Жанр: Классика
Фома Гордеев
...ла или
дразнила его, он бледнел, ноздри его раздувались, он смешно таращил глаза и
азартно бил ее. Она плакала, бежала к матери и жаловалась ей, но Антонина
любила Фому и на жалобы дочери мало обращала внимания, что еще более
скрепляло дружбу детей. День Фомы был длинен, однообразен. Встав с постели и
умывшись, он становился перед образом и, под нашептывание Бузи, читал
длинные молитвы. Потом — лили чай и много ели сдобных булок, лепешек,
пирожков. После чая — летом — дети отправлялись в густой, огромный сад,
спускавшийся в овраг, на дне которого всегда было темно. Оттуда веяло
сыростью и чем-то жутким. Детей не пускали даже на край оврага, и это
вселило в них страх к оврагу. Зимой, от чая до обеда, играли в комнатах,
если на дворе было очень морозно, или шли на двор и там катались с большой
ледяной горы.
В полдень обедали- "по-русски", как говорил Маякин. Сначала на стол
ставили большую чашку жирных щей с ржаными сухарями в них, но без мяса,
потом те же щи ели с мясом, нарезанным мелкими кусками, потом жареное
— поросенка, гуся, телятину или сычуг с кашей, — потом снова подавали чашку
похлебки с потрохами или лапши, и заключалось всё это чем-нибудь сладким и
сдобным Пили квасы: брусничный, можжевеловый, хлебный, — их всегда у
Антонины Ивановны было несколько сортов. Ели молча, лишь вздыхая от
усталости детям ставили отдельную чашку для обоих, все взрослые ели из
одной. Разомлев от такого обеда- ложились спать, и часа два-три кряду в доме
Маякина слышался только храп и сонные вздохи. Проснувшись — пили чай и
разговаривали о городских новостях, — о певчих, дьяконах, свадьбах, о
зазорном поведении того или другого знакомого купца... После чая Маякин
говорил жене:
— Ну-ка, мать, дай-ка сюда Библию-то... Чаще всего Яков Тарасович
читал книгу Иова. Надевши на свой большой, хищный нос очки в тяжелой
серебряной оправе, он обводил глазами слушателей- все ли на местах?
Они все сидели там, где он привык их видеть, и на лицах у них было
знакомое ему выражение благочестия, тупое и боязливое.
— "Был человек в земле Уц... — начинал Маякин сиплым голосом, и Фома,
сидевший рядом с Любой а углу комнаты на диване, уже знал, что сейчас его
крестный замолчит и погладит себя рукой по лысине. Он сидел и, слушая,
рисовал себе человека земли Уц. Человек этот был высок и наг, глаза у него
были огромные, как у Нерукотворного Спаса, и- голос — как большая медная
труба, на которой играют солдаты в лагерях. Человек с каждой минутой все
рос дорастая до неба, он погружал свои темные руки в облака в, разрывая их,
кричал страшным голосом:
— "На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого бог
окружил мраком?"
Фоме становилось боязно, и он вздрагивал дрема отлетала от него, он
слышал голос крестного, который, пощипывая бородку, с тонкой усмешкой
говорил:
— Ишь ведь как дерзит...
Мальчик знал, что крестный говорит это о человеке из земли" Уц, и
улыбка крестного успокаивала мальчика. Не изломает неба, не разорвет его тот
человек своими страшными руками... И Фома снова видит человека — он сидит
на земле, "тело его покрыто червями и пыльными струпьями, кожа "гноится". Но
он уже маленький и жалкий, он просто — как нищий на церковной паперти...
Вот он говорит:
— "Что такое человек, чтоб быть ему чистым и чтоб рожденному женщиной
быть праведным?"
— Это он — богу говорит... — внушительно пояснял Маякин. — Как,
говорит, могу быть праведным, ежели я — плоть? Это — богу вопрос... И чтец
победоносно и вопросительно оглядывает слушательниц.
