Жанр: Классика
Фома Гордеев
... какой-то лязг,
и матрос тяжело упал на дрова. Он тотчас же поднялся и вновь стал молча
работать... На белую кору березовых дров капала кровь из его разбитого лица,
он вытирал ее рукавом рубахи, смотрел на рукав и, вздыхая, молчал. А когда
он шел с носилками мимо Фомы, на лице его, у переносья, дрожали две большие
мутные слезы, и мальчик видел их...
Обедая с отцом, он был задумчив и посматривал на Игната с боязнью в
глазах.
— Ты что хмуришься? — ласково спросил его отец.
— Так...
— Нездоровится, может?
— Нету...
— То-то... Ты, коли что, скажи...
— Сильный ты!.. — вдруг задумчиво проговорил мальчик.
— Я-то? Ничего... Бог не обидел и силой.
— Ка — ак ты его давеча треснул! — тихо воскликнул мальчик, опуская
голову. Игнат нес ко рту кусок хлеба с икрой, но рука его остановилась,
удержанная восклицанием сына он вопросительно взглянул на .его склоненную
голову и спросил:
— Это — Ефимку, что ли?
— Да... до крови!.. Как шел он потом, так плакал... — вполголоса
рассказывал мальчик.
— Мм... — промычал Игнат, пережевывая кусок. — Жалеешь ты его?
— Жалко! — со слезами в голосе сказал Фома.
— Н — да... Вишь ты что!.. — сказал Игнат. Потом, помолчав, он налил
рюмку водки, выпил ее и заговорил внушительно:
— Жалеть его — не за что. Зря орал, ну и получил, сколько
следовало... Я его знаю: он- парень хороший, усердный, здоровый и — неглуп.
А рассуждать — не его дело: рассуждать я могу, потому что я — хозяин. Это
не просто, хозяином-то быть!.. От зуботычины он не помрет, а умнее будет...
Так-то... Эх, Фома! Младенец ты... ничего не понимаешь... надо учить тебя
жить-то... Может, уж немного осталось веку моего на земле...
Игнат помолчал, еще выпил водки и снова вразумительно начал:
— Жалеть людей надо... это ты хорошо делаешь! Только — нужно с
разумом жалеть... Сначала посмотри на человека, узнай, какой в нем толк,
какая от него может быть польза? И ежели видишь — сильный, способный к делу
человек, — пожалей, помоги ему. А ежели который слабый, к делу не склонен
— плюнь на него, пройди мимо. Так и знай — который человек много жалуется
на всё, да охает, да стонет — грош ему цена, не стоит он жалости, и никакой
пользы ты ему не принесешь, ежели и поможешь... Только пуще киснут да
балуются такие от жалости к ним... Живучи у крестного, насмотрелся ты там на
разную шушеру: странники эти, приживальщики, несчастненькие... и разные
гады... Об них забудь... это не люди, а так, скорлупа одна, ни на что они не
годны... Это вроде как клопы, блохи и другая нечисть... И не для бога они
живут — нету у них никакого бога, имя же его всуе призывают, чтобы дураков
разжалобить да от их жалости чем-нибудь пузо себе набить. Для пуза своего
живут они и, кроме как — пить, жрать, спать да стонать, — ничего не умеют
делать... От них — один развал души. Только запинаешься — за них. И
хороший человек среди них — как свежее яблоко среди гнилых — испортиться
может... Мал ты, вот что,
— не можешь ты понимать моих слов... Ты тому помогай, который в беде стоек...
он, может, и не попросит у тебя помощи твоей, так ты сам догадайся да помоги
ему без его спроса... Да который гордый и может обидеться на помощь твою
— ты виду ему не подавай, что помогаешь... Вот как надо, по разуму-то!
