Жанр: Триллер
Домино
...хам. Не хватало еще, чтобы ты снова хлопнулся в обморок,
как нервная барышня.
Он обернулся к Тристано и поднес к губам мальчика очередной стакан с темным
вином.
- Пей.
Последовала тьма и тишина.
Вскоре вновь свет и голоса. И боль. Да. Боль, боль, боль.
- Спокойно, - пробормотал Монтичелли, стукнув ставнями и наполняя вином еще
один стакан. - Пройдет. Пей.
Прошло - это верно. Но не раньше чем через десять дней. Иногда казалось, будет
болеть вечно.
Проведя в городке одиннадцать дней, новобрачный, поминутно вздрагивая, помог
своей супруге сесть в коляску, и началось путешествие вначале по узким переулкам, а
потом через неисчислимые таможни, заставы, переправы, мосты. И вымогательство при
каждой остановке, и каждый вечер гостиницы в глухих углах - не те, что в прошлый раз,
но такие же грязные и негостеприимные: вши и пауки, запах овечьего помета и
лошадиной мочи. Не стоит напоминать, что ели путники из собственной посуды
собственными столовыми приборами и спали на собственном белье. Но простыни
Тристано были теперь запятнаны кровью: горничная Монтичелли, как ни старалась, так и
не сумела отмыть их дочиста. Запятнаны кровью Тристано, разумеется.
- П-после первой брачной ночи, - усмехнулся Гаэтано. Затем, однако, он
посерьезнел и добавил нахмурившись: - Мы с-сожжем их, когда доберемся до Неаполя.
Тристано казалось, что именно беспокойство из-за этих простыней побуждает
Гаэтано платить подозрительным господам даже больше, чем требовалось для ублажения
их совести. Поскольку теперь он знал (из объяснений доктора в вечер перед отъездом),
что всякий, кто приложит руку к "операции" (так это назвал Монтичелли), подлежит
отлучению от церкви. Во всяком случае, такое наказание назначалось в Папской области,
совокупно с рядом очень неприятных светских кар, однако не столь радикальных, как в
Неаполитанском королевстве, где, по словам Монтичелли, исполнителя - вроде него
самого - в два счета приговорили бы к смерти.
- И ордер бы выписал, - скалясь, втолковывал он Тристано, - тот же, кто
накануне наслаждался плодами моего мастерства в Королевской капелле. Но я не
возмущаюсь этим лицемерием, и знаешь почему? Я и сам лицемер. Я, видишь ли, терпеть
не могу музыку. Да, мой мальчик, - весело прокаркал он, - по мне что опера, что
кошачий концерт - все едино!
Но при всей своей нелюбви к музыке Монтичелли за десять дней позволил себе
привязаться к Тристано - даже несмотря на то, что большую часть времени мальчик
провел в оцепенении после бесчисленных порций вина, смешанного с опием. Правда, чем
больше поправлялось его здоровье, тем светлее становилось вино, каковым Монтичелли
потчевал заодно и себя, делаясь от этого добрей и разговорчивей. Часто они трое (если
Гаэтано соглашался пренебречь иными радостями и остаться дома) играли в спинадо,
слобберханнес, пикет и другие игры, которые освоил Монтичелли за идиллические - как
будто - годы обучения в Падуе. Но вот настал последний день и к дому подкатила
коляска, откуда выпрыгнул на булыжную мостовую мальчик в шляпе с лентами. Вылитый
ангел со знаменитой "Пьета леи Туркини" в Неаполе. Новый партнер доктора по картам.
- Терпеть не могу музыку, - пробормотал Монтичелли и поправил очки, готовясь
встречать новоприбывшего, - но люблю деньги.
Да, деньги. Кто мог подумать, что они достанутся в таком количестве? Правда, не
сразу, но зато через несколько лет... Однажды Тристано заработал за полгода две тысячи
дукатов - невероятно много для юноши семнадцати или восемнадцати лет.