— Удостоился... праведник... — вздыхая, отвечают они. Яков Маякин
посмеиваясь, оглядывает их и говорит:
— Дуры!.. Ведите-ка ребят-то спать...
Игнат бывал у Маякиных каждый день, привозил сыну игрушек, хватал его
на руки и тискал, но порой недовольно и с худо скрытым беспокойством говорил
ему:
— Чего ты бука какой? Чего ты мало смеешься? И жаловался куму: . --
Боюсь я — Фомка-то в мать бы не пошел... Глаза у него невеселые...
— Рано больно беспокоишься, — усмехался Маякин. Он тоже любил
крестника и когда однажды Игнат объявил ему, что возьмет Фому к себе, --
Маякин искренно огорчился.
— Оставь!.. — просил он. — Смотри- привык к нам мальчишка-то, плачет
вон...
— Перестанет!.. Не для тебя я сына родил. У вас тут дух тяжелый...
скучно, ровно в монастыре, это вредно ребенку. А мне без него — нерадостно.
Придешь домой
— пусто. Не глядел бы ни на что. Не к вам же мне переселиться ради
него,
— не я для него, он для меня. Так-то. Сестра Анфиса приехала — присмотр за
ним будет... И мальчика привезли в дом отца.
Там встретила его смешная старуха с длинным крючковатым носом и большим
ртом без зубов. Высокая, сутулая, одетая в серое платье, с седыми волосами,
прикрытыми черной шелковой головкой, она сначала не понравилась мальчику,
даже испугала его. Но когда он рассмотрел на ее сморщенном лице черные
глаза, ласково улыбавшиеся ему, — он сразу доверчиво ткнулся головой в ее
колени.
— Сиротинка моя болезная! — говорила она бархатным, дрожащим от
полноты звука голосом и тихо гладила его рукой по лицу. — Ишь прильнул
как... дитятко мое милое!
Было что-то особенно сладкое в ее ласке, что-то совершенно новое для
Фомы, и он смотрел в глаза старухе с любопытством и ожиданием на лице. Эта
старуха ввела его в новый, дотоле неизвестный ему мир. В первый же день,
уложив его в кровать, она села рядом с нею и, наклоняясь над ребенком,
спросила его:
— Рассказать ли тебе сказочку?
С той поры Фома всегда засыпал под бархатные звуки голоса старухи,
рисовавшего пред ним волшебную жизнь. Жадно питалась душа его красотой
народного творчества. Неиссякаемы были сокровища памяти и фантазии у этой
старухи она часто, сквозь дрему, казалась мальчику то похожей на бабу-ягу
сказки, — добрую и милую бабу-ягу, — то на красавицу Василису Премудрую.
Широко раскрыв глаза, удерживая дыхание, мальчик смотрел в ночной сумрак,
наполнявший комнату, видел, как тихо он трепещет от огонька лампады пред
образом... Фома наполнял его чудесными картинами сказочной жизни.
Безмолвные, но живые тени ползали по стенам и по полу мальчику было страшно
и приятно следить за их жизнью, наделять их формами, красками и, создав из
них жизнь, — вмиг разрушить ее одним движением ресниц. Что-то новое явилось
в его темных глазах, более детское и наивное, менее серьезное одиночество и
темнота, порождая в нем жуткое чувство ожидания чего-то, волновали и
возбуждали его любопытство, заставляли его идти в темный угол и смотреть,
что скрыто там, в покровах тьмы. Он шел и не находил ничего, но не терял
надежды найти...
Отца он боялся, но любил его. Громадный рост Игната, его трубный голос,
бородатое лицо, голова в густой шапке седых волос, сильные длинные руки и
сверкающие глаза — всё это придавало Игнату сходство со сказочными
разбойниками. Однажды, когда ему шел уже восьмой год, Фома спросил отца,
только что возвратившегося из продолжительной поездки куда-то:
— Ты где был?
— По Волге ездил...
— Разбойничал? — тихо спросил Фома.
— Что — о? — протянул Игнат, и брови у него дрогнули.