Тут — такое дело: упали, скажем, две доски в грязь — одна гнилая, а другая
— хорошая, здоровая доска. Что ты должен сделать? В гнилой доске-какой
прок? Ты оставь ее, пускай в грязи лежит, по ней пройти можно, чтобы ног не
замарать... А здоровую — подними и поставь на солнце, она — не тебе, так
другому — на что-нибудь годится. Так-то, сынок! Слушай меня да помни... А
Ефимку жалеть не за что, — он парень дельный, цену себе понимает... Из него
плюхой душу не вышибешь... Вот я посмотрю недельку время да к штурвалу его
поставлю... А там, гляди, лоцманом будет... И ежели капитаном его сделатьловкий
будет капитан! Вот как люди-то растут... Я, брат, сам эту науку
проходил, — тоже немало плюх съел в его-то годы... Нам, сынок, всем
жизнь-то- не мать родная, — наша строгая хозяйка она... Часа два говорил
Игнат сыну о своей молодости, о трудах своих, о людях и страшной силе их
слабости, о том, как они любят и умеют притворяться несчастными для того,
чтобы жить на счет других, и снова о себе, — о том, как из простого
работника он сделался хозяином большого дела. Мальчик слушал его речь,
смотрел на него и чувствовал, что отец как будто всё ближе подвигается к
нему. И хоть не звучало в рассказе отца того, чем были богаты сказки тетки
Анфисы, но зато было в них что-то новое — более ясное и понятное, чем в
сказках, и не менее интересное. В маленьком сердце забилось что-то сильное и
горячее, и его потянуло к отцу. Игнат, должно быть, по глазам сына отгадал
его чувства: он порывисто встал с места, схватил его на руки и крепко прижал
к груди. А Фома обнял его за шею и, прижавшись щекой к его щеке, молчал,
дыша ускоренно.
— Сынишка!.. — глухо шептал Игнат", — Милый. ты мой... радость ты
моя!.. Учись, пока, я жив... Э — эх, трудно жить!
Дрогнуло сердце ребенка от этого шёпота, он стиснул зубы, и горячие
слезы брызнули из его глаз...
Пароход шел назад, вверх по Волге. Душной июльской ночью, когда небо
было покрыто густыми черными тучами и всё на реке было зловеще спокойно, --
приплыли в Казань и встали около Услона в хвосте огромного каравана судов.
Лязг якорных цепей и крики команды разбудили Фому он посмотрел в окно и
увидал: далеко, во тьме, сверкали маленькие огоньки вода была черна и
густа, как масло, — и больше ничего не видать. Сердце мальчика жутко
вздрогнуло, и он стал внимательно слушать. Откуда-то долетала еле слышная
жалобная песня, унывная, как причитание на караване перекликались сторожа,
сердито шипел пароход, разводя пары... Черная вода реки грустно и тихо
плескалась о борта судов. Всматриваясь во тьму пристально, до боли в глазах,
мальчик различал в ней черные груды и огоньки, еле горевшие высоко над ними
.. Он знал, что это были баржи, но знание не успокаивало его, сердце билось
неровно, а в воображении вставали какие-то пугающие темные образы.
— О-о... о!.. — донесся издали протяжный крик и закончился похоже на
рыдание... Вот кто-то прошел по палубе к борту парохода...
— О — о-о... — раздалось опять, но уже где-то ближе...
— Яфим! — вполголоса заговорили на палубе. — Чёрт! Вставай! Бери
багор...
— О — о-о!.. — застонали где-то близко, и Фома, вздрогнув,
откачнулся от окна. Странный звук подплывал всё ближе и рос в своей силе,
рыдал и таял в черной тьме. А на палубе тревожно шептали:
— Яфимка! Да встань — гость плывет!
— Де? — раздался торопливый вопрос... По палубе зашлепали босые ноги,
послышалась возня, мимо лица мальчика сверху скользнули два багра и почти
бесшумно вонзились в густую воду...
— Го — о — о — сть! — зарыдали где-то близко, и раздался тихий,
странный плеск воды.
— Мальчик дрожал от ужаса пред этим грустным криком, но не мог
оторвать своих рук от окна и глаз от воды.
— Зажги фонарь... не видать ничего!.. И вот на воду упало пятно
мутного света... Фома видел, что вода тихо колышется, рябь идет по ней,
точно ей больно и она вздрагивает от боли.
