фрагменты и
подражания кумирам типа Эдгара По, но он относился к себе очень серьезно, и ему
хватило решимости и умения - а главное, смелости, - обратить свою надрывную
слабость в достоинство, и это достоинство было признано публикой, то есть, он
все же добился, чего хотел. Я искренне рад за него, и его успех ободряет меня и
вдохновляет. Я осторожно листаю хрупкую книжку, и буквально физически ощущаю
присутствие автора, он такой утонченный, такой возвышенный, и сама книжка -
очаровательная и губительная. Его пример подает мне надежду.
И есть еще Берриган и Вьетнам: такие далекие от Бодлера, но замечательные сами
по себе. Три книги - как три волшебных сокровища. Вот они, сложены стопкой на
одеяле. Мое богатство. Я вдруг чувствую себя старым скрягой, и это так странно и
даже немножко жутко, но я знаю, что во мне нет этой маниакальной страсти к
приобретательству и накопительству - просто я люблю книги. Книги - самые
искренние, самые верные друзья.
Я открываю тетрадь и записываю свои размышления о книгах, и мне кажется, что об
этом я могу писать бесконечно. Любовь - сильный стимул. Но я ужасно устал.
Пытаюсь по-быстрому записать основные мысли, чтобы потом их развить, но все
клубится туманом, а я не хочу углубляться в туман и отыскивать там следы,
поэтому я закрываю тетрадь, ложусь поудобнее и засыпаю.
Когда я просыпаюсь, Крисса все еще спит. Очень хочется закинуться спидом, но
сперва надо поесть. Желудок - как расселина в леднике где-нибудь на краю земли.
Под спидом не хочется есть, и мы почти ничего не ели за последние 36 часов, и я
до сих пор не голодный. Но в желудке как будто дробится лед, я знаю это ощущение
и умом понимаю, что надо чего-нибудь съесть. Хотя бы яичницу. Так что я иду в
ванную, умываюсь и собираюсь в кафешку.
Спасибо, Господи, что ты дал нам наркотики, думаю я, проходя через стоянку. Что
бы я без них делал?! Под наркотой обостряется восприятие. Все кажется новым и
интересным. Я - как спортсмен, взявший первое место. Состояние немного
болезненное, но я все равно себя чувствую победителем на пути к своему санфранцискскому
завтраку.
После завтрака я возвращаюсь в номер и занюхиваю дорожку. Потихонечку прихожу в
себя. Крисса, похоже, слегка на меня напрягается. Я рассматриваю дорожные карты,
включаю и выключаю телик, что-то пишу у себя в тетрадке, в общем, создаю иллюзию
бурной деятельности. Я чувствую, что Крисса мной недовольна, но ничего не могу
поделать - под наркотой и беспомощный, но и дерзкий тоже, и веду себя вызывающе.
Ненавижу, когда на меня давят. Пусть даже и молча. Крисса вся раздраженная,
постоянно срывается и язвит, и я огрызаюсь в ответ - моя преданность наркоте
превыше других обязательств. Но иногда у меня все-таки получается рассмешить
Криссу, и эти мгновения - лучшие за весь день. Буквально за сутки мы из
восторженных молодоженов превратились в жену и мужа, которые много лет прожили
вместе, и давно надоели друг другу, но не находят в себе сил расстаться.
В конце концов, она не выдерживает и уходит. Говорит, что ей надо побыть одной,
отдохнуть от меня. Ну и пусть, ну и ладно. Все равно у меня началась паранойя, и
мне страшно выйти на свет. Сижу в номере, занавески на окнах задернуты. Лицо
жутко чешется, и я чувствую, как разит у меня из подмышек, но каждый раз, когда
я собираюсь в душ, меня обязательно что-нибудь отвлекает. Впрочем, может, оно и
к лучшему. А то вдруг мне там станет страшно - одному, в замкнутом пространстве.
Краем глаза я замечаю какие-то промельки и шевеления по углам, и еще я
разговариваю сам с собой. Один раз звонит телефон - и пугает меня до смерти. Я
не беру трубку. Жду, когда телефон перестанет звонить. Как ждут казни в камере
смертников. Хватаю тетрадь и пишу, но рука не поспевает за мыслью. Каждое
предложение разворачивается в бесконечность и закручивается спиралью, и смысл
ускользает, и я уже не понимаю, к чему все идет, и с чего все началось, и я так
сильно давлю на карандаш, что бумага рвется, и стираю написанное, и пишу поверх,
и страница похожа на развороченное поле боя. Голова тоже чешется невыносимо.
Скребу ее пятерней и пытаюсь сообразить, что делать дальше.
