Купить
 
 
Жанр: Классика

Фома Гордеев

страница №8

? Ведь незнакома...
— А книги?
Горничная внесла самовар, и разговор прервался. Люба молча заваривала
чай, Фома смотрел на нее и думал о Медынской. С ней бы поговорить!
— Да — а, — задумчиво заговорила девушка, — с каждым днем я всё
больше убеждаюсь, что жить — трудно... Что мне делать? Замуж идти? За кого?
За купчишку, который будет всю жизнь людей грабить, пить, в карты играть? Не
хочу! Я хочу быть личностью... я — личность, потому что уже понимаю, как
скверно устроена жизнь. Учиться? Разве отец пустит... Бежать? Не хватает
храбрости... Что же мне делать? Она сжала руки и поникла головой над столом.
— Если бы ты знал, как противно всё... Ни души живой вокруг... С той
поры, как умерла мать, — отец всех разогнал. Иные уехали учиться... Липа
уехала. Она пишет: "Читай!" Ах, я читаю! — с отчаянием в голосе воскликнула
она и, помолчав секунду, тоскливо продолжала: — В книжках нет того, что
нужно сердцу... и я не понимаю многого в них... Наконец, мне скучно...
скучно мне читать всегда одной, одной! Я говорить хочу с человеком, а
человека нет! Мне тошно... живешь один раз, и уже пора жить... а человека
всё нет... нет! Для чего жить? Ведь я в тюрьме живу! Фома слушал ее речь,
пристально рассматривая пальцы свои, чувствовал большое горе в ее словах, но
не понимал ее. И, когда она замолчала, подавленная и печальная, он не нашел,
что сказать ей, кроме слов, близких к упреку:
— Вот ты сама говоришь, что книжки ничего не стоят для тебя, а меня
учишь: читай!..
Она взглянула в лицо ему, и в ее глазах вспыхнула злоба.
— О, как бы я хотела, чтоб в тебе проснулись все эти муки, которыми я
живу... Чтоб и ты, как я, не спал ночей от дум, чтоб и тебе всё
опротивело... и сам ты себе опротивел! Ненавижу я всех вас... ненавижу! Она,
вся красная, так гневно смотрела на него и говорила так зло, что он,
удивленный, даже не обиделся на нее. Никогда еще она не говорила с ним так.
— Что это ты? — спросил он ее.
— И тебя я ненавижу! Ты... что ты? Мертвый, пустой... как ты будешь
жить? Что ты дашь людям? — вполголоса и как-то злорадно говорила она.
— Ничего не дам, пускай сами добиваются... — ответил Фома, зная, что
этими словами он еще больше рассердит ее.
Сила ее упреков невольно заставляла Фому внимательно слушать ее злые
речи он чувствовал в них смысл. Он даже подвинулся ближе к ней, но,
негодующая и гневная, она отвернулась от него и замолчала. На улице еще было
светло, и на ветвях лип пред окнами лежал отблеск заката, но комната уже
наполнилась сумраком. Огромный маятник каждую секунду выглядывал из-за
стекла футляра часов и, тускло блеснув, с глухим, усталым звуком прятался то
вправо, то влево. Люба встала и зажгла лампу, висевшую над столом. Лицо
девушки было бледно и сурово.
— Накинулась ты на меня, — сдержанно заговорил Фома, — чего ради?
Непонятно...
— Не хочу я с тобой говорить! — сердито ответила Люба.
— Дело твое... Но все-таки... чем же я провинился?
— Пойми, душно мне! Тесно мне... Ведь разве это жизнь? Разве так
живут? Кто я? Приживалка у отца... держат меня для хозяйства... потом замуж!
Опять хозяйство...
— А я тут при чем? — спросил Фома
— Ты — не лучше других...
— И за то виноват пред тобой?
— Ты должен желать быть лучше...
— Да разве я этого не желаю?! — воскликнул Фома. Девушка хотела
что-то сказать ему, но в это время где-то задребезжал звонок, и она,
откинувшись на спинку стула, вполголоса сказала:
— Отец...