— Гляди... гляди!.. — испуганно зашептали на палубе. В то же время в
пятне света на воде явилось большое, страшное человеческое лицо с белыми
оскаленными зубами. Оно плыло и покачивалось На воде, зубы его смотрели
прямо на Фому, и точно оно, улыбаясь, говорило: "Эх, мальчик, мальчик... хо
— олодно!.."
Багры дрогнули, поднялись в воздухе, потом снова опустились в воду.
— Пихай его... веди!.. Смотри — подобьет в колесо... Багры скользили
по борту и царапались об него со звуком, похожим на скрип зубов. Шлепанье
ног о палубу постепенно удалялось на корму... И вот там вновь раздался
стонущий заупокойно возглас:
— Го — о — ость...
— Тятя! — закричал Фома. — Тя — ятя... Отец вскочил на ноги и
бросился к нему.
— Что там? Что они делают? — кричал Фома. Огромными прыжками Игнат
выскочил вон из каюты с диким ревом. Он возвратился скоро, раньше, чем Фома,
качаясь на ногах и оглядываясь вокруг себя, добрался от окна до отцовской
постели.
— Испугали тебя, — ну, ничего! — говорил Игнат, взяв его на руки. --
Ложись-ка со мной...
— Что это? — тихо спрашивал Фома.
— Это, сынок, ничего... Это — утопший... Утонул человек и плывет...
Ничего. Ты не бойся, он уже уплыл...
— Зачем они толкали его? — допрашивал мальчик, крепко прижавшись к
отцу и закрыв глаза от страха...
— А — так уж надо... Подобьет его вода в колесо... нам, к примеру...
завтра увидит полиция... возня пойдет, допросы... задержат нас. Вот его и
провожают дальше... Ему что? Он уж мертвый... ему это не больно, не
обидно... а живым из-за него беспокойство было бы... Спи, сынок!..
— Так он и поплывет?
— Так и поплывет... Где-нибудь вынут-схоронят...
— А рыба его съест?
— Рыба не ест человечье тело... Раки едят... Страх Фомы таял, но пред
глазами его всё еще покачивалось на черной воде страшное лицо с оскаленными
зубами.
— А он кто?
— Бог его знает! Ты скажи о нем богу: господи, мол, упокой душу его!
— Господи, упокой душу его! — шёпотом повторил Фома.
— Ну, вот... И спи, не бойся!.. Он уж теперь дале — ко — о! Плывет
себе... Вот — не подходи неосторожно к борту — то, — упадешь этак --
спаси бог! — в воду и...
— А он тоже упал?
— Известно, упал... Может, пьян был... А может, сам бросился... Есть и
такие, которые сами... Возьмет да и бросится в воду... И утонет... Жизнь-то,
брат, так устроена, что иная смерть для самого человека-праздник, а иная --
для всех благодать!
— Тятя...
— Спи, родной...
111 В первый же день школьной жизни Фома, ошеломленный живым и бодрым
шумом задорных шалостей и буйных детских игр, выделил из среды мальчиков
двух, которые сразу показались ему интереснее других. Один сидел впереди
его. Фома, поглядывая исподлобья, видел широкую спину, полную шею, усеянную
веснушками, большие уши и гладко остриженный затылок, покрытый ярко-рыжими
волосами. Когда учитель, человек с лысой головой и отвислой нижней губой,
позвал: "Смолин, Африкан!" — рыжий мальчик, не торопясь, поднялся на ноги,
подошел к учителю, спокойно уставился в лицо ему и, выслушав задачу, стал
тщательно выписывать мелом на доске большие круглые цифры.
— Хорошо, — довольно! — сказал учитель. — Ежов, Николай, --
продолжай! "Один из соседей Фомы по парте, — непоседливый маленький мальчик
с черными мышиными глазками, — вскочил с места и пошел между парт, за всё
задевая, вертя головой во все стороны. У доски он схватил мел и, привстав на
носки сапог, с шумом, скрипя и соря мелом, стал тыкать им в доску,
набрасывая на нее мелкие, неясные знаки.
— Ти — ше, — сказал учитель, болезненно сморщив желтое лицо с
усталыми глазами. А Ежов звонко и быстро говорил:
— Теперь мы узнали, что первый разносчик получил барыша семнадцать
копеек...