— Ведь ты разбойник, тятя? Я знаю уж... — хитро прищуривая глаза,
говорил Фома, довольный тем, что так легко вошел в скрытую от него жизнь
отца.
— Я — купец! — строго сказал Игнат, но, подумав, добродушно
улыбнулся и добавил:
— А ты — дурашка!.. Я хлебом торгую, пароходами работаю, — видал
"Ермака"? Ну вот, это мой пароход... И твой...
— Больно большой он... — со вздохом сказал Фома.
— Ну, я куплю тебе маленький, докуда ты сам маленький, — ладно?
— Ладно! — согласился Фома, но, задумчиво помолчав, вновь с
сожалением протянул:
— А я думал, что ты то- о- же разбойник...
— Я тебе говорю — торговец я! — внушительно повторил Игнат, и в его
взгляде на разочарованное лицо сына было что-то недовольное, почти
боязливое...
— Как дедушка Федор, калачник? — подумав спросил Фома.
— Ну вот, как он... только богаче я, денег у меня больше, чем у
Федора...
— Много денег?
— Ну... и еще больше бывает...
— Сколько у тебя бочек?
— Чего?
— Денег-то?
— Дурашка! Разве деньги бочками меряют?
— А как же? — оживленно воскликнул Фома и, обратив к отцу свое лицо,
стал торопливо говорить ему: — Вон в один город приехал разбойник Максимка
и у одного там, богатого, двенадцать бочек деньгами насыпал... да разного
серебра, да церковь ограбил... а одного человека саблей зарубил и с
колокольни сбросил... он, человек-то, в набат бить начал...
— Это тебе тетка, что ли, рассказала? — спросил Игнат, любуясь
оживлением сына.
— Она, а что?
— Ничего! — смеясь, сказал Игнат. — То-то ты и отца в разбойники
произвел...
— А может, ты был давно когда? — опять возвратился Фома к своей теме,
и по лицу его было видно, что он очень хотел бы услышать утвердительный
ответ.
— Не был я... брось это...
— Не был?
— Ну, говорю ведь — не был! Экой ты какой... Разве хорошо --
разбойником быть? Они... грешники все, разбойники-то. В бога не веруют...
церкви грабят... их проклинают вон, в церквах-то... Н- да... А вот что,
сынок, — учиться тебе надо! Пора, брат, уж... Начинай-ка с богом. Зиму-то
проучишься, а по весне я тебя в путину на Волгу с собой возьму...
— В училище буду ходить? — робко спросил Фома.
— Сперва дома с теткой поучишься... И скоро мальчик с утра садился за
стол и, водя пальцем по славянской азбуке, повторял за теткой: .,
— Аз... буки... веди...
Когда дошли до — бра, вра, гра, дра, мальчик долго не мог без смеха
читать эти слоги. Эта мудрость давалась Фоме легко, я вот он уже читает
первый псалом первой кафизмы Псалтиря:
— "Бла — жен му — ж... иже не иде на... со — вет не — че — сти --
вых..."
— Так, миленький, так! Так, Фомушка, верно! — умиленно вторит ему
тетка, восхищенная его успехами...
— Молодец Фома! — серьезно говорил Игнат, осведомляясь об успехе
сына... — Едем весной в Астрахань, а с осени- в училище тебя! Жизнь
мальчика катилась вперед, как шар под уклон. Будучи его учителем, тетка была
и товарищем его игр. Приходила Люба Маякина, и при них старуха весело
превращалась в такое же дитя, как и они. Играли в прятки, в жмурки детям
было смешно и приятно видеть, как Анфиса с завязанными платком глазами,
разведя широко руки, осторожно выступала по комнате и "все-таки натыкалась
на стулья и столы или как она, ища их, лазала по разным укромным уголкам,
приговаривая:
— Ах, мошенники... Ах, разбойники... где это они тут забились? Солнце
ласково и радостно светило ветхому, изношенному телу, сохранившему в себе
юную душу, старой жизни, украшавшей, по мере сил и уменья, жизненный путь
детям...