Можно пойти трахнуть Катю, но я не хочу выходить из дома. А позвать ее сюда
нельзя, потому что Крисса может вернуться в любую минуту. В общем, я звоню Кате
и затеваю легкий секс по телефону; только вот кончить никак не могу, хотя и
дрочу, как безумный, так что крайняя плоть уже кровоточит, и вдруг слышу, как
Крисса возится ключом в замке. Хорошо, что когда она уходила, мне хватило ума
накинуть цепочку. Иду открывать - совершенно убитый, невменяемый и не годный
вообще ни на что, кроме страха.
Еще один длинный день, когда каждый миг кажется бесконечным, но не успеешь и
глазом моргнуть, как уже поздний вечер, и наоборот - секунды летят, как
безумные, а день тянется, тянется и никак не кончается. В общем, к полуночи я
весь сонный и дохлый, но заснуть все равно не получается. Принимаю еще дозу
спида - причем, дозу неслабую, так что почти ничего не остается, - и колбашусь
еще часа три, пока меня, наконец, не срубает. Мы с Криссой решили, что пора
ехать дальше. Завтра с утра выезжаем.
И вот оно, завтра. Плохой день, кошмарный. Я весь мутный и раздраженный, а
Крисса обиженная и злая. Утром я добил остатки продукта, и потом весь день не
мог дозвониться Кате, и ужасно бесился по этому поводу. Мне плохо, сил никаких,
настроение паршивое, и я весь обмираю от страха: а вдруг мне придется уехать из
города, не затарившись джанком?! Но этот страх, если по правде, только прикрытие
- защита от страха, который сильнее и глубже. Похоже, я снова впадаю в
зависимость от наркоты, и меня это пугает. Я - как птица, которая отводит
хищника от гнезда с птенцами, притворяясь, что у нее сломано крыло.
Мы оба расплачиваемся за тот единственный день незамутненного, благословенного
счастья.
Я хочу ехать отсюда в Лас-Вегас, но Крисса мне возражает. Лас-Вегас слишком
далеко на юге, к востоку от Лос-Анджелеса, и, в конце концов, я соглашаюсь, что
Рено, который гораздо ближе к Сан-Франциско, это единственный разумный выбор.
Ближе к вечеру дозваниваюсь до Кати, но у нее почти ничего нет. Будет только
завтра. А сегодня есть только один пакетик. Ну ладно, один - все-таки лучше, чем
ничего. Несусь к Кате, беру пакетик, и мы с Криссой, наконец, выезжаем.
Приятно опять оказаться в машине. Теперь за рулем Крисса.
Мы направляемся в сторону Стоктона - решили поехать окружным путем, чтобы не
выезжать на скоростные шоссе, скучные, однообразные и неинтересные. Я сижу,
прислонившись виском к прохладному стеклу, и стараюсь вообще ни о чем не думать.
Просто смотрю на холмы Калифорнии, проплывающие за окном.
Мы с Криссой вроде бы вместе, но каждый - отдельно. Каждый в своей скорлупе. И
это нормально. Мне хорошо и спокойно. Я всем доволен. Ее злость - как стена
между нами, но меня это не огорчает. Сейчас мне хочется побыть одному. И только
когда эта стена начинает крошиться под натиском язвительных замечаний Криссы,
мне становится неприятно. Мы проезжаем долину Сакраменто и берем курс на Сьерру
Неваду. Я засыпаю и просыпаюсь только тогда, когда мы спускаемся с гор в Неваду,
милях в шестидесяти к югу от Рено. После гор начинается пустыня: коричневые
холмы, песок и безбрежная пустота. Настоящая пустота. День близится к вечеру,
небо меняется. Оно такое огромное. И облака в небе меняются тоже. И вот мы уже
на месте.
Крисса едет очень быстро. По-моему, это не дело - на такой старой машине. Но
Крисса не слушает моих мудрых советов. Хотя ощущения на такой скорости очень
правильные: все, на что падает взгляд, кажется просто огромным, а дорога впереди
- идеально прямая. И ничего не меняется. Не важно, как быстро ты едешь, все
вокруг остается прежним. Вот оно - перед тобой. Смотри, размышляй.
Как всегда, когда я вижу пейзаж, по большей части нетронутый человеком, мне
хочется повернуть время вспять. Мне хочется знать, что испытывал человек,
который первым увидел все это великолепие. Большая Америка-полукровка. В нашем
имени нет поэзии, кроме самого-самого начала. Соединенные Штаты какого-то
итальяшки-бродяги. Я думаю про индейцев, которых мы тоже назвали неправильно.
Стыд и срам. Да, мы жестокие, грубые и тупые животные. Поэзия - вот настоящий
мир, который мы не понимаем в силу врожденной глупости. Смерть - это просто
тупая выдумка тупых людей. Любая трагедия, любой конфликт - это лишь вариации
всеобщей трагедии, которая происходит везде и всегда, так или иначе. Я понимаю,
что это снобизм - рассуждать о культуре, как о чем-то тупом и зверском. Снобизм
- это тоже невежество, разновидность ксенофобии. Мы - просто еще одна
поэтическая фантазия. Разум - игрушка. Податливый и послушный материал, из
которого поэзия лепит свои фигурки и отдает их нам, чтобы мы попытались хоть в
чем-то им соответствовать. Это такая игра. И мы ошибочно принимаем себя за
обособленные элементы во времени.