— Довольно!.. Гордеев! Что нужно сделать, чтобы узнать, сколько барыша
получил второй разносчик?
Наблюдая за поведением мальчиков, — так непохожих друг на друга, --
Фома был захвачен вопросом врасплох и — молчал.
— Не знаешь?.. Объясни ему, Смолин... Смолин, аккуратно вытиравший
тряпкой пальцы, испачканные мелом, положил тряпку, не взглянув на Фому,
окончил задачу и снова стал вытирать руки, а Ежов, улыбаясь и подпрыгивая на
ходу, отправился на свое место.
— Эх ты! — зашептал он, усаживаясь рядом с Фомой и уж кстати толкая
его кулаком в бок. — Чего не можешь! Всего-то барыша сколько? тридцать
копеек... а разносчиков — двое... один получил семнадцать — ну, сколько
другой?
— Знаю я, — шёпотом ответил Фома, Чувствуя себя сконфуженным и
рассматривая лицо Смолина, степенно возвращавшегося на свое место. Ему не
понравилось это лицо — круглое, пёстрое от веснушек, с голубыми глазами,
заплывшими жиром. А Ежов больно щипал ему ногу и спрашивал:
— Ты чей сын — Шалого?
— Да...
— Ишь... Хочешь, я тебе всегда подсказывать буду?
— Хочу...
— А что дашь за это? Фома подумал и спросил:
— А ты знаешь сам-то?
— Я? Я- первый ученик...
— Вы, там! Ежов — опять ты разговариваешь? — крикнул учитель. Ежов
вскочил на ноги и бойко сказал:
— Это не я, Иван Андреич, — это Гордеев!
— Оба они шепчутся, — невозмутимо объявил Смолин. Жалобно сморщив
лицо и смешно шлепая своей большой губой, учитель пожурил всех их, но его
выговор не помешал Ежову тотчас же снова зашептать:
— Ладно, Смолин! Я тебе припомню за ябеду...
— А ты зачем сваливаешь на новенького? — не поворачивая к ним головы,
тихо спрашивал Смолин.
— Ладно, ладно! — шипел Ежов. Фома молчал, искоса поглядывая на
юркого соседа, который одновременно и нравился ему и возбуждал в нем желание
отодвинуться от него подальше. Во время перемены он узнал от Ежова, что
Смолин — тоже богатый, сын кожевенного заводчика, а сам Ежов — сын сторожа
из казенной палаты, бедняк. Это было ясно по костюму бойкого мальчика,
сшитому из серой бумазеи, украшенному заплатами на коленях и локтях, по его
бледному, голодному лицу, по всей маленькой, угловатой и костлявой фигуре.
Говорил Ежов металлическим альтом, поясняя свою речь гримасами и жестами, и
часто употреблял в речи свои слова, значение которых было известно только
ему. одному,
— Мы с тобой будем товарищи, — объявил он Фоме.
— А ты зачем давеча учителю на меня пожаловался? — напомнил ему
Гордеев, подозрительно косясь на него.
— Вот! Что тебе? Ты новенький и богатый, — с богатых учитель-то не
взыскивает... А я — бедный объедон, меня он не любит, потому что я
озорничаю и никакого подарка не приносил ему... Кабы я плохо учился — он бы
давно уж выключил меня. Ты знаешь — я отсюда в гимназию уйду... Кончу
второй класс и уйду... Меня уж тут один студент приготовляет... Там я так
буду учиться
— только держись! А у .вас лошадей сколько?
— Три... Зачем тебе много учиться? — спросил Фома.
— Потому что — я бедный... Бедным нужно много учиться, от этого они
тоже богатыми станут, — в доктора пойдут, в чиновники, в офицеры... Я тоже
буду звякарем... сабля на боку, шпоры на ногах — дрынь, дрынь! А ты чем
будешь?
— Н — не — знаю!.. — задумчиво сказал Фома, разглядывая товарища.
— Тебе ничем не надо быть... А голубей т любишь?
— Люблю...
