Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
...гда не мог преодолеть
в себе смертной скуки подобного ответа". Не буквально, но смысл этот, и он
отвечает всему, что мы знаем о поэте. Однако, не только поверхностно, но и
плоско было бы думать о нем, что он страдал и, так сказать, тонул в какой-то
любвеобильности, в вечном пылании положительными чувствами. Эта бенедиктовщина
души также была совершенно исключена из его настроения. Нет,-он был серьезен,
был вдумчив; хотя в Саду Божием,-он не издал ни одного "аха", но как бы
вторично, в уме и поэтическом даре, он насаждал его, повторял дело Божиих рук...
Но уже выходили не вещи, а идеи о вещах, - не цветок, но песня о цветке, однако
покрывающая глубиною и красотою всю полноту его сложного строения. Так получился
"П
ушкин", эти "семь томов" обильно комментируемых созданий, где мы находим
своеобразный и замкнутый, совершенно закругленный "мир" как "космос", как
"украшенное Божие творение". Можно Пушкиным питаться и можно им одним
пропитаться всю жизнь. Попробуйте жить Гоголем, попробуйте жить Лермонтовым: вы
будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом... Через немного времени
вы почувствуете ужасную удушаемость себя, как в комнате с закрытыми окнами и
насыщенной ароматом сильно пахучих цветов, и броситесь к двери с криком:
"простора! воздуха!.." У Пушкина - все двери открыты, да и нет дверей, потому
что нет стен, нет самой комнаты: это - в точности сад, где вы не устаете.
Конечно, Россия никогда не станет "жить Пушкиным", как греки, не
остановившись на Гомере, перешли к Пиндару, Софоклу; перешли к Аристофану. Но
тут не недостаточность поэта, а потребность движения. В этом движении -
потребность между прочим подышать и атмосферой исключительных настроений.
"Мертвые души" и "Мцыри" - почти современны Пушкину, и замечательно, что из сада
его поэзии Россия так быстро заглянула в эти два исключительные и фантастические
кабинета. Вернемся к Пушкину. "Циклос", "круг" его созданий сам по себе, без
отношения к историческому народному движению, вполне способен насытить человека
и дать ему прожить собою всю жизнь. Скажем более; если Россия в некоторых
исключительных своих душах, составляющих нить исторического вперед ее движения,
конечно вечно будет обогащаться исключительностями, - будет искать ударных форм
разного в веках, но единичного порознь и в каждую минуту, поэтического и
философского монотеизма, - то в заурядных своих частях, которые трудятся, у коих
есть практика жизни и теория не стала жизнью, она спокойно и до конца может
питаться и жить одним Пушкиным. Т. е. Пушкин может быть таким же духовным
родителем для России, как для Греции был - до самого ее конца -Гомер. Вы ищете
сказки - он дает вам сказку; вы ищете светской шалости - вот она:
Отдай любви
Младые лета,
И в шуме света
Люби, Адель,
Мою свирель.
На каждую вашу нужду, и в каждый миг, когда вы захотели бы сорвать цветок
и закрепить им память дорогого мгновения, заложить ее в дорогую страницу книги
своей жизни - он подает вам цветок-стихотворение. И это не только относительно
беспечальных мгновений, но и самых печальных, леденящих душу:
Итак - хвала тебе, Чума!
Нам не страшна могилы тьма,
Нас не смутит твое призванье!
Бокалы пеним дружно мы,
И Девы-Розы пьем дыханье,
Быть может - полное чумы.
И сейчас - какая перемена тона: "Безбожный пир! Безбожные безумцы!"
По этому-то богатству тонов, которые не исчерпаны ни обществом нашим, ни
литературою, и в себе самих даже не исчерпаемы -"дондеже умрем"- мы и сказали,
что Пушкин способен пропитать Россию до могилы не в исключительных ее натурах.
Что же это значит? Откуда это богатство? Что это за особый строй души?
Критика русская давно (еще с Белинского) его определила термином -
"художественность". Художник есть тот, кто, может быть, и заражает, но ранее -
сам заражается; в отличие от пророка, который только заражает, но - если
позволительно перенесение узкого медицинского термина - заражается только
Богом; Им слушаем; ему - Он открыт. "И небеса отверзты" - пророку: а художнику
вечно открыта только земля, и, как это было с Пушкиным, - ему открыта бывает
иногда вся земля. Не будем обманываться, что у Пушкина есть "Пророк"; это
страница сирийской истории, сирийской пустыни, которую он отразил в прозрачном
лоне своей души, как отразились в нем и страницы Аль-Корана:
О, жены чистые Пророка!..