Машина мчится по пустыне, и я пытаюсь извиниться перед Криссой за свой бездумный
эгоизм.
- Я такой человек, Крисса, и я тоже страдаю от этого, правда... Я хочу измениться.
- Как это скучно.
- Почему?
- Потому что не ново. И предсказуемо. Каждый раз - одно и то же. Ты постоянно
твердишь, что хочешь измениться, но ничего не меняется. Я - не твой школьный
учитель и не твоя мама. Но даже перед друзьями ты строишь из себя ребенка,
которому всё прощается. Ты думаешь только о себе. А всякие отношения между
людьми, даже самые искренние - это взаимный обмен, своего рода сделка. Нельзя
только брать, ничего не давая взамен. Но ты не думаешь о других. Ты
непробиваемый эгоист. Но так не может продолжаться всегда. Ты играешь на
чувствах других. Ты их воруешь, чувства. И рано или поздно те, кто рядом с
тобой, поймут, что ты только берешь, и ничего не даешь или даешь очень мало.
Похоже, пока я спал, она о многом успела подумать.
- Да, ты права. Я даже не знаю, что возразить, - говорю.
Мне жутко обидно, но в то же время приятно, что я опять - центр внимания.
Состояние просто безумное. Я смотрю на пустыню и чувствую, как мой взвихренный
разум начинает плести мысленные узоры, в данном случае - бесполезные. Со стороны
это смотрится так, будто я надут и угрюм, хотя на самом деле - просто растерян.
Я не знаю, что делать дальше. Самочувствие просто кошмарное, но при этом я зол
на весь мир, и во мне снова играет дух противоречия, и еще мне себя жалко - как
это бывает, когда прерываешь напряжные отношения с человеком. Мы снова молчим.
Мы снова молчим.
Мы молчим.
- Мы молчим, - говорю я вслух.
Крисса смеется.
- Ты что, книгу пишешь?
На самом деле, я даже не понял, что сказал это вслух, но я говорю:
- Ага. Ну, то есть... нет. Жуть какая-то. - Я тоже смеюсь. - Крисса смеется, -
говорю я, и теперь мы смеемся вместе. Мы смеемся в машине, которая мчится на
полной скорости через пустыню.
И тут меня прорывает:
- Господи, как мне нравятся эти два слова, "Крисса смеется". Потрясающе. Может,
я так ее и назову, свою книгу. "Крисса смеется". Мона Лиза двадцатого века. Ну,
то есть, она не смеялась, конечно. Слушай, а есть, вообще, известные портреты,
где люди смеются? Ну, чтобы зубы были видны? По-моему, нет. Почему, как ты
думаешь? Даже представить такую картину - уже нелепо. Может быть, потому что,
открытый рот и зубы сразу же привлекают к себе внимание, отвлекая от всего
остального. Смех - сам по себе, не зависимо от человека, который смеется, - это
единственное, что есть общего у людей, которые смеются. Портрет смеющегося
человека - это портрет смеха. Не человека, а смеха. Как у Франса Халса. "Гарбо
смеется". А все потому, что на картинах нет времени, или оно как бы
остановилось. Смех надо изображать в фильмах и книгах, потому что там ясно,
почему человек смеется, и почему это важно, что он смеется, и что будет потом...
Это надо записать. И все равно: "Крисса смеется". Мне нравится. Очень даже.
- "Мы снова молчим". Фраза просто сложилась у меня в голове. И я задумался.
Казалось бы, такое простое предложение. А сколько в нем смысла. А потом все
изменится, и кто-то другой будет писать эту книгу. Все всегда повторяется.
Художники, авторы - все уверены, что создают что-то новое, совершенно отличное
от других творений, что-то, что переживет века, но есть и такие, которые знают,
что все уже давно придумано, и ничего нового ты не скажешь, и это
обескураживает, и у тебя опускаются руки, но если задуматься, это тоже смешно.
Ребенок всему учится сам, пусть даже родители и пытаются как-то ему помочь, но
самому главному в жизни он учится сам - и так же каждое поколение. Мы всему
учимся сами. Ты понимаешь, о чем я? Те же самые прозрения и мысли, те же самые
вариации и оттенки красоты, знания, мудрости - их надо заново распознать, заново
выдумать и оформить, согласно требованиям своего времени. И это не
обескураживает, не смущает. Наоборот. Это так интересно. Ну, если тебе вообще
интересно жить, если тебе интересно быть челове
...Закладка в соц.сетях