— Ну, хоть и подождал бы он, так не огорчил, — сказал Фома. --
Хотелось мне еще тебя послушать... больно уж любопытно...
— А! Детишки мои, сизы голуби! — воскликнул Яков Тарасович, являясь в
дверях. — Чаек пьете? Налей-ка мне, Любава!
Сладко улыбаясь и потирая руки, он сел рядом с Фомой и, игриво толкнув
его в бок, спросил:
— О чем больше ворковали?
— Так, о пустяках разных, — ответила Люба.
— Да разве я тебя спрашиваю? — искривив лицо, сказал ей отец. — Ты
себе сиди, помалкивай у своего бабьего дела...
— Про обед рассказывал я ей, — перебил Фома речь крестного.
— Ага! Та — ак... Ну, и я буду говорить про обед... Наблюдал я за
тобой давеча... неразумно ты держишь себя!
— То есть как? — спросил Фома, недовольно хмуря брови.
— То есть так-таки просто неразумно, да и всё тут. Говорит, например,
с тобою губернатор, а ты молчишь...
— Что же я ему скажу? Он говорит, что потерять отца-несчастье... ну, я
знаю это!.. А что же ему сказать?

— "Так как оно мне от господа послано, то я, ваше превосходительство,
не ропщу..." Так бы сказал или что другое в этом духе... Губернаторы, братец
ты мой, смирение в человеке любят.
— Что же мне — овцой на него глядеть? — усмехнулся Фома.
— Овцой ты глядел, — этого не надо... А надо ни овцой, ни волком, а
так
— этак- разыграть пред ним: "Вы наши папаши, мы ваши детишки..." — он сейчас
и обмякнет.
— Это зачем же?
— А на всякий случай... Губернатор — он, брат, всегда куда-нибудь
годится.
— Чему вы его учите, папаша! — тихо и негодующе сказала Люба.
— А чему?
— Лакейничать...
— Врешь, ученая дура! Политике я учу, а не лакейству, политике
жизни... Ты вот что — ты удались! Отыди от зла... и сотвори нам закуску. С
богом! Люба быстро встала и, бросив полотенце из рук на спинку стула,
ушла... Отец, сощурив глаза, посмотрел ей вслед, побарабанил пальцами по
столу и заговорил:
— Буду я тебя, Фома, учить. Самую настоящую, верную науку философию
преподам я тебе... и ежели ты ее поймешь — будешь жить без ошибок. Фома
взглянул, как двигаются морщины на лбу старика, и они ему показались
похожими на строчки славянской печати.
— Прежде всего, Фома, уж ежели ты живешь на сей земле, то обязан надо
всем происходящим вокруг тебя думать. Зачем? А дабы от неразумия твоего не
.потерпеть тебе и не мог ты повредить людям по глупости твоей. Теперь: у
каждого человеческого дела два лица, Фома. Одно на виду у всех — это
фальшивое, другое спрятано — оно-то и есть настоящее. Его и нужно уметь
найти, дабы понять смысл дела... Вот, к примеру, дома ночлежные,
трудолюбивые, богадельни и прочие такие учреждения. Сообрази — на что они?
— Чего же соображать? — скучно сказал Фома. — Известно всем, для
чего... для бедных, немощных.
— Эх, брат! Иногда всем бывает известно, что такой-то человек мошенник
и подлец, а все-таки все его зовут Иваном иль Петром и величают по батюшке,
а не по матушке...
— Это вы к чему?
— А всё к делу... Так вот, говоришь ты, что дома эти для бедных,
нищих, стало быть, — во исполнение Христовой заповеди... Ладно! А кто есть
нищий? Нищий есть человек, вынужденный судьбой напоминать нам о Христе, он
брат Христов, он колокол господень и звонит в жизни для того, чтоб будить
совесть нашу, тревожить сытость плоти человеческой... Он стоит под окном и
поет: "Христа ра — ади!" и тем пением напоминает нам о Христе, о святом его
завете помогать ближнему... Но люди так жизнь свою устроили, что по Христову
учению совсем им невозможно поступать, и стал для нас Иисус Христос совсем
лишний. Не единожды, а может, сто тысяч раз отдавали мы его на пропятие, но
всё не можем изгнать его из жизни, зане братия его нищая поет на улицах имя
его и напоминает нам о нем... И вот ныне придумали мы: запереть нищих в дома
такие особые и чтоб не ходили они по улицам, не будили бы нашей совести.
