Жанр: Триллер
Магия кошмара
...гулярно отдыхал на Карибах, снимая удобные апартаменты всегда в одном и том же дорогом
отеле. К концу пятидесятых я получал уже тридцать пять тысяч долларов в год, и на счете в
банке у меня скопилась вполне приличная сумма в пятьдесят тысяч долларов. На другом -
секретном - счете мне удалось скопить еще более приличную сумму в пятьсот шестьдесят
восемь тысяч, каждый цент из которой был в то или иное время умыкнут у одного из худших, а
в принципе, наверное, у наихудшего из известных мне людей, у моего работодателя мистера
Гарольда Макнейра.
Все шло своим чередом до тех пор, пока не состоялся мой перевод в отдел рубашек и
галстуков, или, как его называли, мое "восшествие" в мир роскоши второго этажа, где
солидному покупателю не приходилось толкаться среди простолюдинов, подыскивающих товар
подешевле внизу, и где сам мистер Макнейр, мой тюремщик-благодетель, на протяжении
долгих предшествующих лет, то и дело появлялся из своего отделанного орехом кабинета и
бродил между прилавками, то поправляя пиджак на манекене, то подбадривая покупателя
замечанием о высоком качестве только что приобретенных им брюк или лисьего палантина
(отдел женской одежды располагался на другом конце зала), делал замечания продавцам по
поводу состояния их ногтей или обуви. Мистер Макнейр, тщедушный, похожий на хорька,
лысоватый, в темно-синем костюме и красном галстуке, намертво пришпиленном к белой
сорочке металлической заколкой, всегда требовал, чтобы на лицах его сотрудников красовалась
вежливая улыбка, чтобы они не горбились и соблюдали правила гигиены. За плохо
вычищенные туфли нарушителя тут же ожидал резкий выговор, а неухоженные ногти сулили
немедленную отправку в служебную туалетную комнату. Каким бы духовным мертвецом я ни
был, я ничуть не возражал против этих простых и в общем-то полезных правил. Ничего не имел
я и против своего работодателя - он представлял собой просто определенную точку
вселенной, нечто вроде Бога, восседающего где-то на небесах. Я не воспринимал его как
личность. Во всяком случае, до моего Возвышения, когда мы наконец обратили внимание друг
на друга. Живые Зримые вроде Гарольда Макнейра ожидают не только того, что их просто
увидят. Они ждут почтительного обхождения, вежливого обращения и хороших манер. Втайне
же они просто изголодались по вниманию и добиваются его любым способом. В случае с
мистером Макнейром эта жажда внимания вылилась в форме решительности, капризности,
ханжества и, за неимением другого подходящего слова, в тирании. Сначала он держал в фаворе
одного продавца, потом другого, что вызывало взаимную враждебность, соперничество и
горячее желание обоих понять, в чем же, собственно, дело. Он мог неожиданно вытащить из
небытия какого-нибудь из самых незаметных служащих и целыми неделями доверительно
беседовать с ним, шутить, советоваться, а потом без всяких объяснений отправить обратно в
небытие, после чего того едва ли не до смерти заклевывали все, кому не лень. Он то и дело
отзывал в сторонку кого-нибудь из сотрудников и на ушко отпускал критические замечания по
поводу их друзей. И все это время он подыскивал себе настоящих, тайных любимчиков, тех, чье
презрение к самим себе, спрятанное за ширмой обычного поведения продавца, было сравнимо с
его собственным презрением к ним, замаскированным точно таким же образом. Со временем
Гарольд Макнейр стал представляться мне этаким внушительным архитектурным
сооружением, чем-то походящим на его магазин, огромным зданием, наполненным красивыми,
хотя и неброскими вещами, где улыбающийся, но внимательный гид ведет вас из зала в зал,
решая, достойны ли вы увидеть каждый следующий, причем каждое следующее помещение
меньше предыдущего, уродливее, в них появляется какой-то дурной запах, даже вонь, и
наконец открывается последняя дверь в центральное последнее помещение - крошечную
комнатку в самом сердце здания, самую отвратительную из всех, и вас представляют
истинному мистеру Гарольду Макнейру.