Откуда взялось это богатство? В основном из оперных театров: вначале в Неаполе, а
потом во Флоренции и Венеции. Да, Венеция... Но не буду забегать вперед. Прежде были
церкви Рима и Папской области, священные пределы, куда не допускались женские
голоса, способные их осквернить. Но там платили всего лишь четыре кроны за
представление, гораздо прибыльнее было выступать в театре, например, в театре
Алиберте - и там тоже женские голоса находились под запретом. Ролям не было конца:
Танкред в "Gerusalemme liberata"* ["Освобожденный Иерусалим" (ит.).], Термансий в
"Onoria in Roma"* ["Гонория в Риме" (ит.).], Клавдий в "Messalina"* ["Мессалина"
(ит.).], Анастасио в "Giustino"* ["Джустино" (ит.).]...
Что это? Быть может, вам покажется забавным, что величайшие властители и злодеи
истории и мифологии: Тамерлан, римские цезари, Эней, Роланд, Танкред - унизились до
того, чтобы петь мальчишеским или даже девичьим голосом? Да, в новейшие времена
вкусы переменились и героические роли перешли к тенорам... но полвека назад такие
партии надлежало исполнять самым красивым, виртуозным голосам, об ином нельзя было
и помыслить.
Случались и весьма доходные приглашения в palazzi* [Дворцы (ит.).] кардиналов и
знати: палаццо Маттеи, вилла Памфилия и вилла Боргезе, где от кардинала Гуальтьери
Тристано получил тысячу скуди за четыре представления. Или драпированный шелком
театр в палацио делла Канчеллерия - кардинал Оттобони наблюдал за сценой из
собственных апартаментов и (по крайней мере, шел такой слух) пустил слезу во время
исполнения aria grazioso* [Ария грациозо (ит.).]. Еще тысяча скуди. За ним охотились не
только обитатели Рима, но и прочие зрители: князь Моденский, графиня Гримбальди из
Генуи, саксонский королевский двор из Дрездена, великий герцог Тосканский, несколько
раз, бывало, и кардинал Гримани, вице-король Неаполя.
Все это, как я уже говорила, относится к времени расцвета, которому
предшествовало несколько лет совершенствования, выступлений не столь громких и не
столь хорошо оплачиваемых. Возвращения Тристано из дома Монтичелли ожидал его
первый покровитель, отнюдь не вице-король и не герцог. Но все же nobiluomo* [Дворянин
(ит.).]. Тристано осваивался в своей новой комнате (принадлежавшей раньше Кончетто) и
привыкал к виду из окна на площадь и далекий замок Торрионе дель Кармине. На
соломенном тюфяке лежала черная накидка. Вошел синьор Пьоцци с молодым человеком,
которого представил как графа Аннибали.
- Поздравляю с возвращением в Неаполь. - Граф сдернул с себя парчовую
треуголку и изобразил глубокий поклон. - Надеюсь, минеральные воды благотворно
сказались на вашем здоровье?
- Да, благодарю, - вмешался синьор Пьоцци, поскольку Тристано замешкался с
ответом. (Минеральные воды?) - Минеральные воды - да, сэр. Тристано? Да, сэр, лечат
превосходно. Он стал как новый. Это была... всего лишь малярия.
- Очень рад это слышать, - отозвался граф, - и в таком случае хотел бы кое-что
предложить.
Аннибали, первый граф-покровитель Тристано импозантностью не отличался,
будучи мал ростом, пучеглаз и так кривоног, словно бы ездить на муле начал раньше, чем
ходить. Тем не менее, как ни поразительно, этот благоухающий жасмином и
задрапированный в шелка лягушонок был, если верить слухам, известным сердцеедом, не
встречавшим отказа у дам. У всех, кроме одной-единственной, а именно КатериныСперанцы,
на которой - вероятно, именно по причине ее упорной неблагосклонности -
мечтал жениться.