— Ло — овко! — изумленно прошептал Фома, во все глаза глядя на
крестного.
— Ага! — воскликнул Маякин, и глазки его сверкали торжеством.
— Как же это отец — то — не догадался? — беспокойно спросил Фома.
— Ты погоди! Ты еще послушай, дальше — то — хуже будет! Придумали мы
запирать их в дома разные и, чтоб не дорого было содержать их там, работать
заставили их, стареньких да увечных... И милостыню подавать не нужно теперь,
и, убравши с улиц отрепышей разных, не видим мы лютой их скорби и бедности,
а потому можем думать, что все люди на земле сыты, обуты, одеты... Вот они к
чему, дома эти разные, для скрытия правды они... для изгнания Христа из
жизни нашей. Ясно ли?
— Да — а! — сказал Фома, отуманенный ловкой речью старика.
— И еще не всё тут... еще не до дна лужа вычерпана! — воскликнул
Маякин, одушевленно взмахивая рукой в воздухе.
Морщины на лице его играли длинный, хищный нос вздрагивал, и голос
дребезжал нотами какого-то азарта и умиления.
— Теперь поглядим на это дело с другого бока. Кто больше всех в пользу
бедных жертвует на все эти дома, приюты, богадельни? Жертвуют богатые люди,
купечество наше... Хорошо-с! А кто жизнью командует и устраивает ее?
Дворяне, чиновники и всякие другие — не наши люди... От них и законы, и
газеты, и науки — всё от них. Раньше они были помещиками, теперь земля
из-под них выдернута, — они на службу пошли... А кто, по нынешним дням,
самые сильные люди? Купец в государстве первая сила, потому что с ним --
миллионы! Так ли?
— Так! — согласился Фома, желая скорее услышать то недоговоренное,
что сверкало уже в глазах крестного.
— Так вот ты и понимай, — раздельно и внушительно продолжал старик,
— жизнь устраивали не мы, купцы, и в устройстве ее и до сего дня голоса не
имеем, рук приложить к ней не можем. Жизнь устроили другие, они и развели в
ней паршь всякую, лентяев этих, несчастненьких, убогеньких, а коли они ее
развели, они жизнь засорили, они ее испортили — им, по — божьи рассуждая,
и чистить ее надлежит! Но чистим ее — мы, на бедных жертвуем — мы,
призираем их
— мы... Рассуди же ты, пожалуйста: зачем нам на чужое рубище заплаты
нашивать, ежели не мы его изодрали? Зачем нам дом чинить, ежели не мы в нем
жили и не наш он есть? Не умнее ли это будет, ежели мы станем к сторонке и
будем до поры до времени стоять да смотреть, как всякая гниль плодится и
чужого нам человека душит? Ему с ней не сладить, — средств у него нет. Он к
нам и обратится, скажет: "Пожалуйте, господа, помогите!" А мы ему:
"Позвольте нам простору для работы! Включите нас в строители оной самой
жизни!" И как только он нас включит — тогда-то мы и должны будем единым
махом очистить жизнь от всякой скверны и разных лишков. Тогда государь
император воочию узрит светлыми очами, кто есть его верные слуги и сколько
они в бездействии рук ума в себе накопили... Понял? ...

— Как же не понять! — воскликнул Фома. Когда крестный говорил о
чиновниках, он вспомнил о лицах, бывших на обеде, вспомнил бойкого
секретаря, и в голове его мелькнула мысль о том, что этот кругленький
человечек, наверно, имеет не больше тысячи рублей в год, а у него, Фомы --
миллион. Но этот человек живет так легко и свободно, а он, Фома, не умеет,
конфузится жить. Это сопоставление и речь крестного возбудили в нем целый
вихрь мыслей, но он успел схватить и оформить лишь одну из них.