— Какой ты фуфлыга! У-у! О-о! — передразнивал Ежов медленную речь
Фомы. — Сколько у тебя голубей?
— У меня нет...
— Эх ты! Богатый, а не завел голубей... У меня и то три есть, --
скобарь один, да голубка пегая, да турман... Кабы у меня отец был богатый,
— я бы сто голубей завел и всё бы гонял целый день. И у Смолина есть голуби
— хорошие! Четырнадцать, — турмана-то он мне подарил. Только — все-таки
он жадный... Все богатые — жадные! А ты — тоже жадный?
— Н... не знаю, — нерешительно сказал Фома.
— Ты приходи к Смолину, вместе все трое и будем гонять...
— Ладно... ежели меня пустят...
— Разве отец-то не любит тебя?
— Любит.
— Ну, так пустит... Только ты не говори, что и я тоже пойду, — со
мной, пожалуй, и взаправду не пустит... Ты скажи — к Смолину, мол,
пустите... Смолин! Подошел толстый мальчик, и Ежов приветствовал его,
укоризненно покачивая головой:
— Эх ты, рыжий ябедник! Не стоит с тобой и дружиться, — булыжник!
— Что ты ругаешься? — спокойно спросил Смолин, разглядывая Фому
неподвижными глазами.
— Я не ругаюсь, а правду говорю, — пояснил Ежов, весь подергиваясь от
оживления.
— Слушай! Хотя ты и кисель, да — ладно уж! В воскресенье после обедни
я с ним приду к тебе...
— Приходите, — кивнул головой Смолин.
— Придем... Скоро уж звонок, побегу чижа продавать, — объявил Ежов,
вытаскивая из кармана штанишек бумажный пакетик, в котором билось что-то
живое. И он исчез со двора училища, как ртуть с ладони.
— Ка — акой он! — сказал Фома, пораженный живостью Ежова и
вопросительно глядя на Смолина.
— Ловкий, — пояснил рыжий мальчик.
— И веселый, — добавил Фома.
— И веселый, — согласился Смолин. Потом они помолчали, оглядывая друг
друга.
— Придешь ко мне с ним? — спросил рыжий.
— Приду...
— Приходи... У меня хорошо... Фома ничего не сказал на это. Тогда
Смолин спросил его:
— У тебя много товарищей?
— Никого нет...
— У меня тоже до училища никого не было... только братья двоюродные...
Вот теперь у тебя будут сразу двое товарищей...
— Да, — сказал Фома.
— Когда есть много товарищей — это весело,,. И учиться легче --
подсказывают...
— А ты хорошо учишься?
— Я- всё хорошо делаю, — спокойно сказал Смолин. Задребезжал звонок,
точно испуганный и торопливо побежавший куда-то... Сидя в школе, Фома
почувствовал себя свободнее и стал сравнивать своих товарищей с другими
мальчиками. Вскоре он нашел, что оба они — самые лучшие в школе и первыми
бросаются в глаза, так же резко, как эти две цифры 5 и 7, не стертые с
черной классной доски. И Фоме стало приятно оттого, что его товарищи лучше
всех остальных мальчиков.
Из школы они трое пошли вместе, но Ежов скоро :вернул в какой-то узкий
переулок, Смолин же шел с Фомой вплоть до его дома и, прощаясь, сказал:
— Вот видишь- и ходить нам вместе!
Дома Фому встретили торжественно: отец подарил мальчику тяжелую
серебряную ложку с затейливым вензелем, а тетка — шарф своего вязанья. Его
ждали обедать, приготовили любимые им блюда и тотчас же, как только он
разделся, усадили за стол и стали расспрашивать.
— Ну что, понравилось в училище? :- спрашивал Игнат, с любовью глядя
на румяное и оживленное лицо сына.
— Ничего... Славно! — отвечал Фома. --
— Милый ты мой! — умиленно вздыхала тетка, — Ты, смотри,
товарищам-то не поддавайся... Чуть они чем обидят тебя, ты сейчас учителю и
скажи про них...
— Ну, слушай ее! — усмехнулся Игнат. — Этого не делай никогда! Сам
со всяким обидчиком старайся управиться, своей рукой накажи! Ребятишки-то
хорошие?