Игнат рано утром уезжал на биржу, иногда не являлся вплоть до вечера,
вечером он ездил в думу, в гости или еще куда-нибудь. Иногда он являлся
домой пьяный, — сначала Фома в таких случаях бегал от него и прятался,
потом
— привык, находя, что пьяный отец даже лучше, чем трезвый: и ласковее, и
проще, и немножко смешной. Если это случалось ночью — мальчик всегда
просыпался от его трубного голоса:
— Анфиса — а! Сестра родная! Допусти ты меня к сыну, — к наследнику
— допу — усти! А тетка уговаривала его укоризненным, плачущим голосом:
— Иди, иди, дрыхни, знай, леший ты, окаянный! Ишь назюзился! Седой
ведь уж ты...
— Анфиса! Сына я могу видеть? Одним глазом?..
— Чтоб у тебя лопнули оба от пьянства твоего... Фома знал, что тетка
не пустит отца, и снова засыпал под шум их голосов. Когда ж Игнат являлся
пьяный днем — его огромные лапы тотчас хватали сына, и с пьяным, счастливым
смехом отец носил Фому по комнатам и спрашивал его:
— Фомка! Чего хочешь? Говори! Гостинцев? Игрушек? Проси, ну! Потому ты
знай, нет тебе ничего на свете, чего я не куплю. У меня — миллён! И еще
больше будет! Понял? Всё твое!
И вдруг восторг его гас, как гаснет свеча от сильного порыва ветра.
Пьяное лицо вздрагивало, глаза, краснея, наливались слезами, и губы
растягивались в пугливую улыбку.
— Анфиса! Ежели он помрет — что я тогда сделаю? И вслед за этими
словами бешенство овладевало им.
— Сожгу всё! — ревел он, дико уставившись глазами куда-нибудь в
темный угол комнаты. — Истреблю! Порохом взорву!
— Бу — у — дет, безобразная ты образина! Али ты младенца напугать
хочешь? Али, чтобы захворал он, желаешь? — причитала Анфиса, и этого было
достаточно, чтоб Игнат поспешно исчезал, бормоча:
— Ну — ну-ну! Иду, иду... Ты только не кричи! Не пугай его... А если
Фоме нездоровилось, отец его, бросая все свои дела, не уходил из дома и,
надоедая сестре и сыну нелепыми вопросами и советами, хмурый, с боязнью в
глазах, ходил по комнатам сам не свой и охал.
— Ты что бога-то гневишь? — говорила Анфиса. — Смотри, дойдет
роптанье твое до господа, и накажет он тебя за жалобы твои на милость его к
тебе...
— Эх, сестра! — вздыхал Игнат. — Ты пойми, — ведь ежели что — вся
жизнь моя рушится! Для чего жил?.. Неизвестно...
Подобные сцены и резкие переходы отца от одного настроения к другому
сначала пугали мальчика, но он скоро привык к ним и, видя в окно отца,
тяжело вылезавшего из саней, равнодушно говорил:
— Тетя! Опять пьяный приехал тятька-то. Пришла весна — и, исполняя
свое обещание, Игнат взял сына с собой на пароход, и вот пред Фомой
развернулась новая жизнь.
Быстро несется вниз по течению красивый и сильный "Ермак", буксирный
пароход купца Гордеева, и по оба бока его медленно движутся навстречу ему
берега Волги,
— левый, весь облитый солнцем, стелется вплоть до края небес, как
пышный зеленый ковер, а правый взмахнул к небу кручи свои, поросшие лесом, и
замер в суровом покое.