— В самом деле — для денег, что ли, одних работаешь? Что в них толку,
если они власти не дают.
— Ага! — прищурив глаз, сказал Маякин.
— Эх! — обиженно воскликнул Фома. — Как же это отец-то? Говорили вы
с ним?
— Двадцать лет говорил...
— Ну, и что он?
— Не доходила до него моя речь... темечко у него толстовато было, у
покойного... Душу он держал на распашку, а ум у него глубоко сидел... Н- да,
сделал он промашку... Денег этих весьма и очень жаль...
— Денег мне не жаль...
— Ты бы попробовал нажить хоть десятую долю из них да тогда и
говорил...
— Я могу войти? — раздался за дверью голос Любы.
— Можешь... — ответил отец.
— Вы сейчас закусывать станете? — спросила она, входя.
— Давай...
Она Подошла к буфету и загремела посудой. Яков Тарасович посмотрел на
нее, пожевал губами и вдруг, хлопнув Фому ладонью по колену, сказал ему:
— Так-то, крестник! Вникай...
Фома ответил ему улыбкой и подумал про себя: "А умен... умнее
отца-то..."
И тотчас же сам себе, но как бы другим голосом ответил: "Умнее, но --
хуже..."

V


Двойственное отношение к Маякину всё укреплялось у Фомы: слушая его
речи внимательно и с жадным любопытством, он чувствовал, что каждая встреча
с крестным увеличивает в нем неприязненное чувство к старику. Иногда
крестный возбуждал у крестника чувство, близкое к страху, порой даже
физическое отвращение. Последнее обыкновенно являлось у Фомы тогда, когда
старик был чем-нибудь доволен и смеялся. От смеха морщины старика дрожали,
каждую секунду изменяя выражение лица сухие и тонкие губы его прыгали,
растягивались и обнажали черные обломки зубов, а рыжая бородка точно огнем
пылала, и звук смеха был похож на визг ржавых петель. Не умея скрывать своих
чувств, Фома часто и очень грубо высказывал их Маякину, но старик как бы не
замечал грубости и, не спуская глаз с крестника, руководил каждым его шагом.
Он почти не ходил в свою лавочку, всецело погрузись в пароходные дела
молодого Гордеева и оставляя Фоме много свободного времени. Благодаря
значению Маякина в городе и широким знакомствам на Волге дело шло блестяще,
но ревностное отношение Маякина к делу усиливало уверенность Фомы в том, что
крестный твердо решил женить его на Любе, и это еще более отталкивало его от
старика.
Люба и нравилась ему и казалась опасной. Она не выходила замуж, и
крестный ничего не говорил об этом, не устраивал вечеров, никого из молодежи
не приглашал к себе и Любу не пускал никуда. А все ее подруги уже были
замужем... Фома удивлялся ее речам и слушал их так же жадно, как и речи ее
отца но когда она начинала с любовью и тоской говорить о Тарасе, ему
казалось, что под именем этим она скрывает иного человека, быть может, того
же Ежова, который, по ее словам, должен был почему-то оставить университет и
уехать из Москвы. В ней много было простого и доброго, что нравилось Фоме, и
часто она речами своими возбуждала у него жалость к себе: ему казалось, что
она не живет, а бредит наяву. Его выходка на поминках по отце
распространилась среди купечества и создала ему нелестную репутацию. Бывая
на бирже, он замечал, что все на него поглядывают недоброжелательно и
говорят с ним как-то особенно. Раз даже он услыхал за спиной у себя
негромкий, но презрительный возглас:
— Гордионишко! Молокосос... Он не обернулся посмотреть, кто бросил эти
слова. Богатые люди, сначала возбуждавшие в нем робость перед ними,
утрачивали в его глазах обаяние. Не раз они уже вырывали из рук его ту или
другую выгодную поставку он ясно видел, что они и впредь это сделают, все
они казались ему одинаково алчными до денег, всегда готовыми надуть друг
друга. Когда он сообщил крестному свое наблюдение, старик сказал:
— А как же? Торговля-всё равно, что война, — азартное дело. Тут
бьются за суму, а в суме — душа...