Через две недели граф пригласил Тристано к себе на виллу, чтобы в конце вечера
спеть на ridotto* [Место собраний (ит.).] для упрямицы не только знаменитую ныне
бурную арию из "Oeneus", но и сентиментальную песенку собственного, графа Аннибали,
сочинения. Вещица была из рук вон плоха, сравнение с нею вполне бы выдержали даже
одиннадцать опер синьора Пьоцци. Тристано было заплачено за его труды 30 скуди. В
качестве возмещения Аннибали надеялся завоевать любовь Катерины-Сперанцы. Но она и
не думала сдаваться - во всяком случае, графу; Тристано - это другой разговор. Без
меры очарованная этим неказистым мальчишкой с красивым голосом, она приглашала его
в виллу своего отца на Искье, преподносила ему черепаховые табакерки, одеколон в
золотых флаконах, павлина из Японии...
Предвестие того, чему назначено было случиться. Он был уволен со службы у графа,
но быстро нашел иных покровителей. В других дамах и господах, желавших пожертвовать
малую толику своего богатства в обмен на удовольствие слушать голос Тристано в
темном театральном зале или в большом домашнем зале с хорами, недостатка не было.
Разумеется, в первые годы большая часть заработанного возвращалась в conservatorio. В
результате синьор Пьоцци смог забросить свой огород и даже задумал расширить
conservatorio и перенести его в более удобное место, под сень Кастель-дель-Ово, но, к
несчастью, не дождавшись осуществления своих планов, умер: однажды утром его нашли
на полу капеллы со свернутой шеей; руки были вытянуты так, словно бы он пытался когото
оттолкнуть, глаза вылезли из орбит. Застывший, иссиня-белый, с открытыми глазами,
он походил на статую. Тристано к тому времени уже выполнил свои обязательства перед
маэстро и жил в Венеции.
Но синьор Пьоцци - быть может, он известен вам как Гаспаро Пьоцци? нет? -
продолжал жить, обретя бессмертие в своих творениях, то есть в своих операх, которых в
тот день, когда горничная нашла его лежащим навзничь на холодных каменных плитах,
насчитывалось семнадцать штук. "Penelope"* ["Пенелопа" (ит.).], "Fulvia vendicata"*
["Отомщенная Фульвия" (ит.).], "Dido e Aeneas"* ["Дидона и Эней" (ит.).], "II trionfo di
Lucina"* ["Триумф Луцины" (ит.).], "Ifigenia abbandonata* ["Покинутая Ифигения"
(ит.).], "La forza d 'amor* ["Сила любви" (ит.).] - может, вы о них слышали? Нет? Стало
быть, не такое уж и бессмертие. Но конечно же, вы слышали о "Philomela"* ["Филомела"
(ит.).], которая считается его magnum opus* [Главный труд (лат.).]? Нет? Ну ладно.
Может, в них и нет особых достоинств - это скорее сборник упражнений для виртуозов;
их художественная целостность принесена в жертву запросам публики. Мелодии
неоригинальны, стиль сух и монотонен, либретто отвратительны - это верно. Однако
именно благодаря этим ариям, с их бравурным стилем, приобрел Тристано свою
известность.
Но если Тристано снискал такую славу, исполняя действительно не столь уж
выдающиеся творения Гаспаро Пьоцци, какой успех ждал его, когда он обратился к
подлинным мастерам - Скарлатти, Бонончини, Генделю? Все писали для него - да, они
тоже добивались его внимания, как и прочие. В их руках Тристано мог - нет, должен был
- сделаться величайшим сопрано в истории оперы. Фаринелли и Сенезино в сравнении с
ним были крикливыми чайками. Николини и Порпорино? Пара визгливых поросят!
Фаустина, Куццони - гоготали как гусыни! А Пьоццино? Ага. Отчасти именно
Пьоццино, вместе с графом Провенцале в Венеции и затем лордом У*** в Лондоне...
- Но я снова забегаю вперед, - сказала леди Боклер, - и, вы уж меня простите,
мистер Котли, вид у вас в самом деле неважный.