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока,
Под сладкой тенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верныя сердца
Для нег законных и стыдливых:
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица.
А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых...
Почтите пир его смиреньем
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.
И рядом с этою мусульманскою рапсодией - дивный православный канон:
Отцы-пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем улетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольных бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв...
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные великого поста.
Всех чаще мне она приходит на уста -
И падшего свежит неведомою силой:
"Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия, - не дай душе моей!
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия - мне в сердце оживи".
Какая противоположность! Но один и другой тон равно серьезны. То есть
истинно серьезное и оригинально серьезное в Пушкине было, так сказать, не звуки,
которые он ловил, но ухо его. Есть знаменитое выражение, в Апокалипсисе и у
Иезекииля, о небесных существах, "исполненных очей спереди и сзади, внутри и
снаружи", т. е. существ - как ткани "очей", как полноты "очей". Все "очи,
очи и очи", и вот - все существо; может быть--тайна всякого существа,
каждого из нас?.. Тайна эта разгадывается в великих людях. Что такое Рафаэль,
как не какой-то всемирный Глаз, человек, ставший Глазом, оформившийся весь в
это огромное и необозримое видение, в котором переливались и переплелись земные
и небесные краски, земные и небесные тени, штрихи?.. Он все видит и этим
только видением он ограничен. Звуков он не слышит, не понимает; не понимает же
мыслей, или очень ограниченно их понимает. И таков был Бетховен, столь же
всемирное и такое же вековечное Ухо. Читатель простит, что я пишу
нарицательные имена с большой буквы: до того очевидно, что нарицательное, т. е.
общее свойство, стало собственным и личным и именуемым у этих людей. Пушкин
был всемирное внимание, всемирная вдумчивость. Не только было бы напрасно
искать у него одного господствующего тона, но совершенно очевидно, что этого
тона и не было; что он пришел на землю не чтобы принести, но чтобы полюбить:
полюбить эту прекрасную землю и, ничем исключительно новым не утолщив ее
богатств, - скорее вознести ее к небу, и уж если обогатить, то самое небо -
земными предметами, земным содержанием, земными тонами. Чувство трансцендентного
ему совершенно чуждо, в противоположность Гоголю, Лермонтову, из новых -
Достоевскому и Толстому. Самая молитва, как приведенная: "От
цы-пустынники..." - у него всегда феномен, а не ноумен; поэтому рассеивается, а
не стоит постоянно; и, в конце концов, -
Ревет ли зверь в лесу ночном,
Поет ли дева за холмом,
На всякий звук
Родит он отзвук...
Преображенная земля, преобразуемая земля! Не падающие на землю зигзаги
электричества, совсем нет! -но какое-то пресыщение изяществом всего, растущего с
земли и из земли:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты
- это стихотворение к А. П. Керн, повторенное в отношении к тысяче
предметов, и образует поэзию Пушкина, ценное у Пушкина, правду Пушкина.
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
(Из того же стихотворения).
И все так же забывал Пушкин, и на этом забвении основывалась его сила;
т. е. сила к новому и столь же правдивому восхищению перед совершенно
противоположным! Дар вечно нового (перед своим прежним) в поэзии, именно
необозримое в поэзии многобожие, много-обожение, как последствие свободы ума
от заповеди монотеистичной и немного монотонной, по крайней мере в поэзии
монотонной: " Аз есмь Бог твой... и не будут тебе инии бози..." Ведь забывать
- это и для каждого из нас есть условие вновь узнавать; и мы даже не
научались бы, ничему бы не научались, если б в секунду научения каким-то
волшебством не забывали совершенно всего, кроме этого единичного, что в данную
секунду познаем. Монотеисты-евреи так и не образовали никакой науки. У них не
было и нет дара забвения.
*
Но довольно о Пушкине и несколько слов -об его увенчании. Это- Академия
Изящных Искусств,-которую мы хотели бы, чтобы она наименовалась Пушкинскою
Академией.
В самом деле, в России нет ее, России нужна она. И нет имени, нет памяти,
нет гения, к коему она так приурочивалась бы, как к Пушкину. Пушкин- это земное
изящество, это- универсальное изящество. И только. Но изящество, действительно
возведенное к апофеозу, - отбежавшее от внешней красивости и приблизившееся к
внутренней, к доброте и правде:
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня!