— Да, — Фома улыбнулся, вспоминая об Ежове. — Один такой бойкий --
беда!
— Чей таков?
— Сторожа сын...
— Боек, говоришь?
— Страсть!
— Ну — бог с ним! А другой?
— А другой — ры — ижий весь... Смолин...
— А! Митрия Иваныча сын, видно... Этого держись, компания хорошая...
Митрий
— умный мужик... коли сын в него — это ладно! Вот другой-то... Ты,
Фома, вот что: ты пригласи — ка их в воскресенье в гости к себе. Я куплю
гостинцев, угощать ты их будешь... Поглядим, какие они...
— В воскресенье-то Смолин меня к себе зовет, — объявил Фома,
вопросительно взглянув на отца.
— Ишь ты... Ну, поди! Это ничего, поди... Присматривайся, какие есть
люди на земле... Один, без дружбы, не проживешь... Вот я с твоим крестным
двадцать лет с лишком дружу — многим от ума его попользовался. Так и ты, --
старайся дружить с теми, которые лучше, умнее тебя... Около хорошего
человека потрешься — как медная копейка о серебро — и сам за двугривенный
сойдешь... — И, смеясь своему сравнению, Игнат добавил: — Это — шучу я.
Старайся не поддельным, а настоящим быть... Ум имей хоть маленький, да
свой... Что, уроков-то много задали тебе?
— Много! — вздохнул мальчик, и вздоху его откликнулась тяжелым
вздохом тетка...
— Ну — учи! Хуже других в науке не будь. Хоша скажу тебе вот что: в
училище, — хоть двадцать пять классов в нем будь, — ничему, кроме как
писать, читать да считать, — не научат. Глупостям разным можно еще
научиться, — но не дай тебе бог! Запорю, ежели что... Табак курить будешь,
губы отрежу...
— Бога помни, Фомушка, — сказала тетка. — Господа нашего, смотри, не
забудь...
— Это верно! Бога и родителя — чти! Но я про то хочу сказать, что
книги-то учебные — дело еще малое... Нужны они тебе, как плотнику топор да
рубанок они — инструмент, а тому, как в дело его употребить. — инструмент
не научит. Понял?.. Скажем так: дан плотнику в руки топор и должен он им
обтесать бревно... Рук да топора тут мало, надо еще уметь ударить по дереву,
а не по ноге себе... Выходит, что одних книг мало: надо еще уменье
пользоваться ими... Вот это уменье и есть то самое, что будет хитрее всяких
книг, а в книгах о нем ничего не написано... Этому, Фома, надо учиться от
самой от жизни. Книга — она вещь мертвая, ее как хочешь бери, рви, ломай --
она не закричит... А жизнь, чуть ты по ней неверно шагнул, неправильно место
в ней себе занял, — тысячью голосов заорет на тебя, да еще и ударит, с ног
собьет.
Фома, облокотясь на стол, внимательно слушал отца и, под сильные звуки
его голоса, представлял себе то плотника, обтесывающего бревно, то себя
самого: осторожно, с протянутыми вперед руками, по зыбкой почве он
подкрадывается к чему-то огромному и живому и желает схватить это страшное
что-то...
— Человек должен себя беречь для своего дела и путь к своему делу
твердо знать... Человек, брат, тот же лоцман на судне... В молодости, как в
половодье,
— иди прямо! Везде тебе дорога... Но — знай время, когда и за правеж
взяться надо... Вода сбыла, — там, гляди, мель, там карча, там камень всё
это надо усчитать и вовремя обойти, чтобы к пристани доплыть целому...
— Я доплыву! — сказал мальчик, уверенно и гордо глядя на отца.
— Ну? Храбро говоришь! — Игнат засмеялся. И тетка тоже ласково
засмеялась. Со времени поездки с отцом по Волге Фома стал. более бойким и
разговорчивым с отцом, теткой, Маякиным. Но на улице или где-нибудь в новом,
для него месте, при чужих людях, он хмурился и посматривал вокруг себя
подозрительно и недоверчиво, точно всюду чувствовал что-то враждебное ему,
скрытое от него и подстерегающее. Ночами иногда он вдруг просыпался и
подолгу прислушивался к тишине вокруг, пристально рассматривая тьму широко
раскрытыми глазами. Пред ним претворялись в образы и картины рассказы отца.