Не сомневаюсь, что она была права, однако в болезненном оттенке моей
физиономии был виноват не сливовый соус и даже не пивные излишества под тосты за
короля. Причина моего внезапного недомогания заключалась, скорее, в некоей детали
обстановки, бросившейся мне в глаза непосредственно перед тем, как леди Боклер
прервала свою историю. Почему я не заметил эту деталь - а вернее, детали - ранее в
тот же вечер, объяснить затруднительно; они размещались прямо у меня перед глазами, на
верхушке буфета, где прежде стоял гравированный портрет: треуголка, украшенная
золотым point d'Espagne, и пара лайковых перчаток, сверкавших при свете свечи как
полированные кости.
Глава 16
- Ну же, Котли, давайте - мой рабочий халат, краски. Живо, любезнейший, живо!
Не спите на ходу: у нас еще полно работы!
Как часто в последующие две недели я слышал это распоряжение или одно из
тысячи других, подобных? Сколько раз мне приходилось живо бросать только что
полученное поручение, чтобы еще живее взяться за другое, более срочное? Я ведь служил
подмастерьем в студии сэра Эндимиона Старкера - принадлежал к "школе Старкера",
как сказали бы историки живописи.
Как выяснилось, эта школа принадлежала к числу наиболее требовательных. Сэр
Эндимион по горло загружал своих учеников (общим числом пятерых, включая меня)
разнообразной работой. Большую часть времени мы были заняты тем, что смешивали
составленные им краски и затем писали драпировки поверх набросков на незавершенных
портретах. Таковых же имелись, похоже, сотни - достаточно, чтобы сто пар рук
трудились над драпировками еще сотню лет: миниатюры, выполненные гуашью, силуэты,
поясные портреты, портреты немного меньше поясных, небольшие сюжетные картины,
епископы в полроста и в полный рост и даже семейные портреты сверх натуральной
величины, которым назначалось услаждать взоры будущих поколений в заставленных
шкафами библиотеках загородных усадеб. В таких работах недостатка не было, поскольку
книга клиентов сэра Эндимиона (толстый гроссбух, куда одному из учеников поручалось
заносить все новые и новые фамилии) была "заполнена до предела", как пояснял обычно
сэр Эндимион за стаканом портера (средство создания в студии непринужденной
обстановки): "Заполнена до предела года на три как минимум. Разве что кто-нибудь из
старых сычей, которые в ней значатся, отдаст долг природе раньше, чем я успею
выполнить свои профессиональные обязательства". Подобные веселые беседы велись в
просторной студии сэра Эндимиона в Чизуике, расположенной на третьем этаже и
смотревшей окнами на реку, крайне редко. За работой сэр Эндимион не позволял себе ни
пошутить, ни расслабиться и того же строгого самоограничения ждал и от своих
учеников, молчаливо осуждая в них приверженность обычным для юношества забавам.
Причина заключалась в том, что через студию непрерывно тек поток посетителей - часто
шесть-семь человек за день. И хотя, насколько мне известно, ее порог не пересекали
персоны ранга короля Георга или лорда Норта, немалое количество Достойных Особ
прибывало с большой помпой в своих экипажах, чтобы позировать сэру Эндимиону:
Портманы, Кэвендишы, Гроувеноры, Честерфилды, Кадоганы; а также адмиралы,
епископы, сквайры, философы и остроумцы, актеры из "Друри-Лейн", сопрано из
"Королевского театра" на Хеймаркет, производители рома с Ямайки, издатели журналов,
вождь чероки, королевский кондитер, мебельщики и изготовители фарфора, гончары,
парфюмеры, архитекторы, магистраты, виги, тори; жены и любовницы всех
вышеперечисленных, а иной раз и наследники, и лишь немногим реже - их пудели,
кошки, попугаи-ара и канарейки. Случалось, к зеленым дверям дома прибывало сразу три
или четыре компании, между которыми неизменно возникали споры, а то и ожесточенные
перепалки: в ходе одной из них свалился в лужу парик некоего магистрата, а спаниель
вдовствующей герцогини сорвался с поводка и сбежал в Брентфорд.
Все эти важные персоны просиживали перед мольбертом сэра Эндимиона по два
часа каждый день, причем, как правило, более терпеливо, чем леди Манреза. Сэр
Эндимион считал, что современное платье мешает придать портретируемому - будь он
сколь угодно красив или уродлив - должную внушительность, а также выявить его
"универсальную сущность", а потому выбирал моделям облачения в духе античности или
пасторали.