Ты под окном своей светлицы
Горюешь, будто на часах,
И медлят поминутно спицы
В твоих наморщенных руках.
В самом деле, в одном отношении мы можем назвать Пушкина самым красивым во
всемирной литературе поэтом, потому что красота у него сошла вглубь, пошла
внутрь. Тут две тысячи лет нового углубления, христианского развития сердца, но
пошедшего не специально в религию, а отраженно бросившего зарю на искусство. И в
самом деле -
Голубка дряхлая мо
- о няне старой: почему это не есть Небесная Афродита, христианская
Афродита, которую предчувствовал Платон, сумрачно говоря "нет! нет! нет!" по
отношению к своим, к афинским, смазливым и ограниченным богам. Земные боги
умерли; сошли небесные боги.
Академия Изящных Искусств - в Петербурге ли или, еще лучше, в Царском
Селе,-это питомник изящества и всяких изящных дисциплин, без всякого
ограничения; питомник, в который войдя, великий поэт повторил бы собственный
стих:
...весел вхожу, ваятель, в твою мастерскую:
Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе.
Сколько богов, и богинь, и героев
Тут Аполлон — идеал, там Ниобея - печаль...
Весело мне!
Мы воспользовались стихом, чтобы весело очертить радостную мысль
собственным словом художника и, так сказать, ввести читателя в мир душевной его,
поэта, радости, если б он вошел в питомник изящества, в самом деле над ним
воздвигнутый мавзолеем. Кстати, в мастерской художника, средь Аполлонов и
Ниобей, Пушкин вспомнил усопшего же:
...в толпе молчаливых кумиров
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;
В темной могиле почил художников друг и советник.
Как бы он обнял тебя, как бы гордился тобой!
Конечно, мы даже и отдаленно не разумеем здесь Школы Живописи или Ваяния в
их изолированности, что все уже есть; - хотя, конечно, ничему не помешает
параллелизм в них или к ним. Есть изящные вещи, но есть еще само изящество,
коего и живопись, и ваяния суть только факультеты. И как помимо Медицинской
Академии есть Университет, - так может быть и настоль же нужна около
специальных художественных школ Академия Изящных Искусств: которая была бы
столько же академиею архитектуры, как и академиею вокального совершенствования,
музыкальных упражнений, равно чтений из Магабараты и Рамаяны, и все прочее. На
Западе давно есть наука искусства, история искусства; искусство вообще есть
нечто разнородное с наукой, есть даже огромная поправка к науке, может быть -
другой мир, великое ограничение разума и его претензий. Для науки - пусть
недостаточно - но все же много у нас сделано. И если не ничего, то чрезвычайно
мало сделано для искусств. Даже нельзя скоро найти и может быть даже вовсе
нельзя найти в России места, куда придя, можно было бы совершенно быть
уверенным, что вот здесь узнаешь о плодах работ Винкельмана или о результатах
критики Лессинга. "Критики"... Какая богатая область у нас, в нашей собственной
истории и развитии! - но кафедры истории русской критики, или кафедры истории
критики всемирной, или - теории критики, нигде в России нет. Вот - для
проектируемой нами Академии - ряд кафедр, которые достаточно назвать, чтобы
почувствовать, как они нужны, как они уместны в России.
Наш театр... разве он не пережил эпоху Оффенбаха, и разве ее допустила бы
серьезная, доминирующая в стране школа, как именно Университет Изящного, с
свободным карающим бичом в руке? Какова роль Шекспира на нашем театре? Что мы
успеваем сделать для народного театра? Вы видите, что не только кафедры на
этот зов, на эту мысль бегут, но и бегут темы, т. е. нужды дня, и, сбегаясь
на улице, так сказать, роют уже фундамент нового здания, на фронтоне которого
были бы
И мраморные циркули и лиры,
И свитки - в мраморных руках.
И наряду с нею, этою воспоминаемою красотою, -
...арфа серафима,
которой умел внимать
В священном ужасе поэт.
Академия Изящных Искусств непременно стала бы авторитетом изящества,
критиком в изящном. И когда все виды красоты так глубоко падают теперь, и
Афродита уличная решительно не дает прохода добрым людям, даже обывателям,
сторонним искусству, - право же, в такое время не лишне два раза "отмерять"
прежде, чем решительно и строго отказать на просьбу "о неуместной затее"... Да
встретит слово это добрую минуту...
