Жанр: Триллер
Домино
...е всяких других. Сделаться учеником самого
сэра Эндимиона Старкера! Утренние бедствия: ливень, предательство господ Браунригга
и О'Лири, опасности речного купания, вонь лодки с угрями - все изгладилось из памяти,
словно туман, рассеявшийся под первыми лучами солнца. Я не переставал радоваться,
даже когда заметил, как один из юнцов, растиравших пигменты, толкнул локтем своего
товарища, показал мне язык и захихикал.
Сеансу не видно было конца, но вот сэр Эндимион отложил в сторону наполовину
завершенный портрет и мне было позволено облачиться в собственные штаны, которые
служанка вернула вычищенными. Никогда я не надевал их с такой радостью, даром что
они еще не совсем высохли.
Нацепив на себя привычное одеяние, я отложил в сторону модный парик, зонтик,
жемчуг и в заключение веер, который не удержался на маленьком столике и с громким
стуком упал на пол. Молча проклиная свою неловкость, я поднял его и обнаружил, что
застежка разошлась и на раскрытой поверхности показалось "Похищение Ганимеда".
- Не беспокойтесь из-за веера, мистер Котли, - произнес сэр Эндимион, заметив
мое смущение. Он успел сменить свою блузу на красивый бархатный кафтан табачного
цвета. - Он не принадлежит леди Манрезе, так что если сломался, туда ему и дорога.
- Этот веер очень необычный, - проговорил я, бережно кладя его на стол
дрожащей (боюсь, это было заметно) рукой. - Вы сами его расписывали, сэр?
- В незапамятные времена, - отозвался он и запятнанной красками ладонью
отбросил в сторону блузу. - Любой веер так и просит что-нибудь на нем написать. Не
сомневайтесь, беды никакой нет.
- Ох... чуть не забыл, - вырвалось у меня, когда мы с Джеремаей стояли на пороге
зеленой двери, готовые в обратный путь. Я извлек из кармашка для часов миниатюру,
которую молодая леди швырнула мне в голову. Портрет кое-где пошел пятнами, но в
целом пережил погружение в реку и остался вполне узнаваем. Внезапно лицо сэра
Эндимиона в свою очередь покрылось бледностью.
- Ради всего святого, где вы это нашли?
Я объяснил, что, как было условлено, явился на Сент-Олбанз-стрит, а прекрасное
создание, оригинал акварели, показалось в окне и предложило мне передать миниатюру
сэру Эндимиону.
- Она несносна, - тихо проговорил он, подводя меня к зеленой двери, и проворно
сунул миниатюру себе в карман. - Совершенно несносна. Мне очень жаль, что вы на нее
наткнулись, - очень-очень жаль. Вот что, мистер Котли, - продолжал он все тем же едва
слышным голосом, - если вы через три дня явитесь ко мне в студию на Сент-Олбанзстрит,
у меня будет для вас предложение. На этот раз обещаю быть более точным, а
предложение, надеюсь, вас не разочарует.
По дороге домой мы миновали "Берлингтон-Армз", где у дверей двое резчиков лозы
точили на большом оселке свои ножи. Внутри таверны ярко горели две свечи с фитилями
из сердцевины ситника, и в окне я разглядел голову нашего капитана; заодно со своим
собутыльником, он сник под бременем дневных трудов и возлияний в веселой компании.
По соседству, в нескольких ярдах, все еще плавно покачивалась у временного причала
лодка с тем же грузом угрей, а ободранные ивы толпились на берегу группами бледных
теней, ведущих немой разговор.
Далее мы проследовали по Мосонз-Роу, и я показал Джеремае дом, где много лет
назад жил мистер Александр Поуп. Джеремае был незнаком как сам мистер Поуп, так и,
тем более, поэма "Элоиза к Абеляру", которая (как я ему сказал) была сочинена за этими
красивыми кирпичными стенами. И вот, дабы позабавить себя в дороге и отвлечь
Джеремаю от мыслей о грабителях, я рассказал ему историю прославленных и несчастных
любовников, Абеляра и Элоизы, а именно: как великий философ и учитель Абеляр
вступил с Элоизой в тайный брак, плодом которого стал сын, названный Астролябом, и
как затем разгневанный отец Элоизы, каноник Фюльбер из парижского собора Нотр-Дам,
лишил философа детородных частей.
- Однако и после безжалостного оскопления Абеляра любовники не утратили своей
страсти, - объяснял я, - она пылала по-прежнему и после ухода Элоизы в монастырь, и
даже после смерти несчастного Абеляра на дороге в Рим, где он собирался воззвать к
папе, дабы очистить себя от обвинения в ереси, каковое на него возвел Бернар
Клервосский.
Я процитировал своему юному спутнику несколько наиболее усладительных
пассажей из поэмы мистера Поупа, в том числе строки:
Пусть непорочность холодна как лед -
Любовь алтарь запретный разожжет.
А также:
Мне душу согревают прегрешенья:
Крушусь о них - и жажду повторений;
И наконец:
О, полночи всеведущей заклятья!
Повинный, их опять стремлюсь познать я.
Лукавцы-бесы, все круша преграды,
Мне в душу льют любовные отрады.
Думаю, эти отрывки произвели на Джеремаю большое впечатление (хотя
упомянутые там "заклятья полночи" вновь заставили его пугаться каждого куста). Когда
история подошла к концу (мы как раз шагали по Грейт-Уэст-роуд в Хаммерсмите,
приближаясь к заставе на Норт-Энд-роуд), Джеремая осведомился:
- Мне кажется, мистер Котли, эта Элоиза - дама самая что ни на есть благородная.
Скажите, сэр, она еще жива?
Я рассмеялся и объяснил, что описанные мною события происходили более шести
веков назад.