- Терпеть не могу эти модные причуды, - фыркал он обычно, когда модель
являлась к нему в турецком или персидском костюме. - Что здесь, маскарад? Нет. Мне
нужна Правда, а не личина. Меня интересует универсальная сущность, мне нет дела до
видимости. А также до новейших ухищрений модисток или модных поветрий Воксхолла.
До капризов двора или наисвежайших туалетов, присланных почтой из Парижа. Нет, нет,
нет. Как, черт возьми, смогу я показать внутренний дух, если внешняя оболочка наряжена
в перья и драпировки, как полуголая одалиска?
Те из клиентов, кто имел глупость явиться к зеленой двери в запретном костюме,
отсылались обратно с наказом не возвращаться без классического одеяния: белой мантии
с цветами на плече и лентой вокруг талии; собравшись кучкой в студии или снаружи, у
своих карет, они выглядели как небольшой пантеон мрачноватых божеств. Иной же раз
они были обязаны обратиться, по выражению мастера, к "элегантной простоте" черных
одежд со стоячими воротниками, отчего обретали поразительное сходство с портретами,
созданными в прошлом веке великими мастерами Ван Дейком, Веласкесом или Рубенсом.
- Это уже лучше, - обрадованно кивал сэр Эндимион, критическим взглядом
обозревая со всех сторон новый костюм модели. - Много лучше. Да, да. Теперь на месте
досадных частностей начало вырисовываться универсальное и идеальное. Да...
превосходно!
Как вы, наверное, догадываетесь, философия сэра Эндимиона оказалась весьма
близка моей, и мне очень льстило, что я мыслю в унисон с этим острым умом.
Одновременно я не без опасений ожидал, что он скажет о "турецких причудах" "Дамы
при свете свечи", когда она будет завершена. А может, мне следовало бы сказать, если она
будет завершена, поскольку наше дальнейшее общение с леди Боклер стояло под
вопросом, как из-за того, что мне случилось заметить в ее квартире, так и, в еще большей
степени, по причине моего собственного поведения, преступившего рамки приличий.
- У вас побывал посетитель, - дерзнул заявить я в тот вечер голосом, боюсь,
грубым и с обличающими нотами.
- Посетитель? - Леди Боклер растерянно заморгала. - Нет-нет, едва ли... - Как
больно мне было слушать нежный голос, произносивший такую ложь!
- Шляпа. - Понизив тон чуть ли не до шепота, я указал на буфет. - Перчатки...
- Ах да, - протянула она. - Приятель, мистер Котли, всего лишь приятель.
Заглянул сюда далеко не вчера. Да-да... у меня и из головы вон. Да... это его шляпа. Он ее
забыл, растеряха.
Выходит, Роберт побывал здесь, в этой комнате. Неудивительно, что негодяй так
безобразно обращался со мной в тесном экипаже! Несомненно, леди Боклер меня
похвалила, и он, надо полагать, увидел во мне соперника.
- Вам он вряд ли известен, - продолжала она. - Знакомый, не более. Не то чтобы
важная птица... деревенский кузен. Ну вот, мистер Котли, - произнесла она, чуть
помолчав, - вы, стало быть, ревнивы!
Ревнив? Разве? Имел ли я основания ревновать?
Когда я захлопнул за собой дверь и побрел по Сент-Джайлз-Хай-стрит, мне было
ясно одно: моя неприязнь к Роберту - кузен он там или нет - сгустилась еще на тон или
два. А мое уважение к леди Боклер? На ходу я вновь и вновь слышал мысленно ее ложь.
Но было ли это ложью? В самом деле она забыла или пыталась меня обмануть?
В ближайшие дни, чтобы забыть об этих вопросах, я с головой погрузился в свои
обязанности в студии. Последние были многочисленны и разнообразны, но по сути
довольно непритязательны. После того как сэр Эндимион заканчивал лицо и одежду, мне
поручалось добавить кармина в складки драпировок по бокам или мазать terra verte*
[Зеленая краска (ит.).] задний план, состоявший из немереного пространства травы и
дубов.