— Не нравится это мне, — заявил Фома.
— И мне не всё нравится, — фальши много! Но напрямки ходить в
торговом деле совсем нельзя, тут нужна политика! Тут, брат, подходя к
человеку, держи в левой руке мед, а в правой — нож.

— Не очень хорошо это, — задумчиво сказал Фома.
— Хорошо — дальше будет... Когда верх возьмешь, тогда и хорошо...
Жизнь, брат Фома, очень просто поставлена: или всех грызи, иль лежи в
грязи... Старик улыбался, и обломки зубов во рту его вызвали у Фомы острую
мысль: "Многих, видно, ты загрыз..."
— Лучше-то ничего нет? Тут — всё?
— Где же — кроме? Всякий себе лучшего желает... А что оно, лучше?
Вперед людей уйти, выше их стать. Вот все и стараются достичь первого места
в жизни... иной так, иной этак... но все обязательно хотят, чтоб их, как
колокольни, издали было видать. К этому человек и назначен, к возвышению...
Даже в книге Иова это выражено: "Человек рождается на страдание, как искры,
чтобы устремляться вверх". Ты посмотри: ребятишки в играх и то друг друга
всегда превзойти хотят. И всякая игра всегда свой высокий пункт имеет, чем
она и занятна... Понял?
— Это я понимаю! — сказал Фома.
— Это надо чувствовать... С одним понятием никуда не допрыгаешь, и ты
еще пожелай, так пожелай, чтобы гора тебе — кочка, море тебе — лужа! Эх!
Я, бывало, в твои годы играючи жил! А ты всё еще нацеливаешься...
Однообразные речи старика скоро достигли того, на что были рассчитаны: Фома
вслушался в них и уяснил себе цель жизни. Нужно быть лучше других, --
затвердил он, и возбужденное стариком честолюбие глубоко въелось в его
сердце... Въелось, но не заполнило его, ибо отношения Фомы к Медынской
приняли тот характер, который роковым образом должны были принять. Его
тянуло к ней, ему всегда хотелось видеть ее, а при ней он робел, становился
неуклюжим, глупым, знал это и страдал от этого. Он часто бывал у нее, но ее
трудно было застать дома одну: около нее всегда, как мухи над куском сахара,
кружились раздушенные щеголи. Они говорили с ней по — французски, пели,
хохотали, а он молчал и смотрел на них, полный злобы и зависти. Поджав ноги,
он сидел где-нибудь в уголке ее пестро убранной гостиной и угрюмо наблюдал.
Пред ним, по мягким коврам, бесшумно мелькала она, кидая ему ласковые
взгляды и улыбки, за ней увивались ее поклонники, и все они так ловко, точно
змеи, обходили разнообразные столики, стулья, экраны — целый магазин
красивых и хрупких вещей, разбросанных по комнате с небрежностью одинаково
опасной и для них и для Фомы. Когда он шел, ковер не заглушал его шагов, и
все эти вещи цеплялись за его сюртук, тряслись, падали. Был там около рояля
бронзовый матрос, размахнувшийся, чтоб кинуть спасательный круг, на круге
висели веревки из проволоки, и они постоянно дергали Фому за волосы. Всё это
возбуждало смех у Софьи Павловны и ее поклонников, но очень дорого стоило
Фоме, бросая его то в жар, то в холод.
Но ему было не легче и наедине с ней. Встречая его ласковой улыбкой,
она усаживалась с ним в одном из уютных уголков гостиной и обыкновенно
начинала разговор с того, что, изгибаясь кошкой, заглядывала ему в глаза
темным взглядом, в котором вспыхивало что-то жадное.
— Я так люблю говорить с вами, — музыкально растягивая слова, пела
она.
— Все эти — мне надоели... они скучные, ординарные, изношенные. А вы --
свежий, искренний. Ведь вы их тоже не любите?