Между ними величаво простерлась широкогрудая река, бесшумно,
торжественно и неторопливо текут ее воды горный берег отражается в них
черной тенью, а с левой стороны ее украшают золотом и зеленым бархатом
песчаные каймы отмелей, широкие луга. То тут, то там, по горе и в лугах,
являются селенья, солнце сверкает на стеклах окон изб и на парче соломенных
крыш, сияют, в зелени деревьев, кресты церквей, лениво кружатся в воздухе
серые крылья мельниц, дым из трубы завода вьется в небо. Толпы ребятишек в
синих, красных и белых рубашках, стоя на берегу, провожают громкими криками
пароход, разбудивший тишину на реке, из-под колес его к ногам детей бегут
веселые волны. Вот куча ребят уселась в лодку, они спешно гребут на средину
реки, чтоб покачаться на волнах. Из воды смотрят вершины деревьев, иногда
целые купы их затоплены разливом и стоят среди волн, как острова. Откуда-то
с берега тяжелым вздохом доносится заунывная песня:
— 0-э-о-о-ещо-о-разок!
Пароход обгоняет плоты, заплескивая их волной. Бревна ходуном ходят под
ударами набежавших волн плотовщики в синих рубахах, пошатываясь на ногах,
смотрят на пароход, смеются и что-то кричат. Дородная красавица-беляна боком
идет по реке желтый тес, нагруженный на ней, блестит золотом и тускло
отражается в мутной вешней воде. Пассажирский пароход идет навстречу и
свистит — гулкое эхо свиста прячется в лесу, в ущельях горного берега,
умирает там. По средине реки сшибаются волны двух судов, бьются о борта их,
и суда покачиваются. На пологом склоне горного берега раскинуты зеленые
ковры озими, бурые полосы земли под паром и черные — вспаханной под яровое.
Птицы, маленькими точками, вьются над ними, ясно видны на голубом пологе
неба стадо пасется невдалеке, — издали оно кажется игрушечным маленькая
фигурка пастуха стоит, опираясь на падог, и смотрит на реку.
Всюду блеск, простор и свобода, весело зелены луга, ласково ясно
голубое небо в спокойном движении воды чуется сдержанная сила, в небе над
нею сияет щедрое солнце мая, воздух напоен сладким запахом хвойных деревьев
и свежей листвы. А берега всё идут навстречу, лаская глаза и душу своей
красотой, и всё новые картины открываются на них.
На всем вокруг лежит отпечаток медлительности всё — и природа и люди
— живет неуклюже, лениво, — но кажется, что за ленью притаилась огромная
сила, — сила необоримая, но еще лишенная сознания, не создавшая себе ясных
желаний и целей... И отсутствие сознания в этой полусонной жизни кладет на
весь красивый простор ее тени грусти. Покорное терпение, молчаливое ожидание
чего-то более живого слышатся даже в крике кукушки, прилетающем по ветру с
берега на реку... Заунывные песни точно просят о помощи... Порой в них
звучит удаль отчаяния... Река отвечает песням вздохами. И задумчиво качаются
вершины деревьев... Тишина...
Целые дни Фома проводил на капитанском мостике рядом с отцом. Молча,
широко раскрытыми глазами смотрел он на бесконечную панораму берегов, и ему
казалось, что он движется по широкой серебряной тропе в те чудесные царства,
где живут чародеи и богатыри сказок. Порой он начинал расспрашивать отца о
том, что видел. Игнат охотно и подробно отвечал ему, но мальчику не
нравились ответы: ничего интересного и понятного ему не было в них, и не
слышал он того, что желал бы услышать. Однажды он со вздохом заявил отцу:
— Тетя Анфиса знает лучше тебя...
— Что она знает? — спросил Игнат, усмехаясь.
— Всё, — убежденно ответил мальчик.
Чудесные царства не являлись пред ним. Но часто на берегах реки
являлись города, совершенно такие же. как и тот, в котором жил Фома. Одни из
них были побольше, другие — поменьше, но и люди, и дома, и церкви-всё в них
было такое же, как в своем городе. Фома осматривал их с отцом, оставался
недоволен ими и возвращался на пароход хмурый, усталый.
— Вот завтра приедем в Астрахань... — сказал однажды Игнат.
— А она — такая же, как все?
— Ну, известно!.. А то- какая же?
— А за ней что?
— Море... Каспийское море называется.
— А что в нем есть?
— Рыба, чудак! Что может в воде быть?
— Город — от Китеж в воде стоит...
— То — другое дело! То — Китеж... В нем — одни праведники жили.