Он понял, что я подхожу ему, как только увидел меня за прилавком отдела рубашек на
втором этаже. Возможно, он понял это и гораздо раньше - еще тогда, когда много лет назад
принимал меня на работу. Более того, вполне вероятно, что еще увидев спившегося сварщика,
работающего у него в подвале, он понял, что сын этого человека, если он у него есть, по закону
природы должен быть его человеком. В смысле человеком, который легко поддается на лесть и
которым, таким образом, легко управлять. Который млеет от каждого доброго слова и впадает в
отчаяние от грубого. Желающий услужить. Способный внимательно и молчаливо выслушивать
длинные монологи Великого Человека. Преклоняющийся перед властью других, терпеливо
сносящий оскорбления. Исполнительный и безвольный подчиненный. Нечто вроде раба. Нет,
именно раб. Задолго до своего последнего повышения я был допущен в последнюю комнату и
представлен истинному Гарольду Макнейру. Я знал, что представляет собой он и что
представляю собой я. В известной степени я попал во власть более хитрого, более изощренного
Плохиша Тевтобурга, Плохиша, считающего себя созданием благородным и напялившим маску
достойного, скромного, удачливого торговца.
Я согласился на все это. Но для себя решил, что эта моя роль должна быть хорошо
оплачена.
Мое воровство началось как импульсивный акт мести. Я как раз вышел из кабинета
мистера Макнейра после совещания, на котором невидимый хлыст щелкал чаще обычного,
сопровождая апокалиптические высказывания босса по поводу женщин, этих коварных
развратниц, сосудов греха и т.д и т.п. С каменным лицом проходя мимо отдела женской модной
одежды, я обратил внимание на пожилой сосуд греха, поставивший сумочку крокодиловой
кожи на прилавок и рассматривающий зеленое шелковое платье с пышными рукавами. Из
приоткрытой сумочки торчало портмоне. Продавщица и Покупательница обсуждали
достоинства рукавов. Ноги пронесли меня мимо прилавка, пальцы сомкнулись на портмоне,
портмоне исчезло в кармане, и я был таков.
С бешено колотящимся сердцем я заперся в кабинке служебного туалета, открыл
портмоне и обнаружил там шестьдесят восемь долларов, ставших теперь моими. Я поступил
безрассудно, я понимал это, но мной овладело радостное возбуждение. Единственное, о чем я
жалел, так это о том, что деньги принадлежали сосуду похоти, а не мистеру Макнейру. Я вышел
из кабинки и, повинуясь рефлексу, подошел к умывальникам и зеркалам. Моя и так
безукоризненно чистые руки, я вдруг увидел в зеркале отражение своего лица и замер. В
зеркале отражался полный энергии плутоватый Зримый, причем лет на десять моложе меня, с
горящими от возбуждения глазами - Я САМ.
Любой, чья деятельность сопряжена с получением и сдачей больших сумм наличными, со
временем придумывает метод, как направлять часть этих наличных в другое русло. Некоторые
сначала пытаются испробовать свой метод на практике, и большинство попадаются. Нехитрый
метод "хватай и беги" вроде моего, если тебя не схватили за руку на месте, ничем не хуже
любого другого. За время моей службы в магазине многие сотрудники обнаружили
несовершенство своих методов, только когда на их запястьях защелкнулись наручники.
(Мистер Макнейр никогда не проявлял жалости и не давал второго шанса - никогда.) С того
момента, когда мои ожившие глаза встретились с моими прежними глазами в туалетном
зеркале, я начал забирать из доступных мне наличных суммы, соответствующие моему
унижению, красть причитающуюся мне зарплату. Все, что оставалось, - это выработать
метод, который позволит мне остаться безнаказанным.
Много, много существует подобных методов, хотя порой даже они подводят. Не буду
утомлять вас деталями своего, скажу только, что одной из его составляющих являлся тайный
набор бухгалтерских книг. Метод успешно действовал на протяжении более двух десятков лет
и принес мне сумму, почти компенсирующую мое постоянное унижение. Мистеру Макнейру
было известно, что у него между пальцев утекают значительные суммы, но, несмотря на
лихорадочные попытки поймать вора с помощью хитроумно расставленных ловушек, он так и
не смог узнать, кто и как. В ловушки попадались мелкие воришки, неосторожные кассиры,
подделыватели чеков, фальсификаторы счетов, но ни в одну из них так никогда и не угодил
главный враг.
В тот вечер, когда на моем тайном счете стало сто тысяч долларов, я устроил
праздничный ужин с омарами и бутылкой французского шампанского в самом дорогом рыбном
ресторане (в одиночестве, поскольку это было еще до появления Безымянного Друга) и,
пресыщенный алкоголем и обильной едой, вдруг вспомнил, что нынче - полнолуние, потом
вспомнил ту давнюю ночь, когда я был так безмерно несчастен, и решил прогуляться до отеля
"Элефант". Тогда я был в отчаянии, этакий труп в застенке; теперь же я был преуспевающим
человеком, ходячей тайной, человеком, нашедшим свой собственный путь в жизнь. Одним
словом, невидимый Зримый. Теперь, стоя у отеля, я буду видим - сейчас мне казалось, я знаю,
что за чувство было написано на лице призрака.