— Терпеть не могу! — твердо ответил Фома.
— А меня? — тихонько спрашивала она. Фома отводил глаза в сторону и,
вздыхая, говорил:
— Который раз вы это спрашиваете...
— Вам трудно сказать?
— Не трудно... да зачем?
— Мне нужно знать это...
— Играете вы со мной... — угрюмо говорил Фома. А она широко открывала
глаза и тоном глубокого изумления спрашивала:
— Как играю? Что значит — играть? И лицо у нее было такое ангельское,
что он не мог не верить ей.
— Люблю я вас, люблю! Разве это можно — не любить вас? — горячо
говорил он, и тотчас же пониженным голосом с грустью добавлял: — Да ведь
вам это не нужно!..
— Вот вы и сказали! — удовлетворенно вздыхала Медынская и
отодвигалась от него подальше. — Мне всегда страшно приятно слушать, как вы
это говорите... молодо, цельно... Хотите поцеловать мне руку?
Он молча схватывал ее белую, тонкую ручку и, осторожно склонясь к ней,
горячо и долго целовал ее. Она вырывала руку, улыбающаяся, грациозная, но
ничуть не взволнованная его горячностью. Задумчиво, с этим, всегда смущавшим
Фому, блеском в глазах, она рассматривала его, как что-то редкое, крайне
любопытное, и говорила:
— Сколько у вас здоровья, сил, душевной свежести... Вы знаете — ведь
вы, купцы, еще совершенно не жившее племя, целое племя с оригинальными
традициями, с огромной энергией души и тела... Вот вы, например: ведь вы
драгоценный камень, и если вас отшлифовать... о!
Когда она говорила: у вас, по-вашему, по-купечески, — Фоме казалось,
что этими словами она как бы отталкивает его от себя. Это было и грустно и
обидно. Он молчал, глядя на ее маленькую фигурку, всегда как-то особенно
красиво одетую, всегда благоухающую, как цветок, и девически нежную. Порой в
нем вспыхивало дикое и грубое желание схватить ее и целовать. Но красота и
эта хрупкость тонкого и гибкого тела ее возбуждали в нем страх изломать,
изувечить ее, а спокойный, ласковый голос и ясный, но как бы подстерегающий
взгляд охлаждал его порывы: ему казалось, что она смотрит прямо в душу и
понимает все думы... Эти взрывы чувства были редки, вообще же юноша
относился к Медынской с обожанием, удивляясь всему в ней — ее красоте,
речам, ее одежде. И рядом с этим обожанием в нем всегда жило мучительно
острое сознание его отдаленности от нее, ее превосходства над ним.

Такие отношения установились у них быстро в две-три встречи Медынская
вполне овладела юношей и начала медленно пытать его. Ей, должно быть,
нравилась власть над здоровым, сильным парнем, нравилось будить и укрощать в
нем зверя только голосом и взглядом, и она наслаждалась игрой с ним,
уверенная в силе своей власти. Он уходил от нее полубольной от возбуждения,
унося обиду на нее и злобу на себя. А через два дня снова являлся для пытки.
Однажды он робко спросил ее:
— Софья Павловна!.. Были у вас дети?
— Нет...
— Я так и знал! — с радостью вскричал Фома. Она взглянула на него
глазами совсем маленькой и наивной девочки и сказала:
— Почему же вы это знали? И зачем вам знать, были ли у меня дети? Фома
покраснел, наклонил голову и начал говорить ей глухо и так, точно выталкивая
слова из-под земли, и каждое слово весило несколько пудов.
— Видите... ежели женщина, которая... то есть родила, то у нее
глаза... совсем не такие...
— Да — а? Какие же?
— Бесстыжие! — бухнул Фома. Медынская рассмеялась своим серебристым
смехом, и Фома, глядя на нее, рассмеялся.
— Вы простите! — сказал он наконец. — Я, может, нехорошо...
неприлично сказал...
— О, нет, нет! Вы не можете сказать ничего неприличного... вы чистый,
милый мальчик. Итак, у меня глаза не бесстыжие?