— А в море праведные города не бывают?
— Не бывают... — сказал Игнат и, помолчав, прибавил: — Вода морская
— горькая, пить ее нельзя...
— А за морем опять земля будет?
— Известно! Море-то должно же края иметь. Оно — как чашка...
— И опять города там?
— И опять города, — а как же? Только там уж не наша земля будет, а
персидская... Видал персияшек, которые вот на ярмарке — то — шептала,
урюк, фисташка?
— Видал, — ответил Фома и задумался. Однажды он спросил отца:
— Много еще земли-то?
— Земли, брат, — о — очень много!
— А на ней всё одинаковое?
— То есть что?
— Города и всё...
— Ну, конечно.. Всё одинаково... После многих таких разговоров мальчик
стал реже, не так упорно смотреть вдаль вопрошающим взглядом черных глаз...
Команда парохода любила его, и он любил этих славных ребят, коричневых
от солнца и ветра, весело шутивших с ним. Они мастерили ему рыболовные
снасти, делали лодки из древесной коры, возились с ним, катали его по реке
во время стоянок, когда Игнат уходил в город по делам. Мальчик часто слышал,
как поругивали его отца, но не обращал на это внимания и никогда не
передавал отцу того, что слышал о нем. Но однажды, в Астрахани, когда
пароход грузился топливом, Фома услыхал голос Петровича, машиниста:
— Приказал валить столько дров, — тьфу, несообразный человек!
Загрузит пароход по самую палубу, а потом орет — машину, говорит, портишь
часто... масло. говорит, зря льешь...
Голос седого и сурового лоцмана отвечал:
— А всё жадность его непомерная — дешевле здесь топливо, вот он и
старается... Жаден, дьявол!
— Жаден... Повторенное несколько раз кряду слово запало в память Фомы,
и вечером, ужиная с отцом, он вдруг спросил его:
— Тятя!
— Ась?
— Ты жадный? На вопросы отца он передал ему разговор лоцмана с
машинистом. Лицо Игната омрачилось, и глаза гневно сверкнули.
— Вот оно что!.. — проговорил он, тряхнув головой. — Ну, ты не тово,
— не слушай их. Они тебе не компания, — ты около них поменьше вертись. Ты
им хозяин, они — твои слуги, так и знай. Захочем мы с тобой, и всех их до
одного на берег швырнем, — они дешево стоят, и их везде как собак
нерезаных. Понял? Они про меня много могут худого сказать, — это потому они
скажут, что я им — полный господин. Тут всё дело в том завязло, что я
удачливый и богатый, а богатому все завидуют. Счастливый человек — всем
людям враг...
Дня через два на пароход явились новые и лоцман и машинист.
— А где Яков? — спросил мальчик.
— Рассчитал я его... прогнал!
— За то?
— За то самое...
— И Петровича?
— И его. Фоме понравилось то, что отец его может так скоро переменять
людей на пароходе. Он улыбнулся отцу и, сойдя вниз на палубу, подошел к
одному матросу, который, сидя на полу, раскручивал кусок каната, делая
швабру.
— А лоцман-то новый уж, — объявил Фома.
— Знаем... Доброго здоровьица, Фома Игнатьич! Как спал-почивал?
— И машинист новый...
— И машинист... Жалко Петровича-то?
— Нет.
— Ну? А он до тебя такой ласковый был...
— А зачем он тятю ругал?
— О? Али он ругал?
— Ругал, я ведь слышал...
— Мм... а отец-то тоже, значит, слышал?
— Нет, это я ему сказал...
— Ты... Та — ак... — протянул матрос и замолчал, принявшись за
работу.
— А тятя мне говорит: "Ты, говорит, здесь хозяин... всех, говорит,
можешь прогнать, коли хочешь..."