Я дошел (это были еще добентлевские времена) до Эри-стрит и, прислонясь к стене дома
через улицу от отеля, стал ждать появления тени. Она непременно снова покажется мне и
вынуждена будет признать, что я, как и она, стою над людской толпой, выделяясь силой своих
желаний. Моя уверенность была сродни уверенности любовника в том, что этой ночью
возлюбленная наконец сдастся (он предвкушает восхитительные плотские радости). С каждым
мигом, что она не появлялась, ожидание становилось все более приятным, поскольку это был
миг перед тем мигом, в который она возникнет. Когда у меня затекла шея, я опустил голову и
сквозь стеклянные двери отеля бросил взгляд в вестибюль "Элефанта", когда-то поражавший
меня своей недоступной роскошью. Теперь, стоило мне того захотеть, я запросто мог бы снять
номер на четвертом этаже и предстать перед Этель Кэрроуэй на ее родной почве. Но мне
казалось, что правильнее стоять там, где я стоял некогда, - так ярче можно дать понять, какой
путь я прошел за это время. Я прождал час, другой, я промерз до костей, и меня мучила жажда.
От выпитого шампанского у меня разболелась голова, ныли ноги, а уверенность стала
ослабевать. И все же уйти я не мог - Этель Кэрроуэй подвергла меня испытанию, которое с
каждой минутой становилось все суровее. Исполненный решимости выдержать его, я поднял
воротник пальто, сунул руки в карманы и уставился на темное окно.
Временами я слышал шаги прохожих, то слева от себя, то справа, но, оглядываясь на звук,
никого не видел. Должно быть, это шампанское, решил я, подобно наркотику в крови, шутит со
мной шутки и обманывает чувства, поэтому я еще пристальней уставился на по-прежнему
темное окно. Пусть она и не хочет показываться и признавать меня, встретившись со мной
взглядом, я имею право на ее признание. Тут из темноты Эри-стрит вновь донеслись звуки
загадочных шагов, как будто сама Этель Кэрроуэй явилась, чтобы лично встретиться со мной,
но призрачная фигура в черном моему нетерпеливому взору так и не предстала.
Я так и не понял - ведь я ничего не знал о Зримых и тех, кого увидеть невозможно, и то,
что принимал я за уверенность, было лишь уродливой ее племянницей - самонадеянностью.
Наконец я, предмет внимания и фокус мириадов пар взирающих на меня невидимых глаз, около
трех часов ночи наконец сдался и на плохо слушающихся ногах побрел домой через невидимую
толпу тех, кто в отличие от меня отчетливо понимал, что произошло и почему. А утром я
поднялся с измятой постели, чтобы снова начать воровать.
Понимание, эфемерное, как пришедшее во сне внутреннее озарение, эфемерное, как роса,
пришло лишь с разоблачением, повлекшим за собой потерю состояния, Безымянного
Компаньона, супер-пупер "бентли", элегантной одежды, веселых карибских отпусков,
репутации, работы (вернее, обеих работ: продавца и вора), личной жизни, свободы, множества
гарантированных конституцией гражданских прав и, наконец, жизни. Как и все вы, я бы
предпочел все утраченное мной - вещи, людей, положение и условия существования -
элементарному акту понимания, и тем не менее не могу отрицать неожиданного удивительного
ощущения некоего пикантного, неопределенного состояния довольства, которого совершенно
невозможно было предвидеть во время моего последнего деяния в качестве свободного
человека, которое явилось рука об руку с моим кратким просветлением. Это испытанное мной
чувство неожиданно сильного, хотя и загадочного удовольствия, связанного с моим странным
озарением, частенько занимало мои мысли во время долгих месяцев суда и заключения.