Модели платили потом сэру Эндимиону за готовый продукт по 50 гиней (портрет
чуть меньше поясного) или даже 200 (портрет в полный рост). Признаюсь, у меня текли
слюнки, когда я глядел, как легко и быстро - в мгновение ока - совершались такие
сделки. Моя доля в этом прибыльном предприятии приносила мне всего-навсего одну
гинею в конце каждой недели, так что за карточный долг я рассчитывал расплатиться за
месяц с небольшим. Однако конечная ценность моей работы у сэра Эндимиона
измерялась отнюдь не гинеями или иным чисто материальным выигрышем: главное, я
изучал избранное мною ремесло у самых, так сказать, стоп мастера - или, по крайней
мере, мистера Льюиса, "старшего помощника" мастера. Из ворчания мистера Льюиса я
многое узнал о технике сэра Эндимиона, основанной на ряде странных смесей, с
которыми он постоянно экспериментировал. Зелий и снадобий он хранил не меньше, чем
какой-нибудь чернокнижник или аптекарь или (если верить Топпи) какая-нибудь светская
модница; его шкафы, где теснились склянки, пузырьки, мерные стаканы, шпатели, ступки
и бутыли из тыквы, заполненные, в свою очередь, восками, маслами, смолами,
бальзамами, клеями и всевозможными пигментами, изобилием не уступали оснащению
мистера Лангли, с его зловонными порошками и дымящимися припарками. На эти
снадобья и зелья и уходила большая часть моего времени - помимо полоскания клейких
кистей, аптечных банок и бутылей, а также мытья лестниц. Под руководством мистера
Льюиса я варил составы из льняного семени и орехового масла над свинцовым суриком,
получая таким образом олифу, которое замешивал затем, в очень точных пропорциях, с
пигментом из лавки мистера Миддлтона на Сент-Мартинз-лейн. Также я соединял эти
масла со специальной смолой (мастикой), которую растворял в скипидаре, чтобы
получить маслянистый растворитель, которым охотно пользовался сэр Эндимион, когда
писал тело. Я изготавливал для него лаки на яичных белках или - более трудоемкий
способ, - растворив другую смолу, "копал", в олифе, втирал туда нужное количество
пигмента. Случалось, у мистера Миддлтона не оказывалось требуемого пигмента или сэр
Эндимион желал опробовать редкий или экспериментальный рецепт, данный кем-то из
коллег, и тогда мне приходилось браться за керамические миски, мензурки и всякие
разные смолы и минералы: анилин, селадон, трагакант, свинцовые белила, аммиак,
алюминий и неизвестно что еще. Превратив ядовитую смесь в эмульсию, я ставил ее в
керамической миске на огонь, где она пузырилась, брызгала и булькала семь или восемь
часов подряд, а у меня от запаха воспалялись и источали влагу глаза и нос. Когда
жидкость в мисках испарялась, я соскребал сухой остаток и растирал его в аптечной банке
с маслом или смесью скипидара и воска. Все это убеждало меня в том, что создание
живописных шедевров - занятие не для белоручек и лентяев.
Что еще? Я помогал делать офорты. Я намазывал гравированные пластинки сэра
Эндимиона пигментом (франкфуртской черной сажей), растертым в льняном масле, а
затем стирал его жестким тарлатаном и, наконец, ладонью, которую предварительно
покрывал мелом. Смачивал бумагу, помещал ее в круглый пресс и, потея и кряхтя, вращал
колесо, пока не вытягивал из пластины гравюру - черно-белое зеркальное изображение.
Я помогал мастеру изготавливать особого рода портреты, недавно изобретенные во
Франции месье де Силуэттом: усаживал дам в специальное кресло (мастер называл его
"силуэт-машина"), сбоку которого был укреплен лист бумаги, с другой же стороны
помещалась свеча, так что лист делался полупрозрачным. Через плечо сэра Эндимиона я
наблюдал, как он обрисовывал на бумаге тень, создавая идеальный профиль - наиболее
полно, по его мнению, отражающий универсальные и идеальные качества оригинала.