— Такое дело!.. — сказал матрос, сумрачно поглядывая на мальчика,
оживленно хваставшего пред ним своей хозяйской властью. С этого дня Фома
заметил, что команда относится к нему как-то иначе, чем относилась раньше:
одни стали еще более угодливы и ласковы, другие не хотели говорить с ним, а
если и говорили, то сердито и совсем не забавно, как раньше бывало. Фома
любил смотреть, когда моют палубу: засучив штаны по колени, матросы, со
швабрами и щетками в руках, ловко бегают по палубе, поливают ее водой из
ведер, брызгают друг на друга, смеются, кричат, падают, — всюду текут струи
воды, и живой шум людей сливается с ее веселым плеском. Раньше мальчик не
только не мешал матросам в этой шуточной и легкой работе, но принимал
деятельное участие, обливая их водой и со смехом убегая от угроз облить его.
Но после расчета Петровича и Якова он чувствовал, что теперь всем мешает,
никто не хочет играть с ним и все смотрят на него неласково.
Удивленный и грустный, он ушел с палубы наверх, к штурвалу, сел там и
стал с обидой задумчиво смотреть на синий берег и зубчатую полосу леса. А
внизу, на палубе, игриво плескалась вода и матросы весело смеялись... Ему
очень хотелось к ним, но что-то не пускало его туда.
"Держись от них подальше, — вспомнил он слова отца, — ты им
хозяин..." Тогда ему захотелось что-нибудь крикнуть матросам — что-нибудь
грозное и хозяйское, так, как отец кричит на них. Он долго придумывал- что
бы? И не придумал ничего... Прошло еще дня два, три, и он ясно понял, что
команда не любит его. Скучно ему стало на пароходе, и всё чаще и чаще из
разноцветного тумана новых впечатлений выплывал пред Фомой затемненный ими
образ ласковой тетки Анфисы с ее сказками, улыбками и мягким смехом, от
которого на душу мальчика веяло радостным теплом. Он всё еще жил в мире
сказок, но безжалостная рука действительности уже ревностно рвала красивую
паутину чудесного, сквозь которую мальчик смотрел на всё вокруг него. Случай
с лоцманом и машинистом направил внимание мальчика на окружающее глаза Фомы
стали зорче: в них явилась сознательная пытливость, и в его вопросах отцу
зазвучало стремление понять, — какие нити и пружины управляют действиями
людей? Однажды пред ним разыгралась такая сцена: матросы носили дрова, и
один из них, молодой, кудрявый и веселый Ефим, проходя с носилками по палубе
парохода, громко и сердито говорил:
— Нет, уж это без всякой совести! Не было у меня такого уговору, чтобы
дрова таскать. Матрос — ну, стало быть, дело твое ясное!.. А чтобы еще и
дрова... спасибо! Это значит — драть с меня ту шкуру, которой я не
продал... Это уж без совести! Ишь ты, какой мастер соки-то из людей
выжимать. Мальчик слушал эту воркотню и знал, что дело касается его отца. Он
видел, что хотя Ефим ворчит, но на носилках у него дров больше, чем у
других, и ходит он быстрее. Никто из матросов не откликался на воркотню
Ефима, и даже тот, который работал в паре с ним, молчал, иногда только
протестуя против усердия, с каким Ефим накладывал дрова на носилки.
— Будет! — хмуро говорил он. — Чай, не на лошадь грузишь.
— А ты, знай, молчи! Впрягли тебя, ну и вези, не брыкайся... И ежели
кровь из тебя будут сосать — тоже молчи, что ты можешь сказать? Вдруг
откуда-то явился Игнат, подошел к матросу и, став против него, сурово
спросил:
— Про что говоришь?
— Говорю, стало быть, как умею... — запинаясь, ответил Ефим. --
Уговора, мол, не было... чтобы молчать мне...
— А кто это кровь сосать будет? — поглаживая бороду, спросил Игнат.
Матрос, поняв, что попался и увернуться некуда, бросил из рук полено, вытер
ладони о штаны и, глядя прямо в лицо Игната, смело сказал:
— А разве не правда моя? Не сосешь ты...
— Я?
— Ты. Фома видел, как отец взмахнул рукой, — раздался
...Закладка в соц.сетях