Я уже давно перестал бояться разоблачения, и зловещие (см. Шекспира) последствия
такового должны были казаться ответственному, серьезно преданному и преданно серьезному
ответственному работнику мистеру Вордвеллу 1960 года каким-то совершенно несбыточным
кошмаром. Еженедельно весьма приличная сумма переходила из костлявых, испещренных
старческими пятнами клешней мистера Макнейра в мои приветствующие ее руки, и после
выхода на пенсию лет эдак через десять я рассчитывал отправиться в свободное плавание,
располагая приблизительно двумя миллионами долларов, а может, даже и тремя. В ловушки
моего работодателя продолжали попадаться сотрудники, которым, по-видимому, так на роду
было написано, да и вообще в последнее время таких несчастливцев становилось все меньше и
меньше, поскольку почти все уже знали о византийски сложных методах слежки и проверок,
которые неизменно оказывались беспомощными перед лицом моих выдуманных цифр,
постольку они были разработаны тем самым мошенником, которого призваны были вывести на
чистую воду. Если бы ненавистный мистер Макнейр в ознаменование очередного десятилетия
не затеял очередного обновления персонала, я бы через тридцать, а то и все сорок лет
безбедного существования в каком-нибудь тропическом портовом городе, отведав всех
известных людям наслаждений - от утонченно-изысканных до грубо-чувственных, мог бы
рассчитывать, придя наконец к пониманию смысла моего столь продолжительного ожидания у
отеля "Элефант", осознанию того, кем были те невидимые существа, чьи шаги я там слышал, а
также самой Этель Кэрроуэй и ее отказа признать того, кто, заблуждаясь, считал себя ее
духовной ровней. Но он продолжал свой сомнительный мозговой штурм, и я уже начал было
подумывать: а не прекратить ли его, превратив его мозги в кашу - "в мерзкую, мерзкую кашу"
- при помощи очень кстати забытого кем-то молотка.
Подлинные же обстоятельства моего падения совершенно банальны. Возможно, впрочем,
они таковы всегда. Кузнец плохо подковывает коня, и - король убит. Путник слышит чей-то
шепот в пивной, и - король убит. Что-то вроде этого. В моем же случае сыграло роль
стечение, казалось бы, совершенно безобидных обстоятельств. Идиотский ремонт добрался уже
до задней части второго этажа. День ото дня подбираясь к отделу расчетов и к кабинетам -
моему и мистера Макнейра. Приливная волна рабочих, стремянок, холстины, строительных
козел, отвесов, деревянных метров и тому подобного наконец докатилась до наших дверей, а
потом и затопила кабинеты. Поскольку мой работодатель жил над магазином в уютном
гнездышке, которое видели только особо приближенные к нему персоны, он приказал, чтобы
ремонт и переоборудование, а фактически едва ли не золочение его офиса производились в
рабочие часы, поэтому он испытывал сравнительно небольшие неудобства спуститься на один
этаж по лестнице и начать заниматься привычным делом: перепархивать от покупателя к
покупателю, вынюхивая, заискивая, льстя. Поскольку у меня такого удобного логова не было, а
в его берлогу путь мне был заказан - даже по самой неотложной производственной
необходимости, - мой собственный кабинет подвергался куда более незначительному ремонту
в промежуток между шестью - временем закрытия магазина - и семью, то есть целый час
переработки. Дело, которое могло бы быть сделано максимум дня за два, заняло целых десять, в
конце каждого из которых я параллельно своим прямым обязанностям должен был заниматься
и негласными, связанными с фиктивными книгами и подсчетом дневного денежного урожая. И
все это под безразличными взглядами рабочих, устанавливающих свои пыточные инструменты.
Мозолистые крепкие ребята передвигали мой письменный стол то с левого борта на
правый, то с юта на бак, а в день моего падения заявили, что мне пора бросаться за борт,
поскольку наш босс потерял терпение и они собираются заканчивать. Я прыгнул за борт и
попрощался с уходящими сотрудниками у входных дверей. К шести сорока пяти почти во всем
магазине, кроме задней части второго этажа, погас свет. В шесть пятьдесят пять я прошел по
знакомым коридорам к двери своего кабинета и тут увидел Гарольда Макнейра, который решил
спуститься сюда из своего султанского дворца наверху, чтобы повынюхивать, и сейчас в
одиночестве стоял возле моего одинокого письменного стола в моем заново отделанном
кабинете и изучал неопровержимые свидетельства моих разнообразных преступных
казнокрадств.
Работяги сейчас только должны были начинать собираться, но закончили раньше
обычного; мистер Макнейр сейчас должен был давать выход своей ненависти к пороку в
бархатом будуаре наверху, но он скользнул вниз, чтобы они не забыли поклониться ему перед
уходом. Рано закончив, рабочие ушли, не замеченные мной, через заднюю дверь. Во всем
здании мы остались одни. Когда мистер Макнейр повернулся ко мне лицом, неприятные черты
его лица были искажены смесью радости и ярости, превративших его в демоническую маску.