В. РОЗАНОВ
ПУШКИН И ЛЕРМОНТОВ
Пушкин есть поэт мирового "лада", - ладности, гармонии, согласия и
счастья. Это закономернейший из всех закономерных поэтов и мыслителей, и, можно
сказать, глава мирового охранения. Разумеется - в переносном и обширном смысле,
в символическом и философском смысле. На вопрос, как мир держится и чем
держится - можно издать десять томиков его стихов и прозы. На другой, более
колючий и мучительный вопрос - "да стоит ли миру держаться", - можно кивнуть в
сторону этих же десяти томиков и ответить: "Тут вы все найдете, тут все
разрешено и обосновано..."
Просто - царь неразрушимого царства. "С Пушкиным- хорошо жить". "С
Пушкиным- лафа", как говорят ремесленники. Мы все ведь ремесленники мирового
уклада, - и служим именно пушкинскому началу, как какому-то своему доброму и
вечному барину.
Ну, - тогда все тихо, замерло и стоит на месте. Если с Пушкиным "лафа", то
чего же больше. "Больше никуда не пойдешь", если все "так хорошо".
Остроумие мира однако заключается в том, что он развивается, движется и
вообще "не стоит на месте" ...Ба! - откуда? Если "с Пушкиным" - то движению и
перемене неоткуда взяться. Неоткуда им взяться, как мировой стихии, мировому
элементу. Мир движется и этим отрицает покой, счастье, устойчивость,
всеблаженство и "охранку"...
- Не хочу быть сохраненным...
Странно. Но что же делать с этим "не хочу". Движется. Пошел...
Мир пошел! Мир идет! Странное зрелище. Откуда у него "ноги"-то? А есть.
Ведь должна-то бы быть одна колоссальная созерцающая голова, один колоссальный
вселюбующий глаз. "Бежит канашка",-говорит хулиган со стороны. "Ничего не
поделаешь", - "Дураку была заготовлена постель на всю жизнь, а он вскочил, да и
убежал". Так можно рассказать "своими словами" историю грехопадения. Страшную
библейскую историю. Начало вообще всех страхов в мире. "Умираем"...
Если "блаженство", то зачем же умирать? А все умирают. Тут, правда,
вскочишь с какой угодно постели - и убежишь. Если "смерть", то я хочу бежать,
бежать и бежать, не останавливаться до задыхания, до перелома ног и буханья
головой куда-нибудь об стену. Смерть есть безумие в существе своем. Кто понял
смерть, не может не сойти с ума- и человек удерживается в черте безумия лишь
насколько умеет или позволяет себе "не думать о смерти".
"Не умею" и "не хочу" или еще "не способен": и этим спасается от "побыть
на 11-й версте".
Литература наша может быть счастливее всех литератур, именно гармоничнее
их всех, потому что в ней единственно "лад" выразился столько же удачно и полно,
так же окончательно и возвышенно, как и "разлад"; и через это, в двух элементах
своих, она до некоторой степени разрешает проблему космического движения. "Как
может быть перемена", "каким образом перемена есть"...
Лермонтов, самым бытием лица своего, самой сущностью всех стихов своих,
еще детских, объясняет нам, - почему мир "вскочил и убежал"...
Лермонтов никуда не приходит, а только уходит... Вы его вечно увидите "со
спины". Какую бы вы ему "гармонию" ни дали, какой бы вы ему "рай" ни насадили, -
вы видите, что он берется "за скобку двери"... "Прощайте! ухожу!" - сущность
всей поэзии Лермонтова. Ничего, кроме этого. А этим полно все.
"Разлад", "не хочется", "отвращение" - вот все, что он "пел". "Да чего не
хочется, - хоть назови"... Не называет, сбивается: не умеет сам уловить. "Не
хочется, и шабаш", - в этой неопределенности и неуловимости и скрывается вся его
неизмеримая обширность. Столь же безграничная, как "лад" Пушкина. Пушкину и в
тюрьме было бы хорошо.
Лермонтову и в раю было бы скверно. Этот "ни рай, ни ад" и есть движение.
Русская литература соответственно объяснила движение. И именно - моральное,
духовное движение. Как древние античные философы долго объясняли и наконец
философски объяснили физическое движение.
Есть ли что-нибудь "над Пушкиным и Лермонтовым", "дальше их?" Пожалуй -
есть.
- Гармоническое движение.