— У вас — как у ангела! — восторженно объявил Фома, глядя на нее
сияющим взглядом.
А она взглянула на него так, как не смотрела еще до этой поры, --
взглядом женщины-матери, грустным взглядом любви, смешанной с опасением за
любимого-
— Идите, голубчик... Я устала и хочу отдохнуть... — сказала она ему,
вставая и не глядя на него.
Он покорно ушел. Некоторое время после этого случая она держалась с ним
более строго и честно, точно жалея его, но потом отношения приняли снова
форму игры кошки с мышью. Отношения Фомы к Медынской не могли укрыться от
крестного, и однажды старик, скорчив ехидную рожу, спросил его:
— Фома! Ты почаще голову щупай, чтоб не потерять тебе ее случаем.
— Это вы насчет чего? — спросил Фома.
— А насчет Соньки, больно уж часто ты к ней ходишь.
— Что вам? — грубовато сказал Фома. — И какая она для вас Сонька?
— Мне — ничего, меня не убудет оттого, что тебя обгложут. А что ее
Сонькой зовут
— это всем известно... И что она любит чужими руками жар загребать --
тоже все знают.
— Она умная! — твердо объявил Фома, хмурясь и пряча руки в карманы.
— Образованная...
— Умная, это верно! Образованная... Она тебя образует... Особенно
шалопаи, которые вокруг нее...
— Не шалопаи, а... — тоже умные люди! — злобно возразил Фома, уже
сам себе противореча. — И я от них учусь... Я что? Ни в дудку, ни
поплясать... Чему меня учили? А там обо всем говорят... всякий свое слово
имеет. Вы мне на человека похожим быть не мешайте.
— Фу — у! Ка — ак ты говорить научился! То есть как град по крыше...
сердито! Ну ладно, — будь похож на человека... только для этого безопаснее
в трактир ходить там человеки всё же лучше Софьиных- А ты бы, парень,
все-таки учился бы людей-то разбирать, который к чему... Например --
Софья... Что она изображает? Насекомая для украшения природы и больше --
ничего!
Возмущенный до глубины души, Фома стиснул зубы и ушел от Маякина, еще
глубже засунув руки в карманы. Но старик вскоре снова заговорил о Медынской.
Они возвращались из затона после осмотра пароходов и, сидя в огромном и
покойном возке, дружелюбно и оживленно разговаривали о делах. Это было в
марте: под полозьями саней всхлипывала вода, снег почти стаял, солнце сияло
в ясном небе весело и тепло.
— Приедешь, — к барыне своей первым делом пойдешь? — неожиданно
спросил Маякин, прервав деловой разговор.
— Схожу, — недовольно ответил Фома.
— Мм... Что, скажи, часто подарки делаешь ты ей? — просто и как-то
задушевно спросил Маякин.
— Какие подарки? Зачем? — удивился Фома.
— Не даришь? Ишь ты... Неужто она просто так, по любви живет с тобой?
Фома вспыхнул от гнева и стыда, круто повернулся к старику и укоризненно
сказал:
— Эх! Старый ведь вы человек, а говорите — стыдно слушать! Да разве
она пойдет на это?
Маякин чмокнул губами и унылым голосом пропел:
— Какой ты ду — убина! Какой ду- урачина! — и, внезапно озлившись,
плюнул. — Тьфу тебе! Всякий скот пил из кринки, остались подонки, а дурак
из грязного горшка сделал божка!.. Чё — орт! Ты иди к ней и прямо говори:
"Желаю быть вашим любовником, — человек я молодой, дорого не берите".

— Крестный! — угрюмо и грозно сказал Фома. — Я этого слушать не
могу. Ежели бы кто другой...
— Да кто, кроме меня, остережет тебя? А ба — а- тюш — ки! — завопил
Маякин, всплескивая руками. — Это она тебя всю зиму за нос и водила? Ну но
— ос! Ах она, стервоза!
Старик был возмущен в голосе его звучали досада, злоба, даже

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.