Спасения не было: он ясно понял, что увидел. Он двинулся ко мне, бормоча бессвязные
ругательства. По давней усталой привычке я приготовился к наихудшему.
Мистер Макнейр остановился в футе от меня и продолжал поливать меня бранью, тыча
при этом мне в грудь костлявым пальцем. Его лицо покрылось опасными розовыми пятнами,
кажется, такой цвет называется горячечно-розовым. Он ухватил меня за лацкан пиджака и
потянул к столу. Чем больше он ругался, тем сильнее багровел. В конце концов он выпалил
кучу вопросов, а может, это был один и тот же вопрос, только повторенный многократно, не
знаю. Я не мог разобрать слов. Я оцепенел от его напора; я как будто снова оказался у
Докведера. Вот снова помеченная купюра, разъяренный босс, пристыженный Фрэнк Вордвелл,
несчастный мальчишка, вдруг сменивший солидного скрытного взрослого человека.
И тут вдруг этому несчастному мальчишке показалось, что выкрикивающий оскорбления
человек перед ним страшно напоминает двух его прежних мучителей - миссус Дранкензанд и
Плохиша Тевтобурга, в особенности последнего, не лоснящуюся крысу в жемчужно-серой
шляпе, а красноглазого, проклятие моего детства, которое вдруг выскочило из дверей магазина,
чтобы обрушить на голову и тело град резких, точных, похожих на ножи кулаков. Я пережил
момент чисто физического ощущения настолько чуждого, что поначалу даже не смог найти ему
подходящего названия. Я понял только, что в душе у меня произошел какой-то взрыв. И лишь
немного погодя осознал: то, что я чувствовал, было болью, непрекращающейся вечной болью,
так долго скрывающейся где-то во мне. Ощущение было такое, будто я вышел из своего
собственного тела. Или, наоборот, вступил в него.
Передо мной на моем дубовом кресле лежал молоток, забытый уходящим владельцем.
Стоило мне заметить его, как я уже знал, что сделаю. Моя рука нашла молоток, молоток нашел
голову мистера Макнейра. Пораженный, удивленный, но еще не успевший испугаться, мистер
Макнейр с громким криком отскочил. Я двинулся на него. Он попытался перехватить оружие, и
я схватил его за морщинистую руку. Головка молотка еще дважды тюкнула его по маленькому
крепкому черепу. Невиданное ярко-красное чувство расцвело во мне, и имя этому
удивительному чувству было Дикий Гнев. Мистер Макнейр рухнул на колени, я ударил его в
лоб, и он опрокинулся на спину. Он визжал и орал, и я отоварил его по башке еще с
полдюжины раз. Наконец из его ушей и ссадин на шишковатой голове начала сочиться кровь, и
тогда я нанес ему сильный удар, пришедшийся над правой бровью. От этого его тело дернулось
и забилось в конвульсиях, я нагнулся над делом рук своих и принялся наносить удар за ударом
до тех пор, пока его голова не превратилась в бесформенное кровавое месиво. Казалось, каждый
удар вызывал в душе Фрэнка Вордвелла новый взрыв блаженной боли и ярости, а еще казалось,
что эти благословенные взрывы происходят в каком-то знакомом, но давно забытом уголке
души, уголке, где эмоции представляли собой самостоятельное существо, не внутри и не
снаружи, видимые, дышащие, совершенно живые, как и сам Фрэнк Вордвелл, этот
пребывающий в трансе человек, раз за разом опускающий окровавленный молоток на труп
столь презираемого и почитаемого врага. А потом в другом уголке моего сознания поднялось
неожиданно пришедшее на память лицо Этель Кэрроуэй, глядящей... хотя и не видящей
опозоренного мальчишку... меня на Эри-стрит, и тут наконец, как награда за все, настал
краткий восторженный момент понимания, а с ним и этот прилив необъяснимого, почти
интеллектуального удовольствия, которое я так часто вспоминал в последующие месяцы. Этель
Кэрроуэй, думал я, это было знакомо, это потрясение, этот последний вздох...
Потом в кабинет в поисках забытого молотка вошел грузный здоровяк в сером пиджаке и
кепке в сопровождении другого еще более грузного здоровяка, и все, что я понял, мгновенно
улетучилось в налетевшем кратком вихре. Четырнадцать месяцев спустя, пройдя примерно по
стопам Этель Кэрроуэй, я как легкое облачко покинул свое опаленное, все еще
подергивающееся тело, по-прежнему пристегнутое к электрическому стулу главной тюрьмы
штата.