Страшное мира, что он "движется" (отрицание Пушкина), заключается в
утешении, что он "гармонично движется" (отрицание Лермонтова). Через это "рай
потерян" (мировая проблема "Потерянного рая"), но и "ад разрушен" (непоколебимое
слово Евангелия).
Ни "да", ни "нет", а что-то среднее. Не "средненькое" и смешное, не
"мещанское", а - великолепное, дивное, сверкающее, победное. Господа, всемирную
историю не "черт мазал чернилами по столу пальцем"... Нет-с, господа: перед
всемирной историей - поклонитесь. От Чингис-хана до христианских мучеников, от
Навуходоносора до поэзии Лермонтова тут было "кое-что", над чем не засмеется ни
один шут, как бы он ни был заряжен смехом. Всякий, даже шут, поклонится, почтит
и облобызает.
Что же это значит? Какое-то тайное великолепие превозмогает в мире всетаки
отрицание, - и хотя есть "смерть" и "царит смерть", но "побеждает однако
жизнь и в конце концов остается последнею..." Все возвращается к тому, что мы
все знаем: "Бог сильнее диавола, хотя диавол есть"... Вот как объясняется
"моральное движение" и даже "подводится ему итог". В итоге - все-таки
"религия"... В итоге - все-таки "церковь"...
С ее загадками и глубинами. Простая истина. И ею хочется погрозить всем
"танцующим" (их много): м-"Господа, здесь тише; господа, около этого -
тише". "Сами не зная того, вы все только религиею и церковью и живете, даже
кощунствуя около них, ибо самое кощунство-то ваше мелкое, не глубокое. Если бы
вас на самом деле оставила религия - вам открылось бы безумие во всех его не
шуточных ужасах".
В. РОЗАНОВ
КОЕ-ЧТО НОВОЕ О ПУШКИНЕ
Самое скучное в литературе - это повторения. И бывают прекрасные и нужные
темы, которые вступают в опаснейшую минуту своего существования, когда ум
человеческий начинает бесплодно вертеться около них, не находя ничего нового и в
то же время по какой-либо причине не желая или не будучи в состоянии отстать от
темы. Лучшие задачи, цели погибли от этого. Некрасов не от того сравнительно
забыт, что был плох, но от того, что после него начали перепевать его темы, не
находя более в круге их ни новой мысли, ни свежего чувства, ни оригинального
слова. Всем стало ужасно скучно... После двух памятных торжеств над Пушкиныммосковского
и петербургского, имя поэта находится перед такою же опасною минутою
человеческой изболтанности. Хочется о нем говорить, но нечего о нем говорить.
Однако совершенно ли нечего? Где граница возможного и невозможного? Скажем так:
о "Пушкине вообще" - нечего более говорить и не нужно более говорить; "Пушкин
вообще" - так исчерпан, выговорен, обдуман, что на этих путях даже очень
остроумный критик будет впадать только в болтовню. Нельзя собирать сто первого
зерна ни с какого колоса. Но если формулы, характеристики, очерки "вообще" - не
нужны, то наступает настоящее время для "Пушкина в подробностях". Крошечные его
пьесы суть часто миры прелестного и глубокого. И заскучив, решительно заскучав
над "Пушкиным, как человеком", "как национальным поэтом", "как гражданином" и т.
д., и т. д., мы можем отдохнуть и насладиться, и надолго насладиться
эстетически, идейно и философски просто над одною определенною страницею
Пушкина. Здесь для остроумия критика, для историка, для мыслителя -
продолжительная прохлада от зноя мысли, от суеты мысли; огромные темы для
размышления и наблюдения.
Жид и Пушкин... что общего между мелочным торгашом и великодушнейшим из
смертных? Какое взаимное понимание? Не знаем мыслей евреев о Пушкине, но ярко
помним эти строки Пушкина из "Скупого рыцаря". Только в "Венецианском купце"
есть такое же проникание. Альберт говорит:
Иль рыцарского слова
Тебе, собака, мало?
Ж и д
Ваше слово,
Пока вы живы - много, много значит.
Все сундуки фламандских богачей,
Как талисман, оно вам отопрет,
Но если вы его передадите,
Мне, бедному еврею, а меж тем
Умрете (Боже сохрани!), тогда
В моих руках оно подобно будет
Ключу от брошенной шкатулки в море.
Хитрость, лесть в этом как бы испуге при мысли о смерти ему постороннего и
ненужного человека, и какая-то сжатость и замкнутость в себе в свою очередь
никому ненужного "жида" чудно передана всего в восьми строках. "Я один и мне
никто не поможет. Я должен помогать себе сам". И сейчас внимайте, что-то опытное
и старое, что-то библейское в духе строк:
Ужель отец меня переживет?