Он незаметно для себя путал их со сказками тетки и создавал хаос событий, в
котором яркие краски фантазии причудливо переплетались с суровыми тонами
действительности. Получалось что-то огромное, непонятное мальчик закрывал
глаза, гнал от себя всё это и хотел бы остановить игру воображения, пугавшую
его. Но он безуспешно пытался уснуть, а комната всё теснее наполнялась
темными образами. Тогда он тихо будил тетку:
— Тетя... А тетя...
— Что? Христос с тобой...
— Я приду к тебе, — шептал Фома.
— Пошто? Спи-ка, милуша моя... спи...
— Я боюсь! — сознавался мальчик,
— А ты прочитай про себя "Да воскреснет бог" и перестанешь бояться-то.
Фома лежит с закрытыми глазами и читает молитву. Тишина ночи рисуется пред
мим в виде бескрайнего пространства темной воды, она совершенно неподвижна,
— разлилась всюду и застыла, нет ни ряби на ней, ни тени движения, и в ней
тоже нет ничего, хотя она бездонно глубока. Очень страшно смотреть одному
откуда-то сверху, из тьмы, на эту мертвую воду... Но вот раздается звук
колотушки ночного сторожа, и мальчик видит, что поверхность воды
вздрагивает, по ней, покрывая ее рябью, скачут круглые светлые шарики...
Удар в колокол на колокольне заставляет всю воду всколыхнуться одним могучим
движением, и она долго плавно колышется от этого удара, колышется и большое
светлое пятно, освещает ее, расширяется от ее центра куда-то в темную даль и
бледнеет, тает. Снова тоскливый и мертвый покой в этой тёмной пустыне...
— Тетя... — умоляюще шепчет Фома.
— Асиньки?
— Я к тебе приду...
— Да иди, иди, роднуша моя...
Перебравшись на постель к тетке, он жмется к ней и просит:
— Расскажи что-нибудь...
— Ночью — то? — сонно протестует тетка.
— Пожа — алуйста...
Ее не приходится долго просить. Позевывая, осипшим от сна голосом,
старуха, закрыв глаза, размеренно говорит:
— И вот, сударь ты мой, в некотором царстве, в некотором государстве
жили-были муж да жена, и были они бедные-пребедные!.. Уж такие-то
разнесчастные, что и есть-то им было нечего. Походят это они по миру, дадут
им где черствую, завалящую корочку, — тем они день и сыты И вот родилось у
них дитё... родилось дитё — крестить надо, а как они бедные, угостить им
кумов да гостей нечем, — не идет к ним никто крестить! Они и так, они и
сяк,
— нет никого!.. И взмолились они тогда ко господу: "Господи! Господи!.."
Фома знает эту страшную сказку о крестнике бога, не раз он слышал ее и
уже заранее рисует пред собой этого крестника: вот он едет на белом коне к
своим крестным отцу и матери, едет во тьме, по пустыне, и видит в ней все
нестерпимые муки, коим осуждены грешники... И слышит он тихие стоны и
просьбы их: "О — о-о! Человече! Спроси у господа, долго ли еще мучиться
нам?" Тогда мальчику кажется, что это он сам едет в ночи на белом коне, к
нему обращены стоны и моления. Сердце его сжимается, слезы выступают на
глазах, он крепко их закрыл и боится открыть, беспокойно возясь в постели...
— Спи, дитятко мое, Христос с тобой! — говорит старуха, прерывая свою
повесть о муках людей.
Утром после такой ночи Фома вставал, торопливо мылся, наскоро пил чай и
бежал в училище, снабженный сдобными и сладкими пирожками, — их там ждал
всегда голодный Ежов, питавшийся от щедрот своего богатого товарища. 44
— Припер пожрать? — встречал он Фому, поводя своим острым носом. --
Давай, а то я. ушел из дому
...Закладка в соц.сетях