Первое, что я заметил, кроме неожиданного ощущения боли и чувства общей легкости,
которая казалась скорее результатом новых отношений с земным притяжением, чем с
действительной утратой веса, - присутствие в камере гораздо большего количества людей,
чем, насколько мне помнилось, присутствовали при великом событии. Во всяком случае, там
было никак не более дюжины свидетелей, причем все мужчины, включая меня. Во время
интересного периода между тем моментом, когда на мои глаза легла повязка, и появлением
удивительного облачка, сорок или пятьдесят человек, многие из которых были женщинами,
даже несколько детей, каким-то образом набились в камеру. Несмотря на удивительную
природу того, как я покинул свое смертное тело, эти новоприбывшие не обращали на меня ни
малейшего внимания. Они расступались передо мной, не сходя с места, так что я мог остаться
или уйти, по собственному усмотрению. Не обсуждали они и восседающий на троне труп
злодея, Фрэнсиса Т. Вордвелла, от которого поднимались струйки белого дыма и исходили
смешанные запахи мочи и горелого мяса, хотя именно этот объект, несомненно, находился в
центре внимания изначальных двенадцати присутствующих, один из которых нервно
поглаживал потрепанную Библию, другой сцепил руки на солидном брюшке, облаченном в
габардин, остальные же изрядно изгрызенными карандашами торопливо царапали в блокнотах
свои "наблюдения". Новоприбывшие смотрели на них... на того типа с Библией, на начальника
тюрьмы и на лихорадочно пишущих репортеров. То есть, я хочу сказать, они буквально
уставились на этих совершенно ничем не примечательных людей, упивались их видом,
буквально пожирали их глазами.
Еще я заметил, что, кроме сорока или пятидесяти мужских и женских теней, разделявших,
как мне только что пришло в голову, мое новое состояние, все в камере, включая
облупившуюся зеленую краску на стенах, включая циферблаты с делениями и огромный
рубильник, включая почерневшие кожаные ремни и рассеивающиеся клубы дыма, включая
даже сероватый слой дорожной пыли, покрывающий недавно начисто вымытый черно-белый
мозаичный пол, также включая даже изгрызенные карандаши пишущих, но более всего
включая те двенадцать смертных существ, которые собрались посмотреть на казнь Фрэнсиса Т.
Вордвелла, смертные существа, можно сказать, лучезарной ординарности, невыносимой
поразительной сердце захватывающей затмевающей свет неправдоподобной...
Второе, что я заметил, так это что все...
В этот момент в меня ворвался мой собственный голод, более сильный, более мощный и
куда более переносимый, чем поток вольт, отделивший меня от тела. Алчущий не меньше, чем
остальные, так же тянущийся ко всему, что вы, еще живущие, не можете видеть, я жадно
обернулся и уставился на ближайшего смертного человека.
Стоя у куста цветущей азалии на лужайке у дома Плохиша Тевтобурга, я наблюдаю, мягко
выражаясь, за тем необыкновенно многим, что щедро предоставлено моему наблюдению.
После всего того, что было рассказано, нет нужды описывать - как я намеревался в начале
нашего путешествия - все то, что я вижу перед собой. Разумеется, улица передо мной
запружена моими товарищами Незримыми, бродящими взад и вперед, разумеется, шесть или
семь Незримых в этот момент праздно растянулись на тщательно ухоженной, засаженной
импортным кентуккийским мятликом лужайке, наслаждаясь созерцанием особенно красивого в
наших краях в это время года небом, ожидая появления на этой сцене крайне важного,
единственно имеющего значение бесценного смертного, либо одного из обитателей
Тюльпановой аллеи, либо кого-либо из обслуги. Эти выжидающие, в частности, как и я сам,
напоминают заядлых театралов, которые, уже в который раз оказываясь на любимом спектакле,
сжимают сумочки или театральные бинокли и подаются вперед, глядя на поднимающийся
занавес, затаивают дыхание, глаза расширены, сердце уже заранее колотится, когда на сцене
начинают появляться актеры и занимать положенные места, начинают звучать дорогие их
сердцу знакомые слова, снова ставятся старые как мир проблемы, снова начинает
раскручиваться сюжет, на сей раз, возможно, стремящийся к финалу, равному по
напряженности нашему вниманию. Правильно ли они сыграют на этот раз? Получат ли они
желаемое на этот раз? Увидят ли они? Нет, разумеется, нет, они никогда не увидят, однако мы
вс
...Закладка в соц.сетях