Ж и д
Как знать? Дни наши сочтены не нами:
Цвел юноша вечор, а нынче умер,
И вот его четыре старика
Несут на сгорбленных плечах в могилу.
Ведь это - мысль, страница, отсвет Библии? Это - глубоко и прекрасно, как
в "Эклезиасте" и однако без малейшей ему подражательности, в обороте мысли,
чисто пушкинском, Альберт говорит: что я стану делать с деньгами тридцать лет,
если отец проживет тридцать лет?
Тогда и деньги
На что мне пригодятся?
Ж и д
Деньги? - Деньги
Всегда, во всякий возраст нам пригодны;
Но юноша в них ищет слуг проворных
И, не жалея, шлет туда-сюда,
Старик же видит в них друзей надежных
И бережет их, как зеницу ока.
Какая старость ответа, какая мудрая старость! Мы удивляемся, почему "жид"
побеждает русского, да победил и француза, между тем, в строках Пушкина есть
ответ на это. "Жид"- всемирный старик, а между тем все европейские народы еще
очень молоды и как-то малоопытны душою. Старик всегда обойдет юношу, не потому,
чтобы он был умнее и даровитее его, и в особенности не потому, чтобы он был
нравственно крепче его, но потому, что он опытнее, больше видел и наконец более
вынослив. В чисто вводном лице, на минуту и побочно введенном в пьесу, Пушкин и
набросал эти главные и существенные черты, под которыми мы должны рассматривать
"загадочное лицо" европейской цивилизации. Если мы сравним с этим очерком
знаменитого Янкеля у Гоголя, мы поразимся, до чего мало схватил Гоголь в теме,
как скользнул по ней. Янкель болтает ногами, когда его хотели бросить в Днепр -
во-первых; Янкель бормочет, покрывшись простынею во время молитвы - во-вторых; и
в-третьих - Янкель называет, пробираясь в тюрьму, хорунжего полковником. И ни впервых,
ни во-вторых, ни в-третьих не выходит ничего всемирного, как в смысле
значительности, так и силы. Пушкин сразу угадал: всемирное в "жиде" - его
старость.
Было бы ошибочно думать, что какой-нибудь народ может достигнуть скольконибудь
значительной старости, т. е. долговечности, не имея чего-нибудь, что
согревало бы его в веках и наконец в тысячелетиях. Печальная сторона отношений
между евреями и Европою заключается в том, что к Европе они обращены
исключительно отрицательными, действительно дурными и ничтожными своими
сторонами, а теплая красота еврея обращена исключительно внутрь себя. Это -
семья еврейская. Он с нами соприкасается как торгаш, как продавец и часто как
обманщик; но, вдумаясь в это, нельзя же не засмеяться мысли, что тысячи лет
можно прожить только торгуя и не имея ничего более заметного. Еврей, в
исторических и общественных его судьбах, очень похож на того сатира, о котором
говорит, устами Алкивиада, Платон в конце "Пира". Статуя сатира ставилась в
греческих домах и представляла собою в сущности шкаф. Ее раскрывали и внутри
открывались сокровища, золотая утварь, драгоценные камни. Но только хозяин дома
умел и мог его открыть; для всякого же гостя статуя являла обыкновенные,
отвратительные черты этого низкого божества греков. Так и еврей. Что такое в нем
хорошего - это знают его дети, его жена, его отец. Мы знаем в нем только
отвратительное: пронырство, жадность, торговую безжалостность. Но замечательно,
что Пушкин сумел растворить сатира и уловить, что изнутри и для себя они вовсе
не то, что снаружи и для нас. У него есть "Начало повести", т. е. был обширный
сюжет на обширную тему, которого выполнено только начало:
В еврейской хижине лампада
В одном углу горит;
Перед лампадою старик
Читает библию. Седые
На книгу падают власы,
Над колыбелию пустой
Еврейка плачет молодая.
В другом углу, главой
Поникнув, молодой еврей
Глубоко в думу погружен.
В печальной хижине старушка
Готовит скудную трапезу.
Старик, закрыв святую книгу,
Застежки медные сомкнул.
Старуха ставит бедный ужин
На стол и всю семью зовет:
Никто нейдет, забыв о пище.
Текут в безмолвии час
...Поділитися у соцмережах