- Поскольку силуэтный рисунок, - объяснял он, - игнорирует все частности и
дает возможность, как бы ни был раскрашен и напудрен оригинал портрета, разглядеть в
линиях лба и челюстей сильные и слабые стороны характера, добродетели и пороки.
Чем еще я занимался? Мистер Льюис поручал мне готовить холсты. Я их грунтовал,
для чего сначала вымачивал холст в кипящей олифе, наносил на поверхность ту же
горячую олифу и красную охру и наконец, высушив поверхности у огня, вновь покрывал
их горячей олифой и завершающим слоем белой краски. После определения размеров
полотна натягивались на подрамники, и мне оставалось только наблюдать, как мастер
накладывает на них куски густой, но податливой вонючей субстанции, которую я готовил
весь предыдущий день. Они накладывались так густо и были такими грязными и
масляными, что, случалось, целые пласты краски - вся картина - соскальзывали с
полотна и шмякались на пол у его ног. За это я выслушивал мягкий упрек от своего
ментора и не столь деликатный - от мистера Льюиса.
Похоже было, увы, что мне суждено вечно вызывать неудовольствие то сэра
Эндимиона, то - чаще - его старшего помощника. Пусть я схватывал все на лету,
будучи, как заметил сам сэр Эндимион при игре в вист, "сообразительным юношей", но
все же совершил при исполнении своих обязанностей несколько небезобидных промахов,
один или два из которых, как мне дали понять, угрожали жизни обитателей дома. Думаю,
однако, что не все эти ошибки были на моей совести, поскольку мне, так сказать,
постоянно ставил палки в колеса коварный мистер Льюис; в нем я сразу, к своему
огорчению, узнал молодого человека, который в первый вечер долго и злобно хихикал и
нагло высовывал свой ярко-розовый язык, застав меня в саке и юбках леди Манрезы.
Первая неприятность случилась, когда я чистил аптечную банку со скипидаром и по
совету мистера Льюиса выплеснул ее содержимое в очаг: там взметнулось бурное пламя и
пришлось вызвать двоих пожарных, чьи услуги обошлись сэру Эндимиону в пять фунтов,
не говоря уже о том (он вздохнул), что пострадала его добрая репутация среди соседей. Я
был искренне огорчен этим несчастьем, рассыпался в извинениях, и мастер меня простил.
Однако он попенял мне за ссылку на распоряжение мистера Льюиса, поскольку "мистер
Льюис находится здесь при мне уже два года, но ни разу подобного пожара не устраивал".
На следующий день беда едва не повторилась: согласно указанию мистера Льюиса, я
поместил портрет некоей блиставшей в свете графини сохнуть перед огнем, а когда, попив
чаю, вернулся, обнаружил, что уважаемая дама начала тлеть и покрываться пузырями;
наиболее восприимчивые к жару краски ее физиономии каплями стекали на пол, который
тоже задымился.
- Благие небеса, - воскликнул сэр Эндимион, после того как мы вдвоем загасили
пламя башмаками, нанеся лицу графини еще больший урон, - не вздумайте впредь
ставить картины так близко к огню! Картины я восстановлю, - добавил он с суровой
нотой в голосе, - а вот дом и близких - нет.
Снова мне пришлось пространно извиняться, и все же я не мог отделаться от мысли,
что не ставил графиню вплотную к очагу: это она сама, пока я пил чай, умудрилась туда
приблизиться. Загадка этого небольшого, но фатального перемещения очень скоро
разрешилась: отвернув взгляд от пожарища, я заметил глупую ухмылку и высунутый до
самого корня язык мистера Льюиса. Я ничего не сказал сэру Эндимиону о своих
подозрениях, но впредь решил, как Аргус, следить за старшим помощником с его новыми
каверзами.
Однако моя бдительность оказалась бессильна, и вскоре произошло новое, самое
неприятное д
...Закладка в соц.сетях