- Пойми, Джеремая, в наш век и в наше время ничего столь ужасного больше не
случается.
Глава 13
Ученики синьора Пьоцци не только регулярно исполняли мессы в городских
церквах, но выступали также в качестве хора в различных театрах Неаполя. Пирамиды
свечей на главном алтаре, святые мученики, глядящие с плафонов, ангелы в грациозном
полете на алтарном экране, над головами молчаливых прихожан - вместо всех этих
благословенных картин перед ними представали в таких случаях пещеристые залы в алых
арабесках, драпировки из тафты, золоченые гирлянды, изогнутые мраморные балюстрады,
мерцание дюжин восковых факелов в золотых канделябрах под самым потолком.
Смиренное собрание верующих замещалось шумной толпой, которая, рукоплеща и
горланя, теснилась в многоярусных галереях и обитых бархатом ложах; наряды,
украшавшие эту стаю крикливых ворон: снежно-белые парики, серебряные петли,
неохватные турнюры, камзолы из лимонно-желтого и перламутрового шелка, -
заставляли задуматься, не отсюда ли вели свое происхождение самые приметные
предметы из armoire* [Шкаф (фр.).] Пьоццино.
Сам Пьоццино, разумеется, находился при этом в центре внимания и после
спектакля принимал аплодисменты, букеты, billet-doux* [Любовная записка (фр.)].
Помимо того, певца наперебой обхаживали дамы, не брезговавшие заглядывать за кулисы;
это были графини, герцогини, аристократки с лошадиными лицами; дамы, высокое
происхождение которых удостоверялось выездом: открытым фаэтоном в форме дельфина
или раковины, гербами и девизами знатных фамилий на стенках. Они одаривали его
объятиями и поцелуями, а иной раз и более вещественными знаками благоволения:
золотыми монетами, позолоченными коробочками для ароматов, флаконами духов с
резными стеклянными пробками, а то и - в редких случаях - павлинами, лисами,
голубями в клетках, однажды даже маленьким леопардом на золотой цепи. Одному Богу
известно, что сталось с этими тварями: вернулись ли они, презрительно отвергнутые,
обратно к владелицам или были принесены в жертву страсти Шипио к натуральной
философии и закончили свои дни под его скальпелем либо в пасти чудовища из чулана
для сушки белья.
Дамы, конечно, ведать не ведали о темных сторонах натуры Пьоццино. В его
артистических помещениях царила жизнерадостная обстановка, ничем не напоминавшая о
мрачных склонностях, коим он втайне предавался под крышей conservatorio.
Прохладительные напитки с фруктами и вином подавались там до поздней ночи, вернее,
до раннего утра, а нередко и до поздних утренних часов, поскольку сценические
выступления Шипио начинались обычно, как было принято, в одиннадцать и
продолжались часа три-четыре. На бархатных поверхностях карточных столов здесь шла
игра в "красное и черное", игральные кости гремели и подскакивали в руках его
прекрасных партнерш: дам в манто, благоухающих одеколоном, дам в масках, с низким
decolletage, в пышных юбках; дам, похожих на большой колокол в оборках (за язык
сходили обтянутые шелком ножки). Их доставляли в театр Сан-Бартоломео из белых
дворцов высоко на холмах, иных же, по слухам, из мест менее далеких, а именно из
соседних борделей. Здесь соприкасались локтями изысканнейшие женщины Неаполя и
самые отпетые шлюхи, стремясь удостоиться благосклонного взгляда Пьоццино во время
беседы, а позднее, в прилегающей маленькой комнате, где стены были обшиты панелями
и стояла кровать с пологом, - и знаков внимания более интимного свойства.
Но однажды Шипио, предававшийся удовольствиям усерднее обычного, был
принужден запереться в своей комнате и задернуть шторы. В то унылое утро он не
допустил к себе даже Джулию - ни для уборки, ни для других, тайных услуг, и без того
востребованных в последнее время реже, чем прежде. Потому-то, по требованию синьора
Пьоцци, был внезапно отозван с церковных хоров Кончетто и помещен - в короне с
драгоценными камнями, в отороченной горностаем пурпурной мантии - на самое видное
место сцены, перед картонным морем. Какая исполнялась опера? Наконец-то одно из тех
самых безвестных творений синьора Пьоцци! Не очень злоупотребляя заимствованиями и
историческими неточностями, "Oeneus"* ["Эней" (лат.).] повествовал о прекрасной
лидийской царевне и ее возлюбленном Энее, калидонском царе.
Увы, роль царевны не стала для бедного Кончетто многообещающим дебютом.
Когда он мелкими шажками вышел на сцену, публика при непривычном виде нового
сопрано зашуршала своими блестящими перьями, послышались хлопки ставень и
укрывшиеся за ними обитатели лож принялись играть в шашки, прихлебывать вино и
широко зевать. Но в середине первой сцены, когда Кончетто дрожащей рукой подобрал
свой плащ и горестно запел об Энее, скрывшемся за картонным морем, воронье запрятало
шашки, распахнуло ставни и забыло о равнодушии, поскольку с самого начала сделалось
ясно, что Кончетто поет хуже некуда и что он и в подметки не годится Пьоццино. Корсет,
который ему пришлось надеть, стянул его круглый животик (когда его стали хорошо
кормить и освободили от работ по дому, Кончетто раздобрел и теперь с трудом сходил за
женщину, не говоря уже об изящной царевне, каковой требовало либретто), и теперь
протяжные ноты раньше времени глохли в него во рту и на пунцовых губах, переходя в
хриплый шепот. Немалую помеху представляла и обувь: каблуки шатались и при каждом
шаге Кончетто дергался как марионетка, порождая забавное подозрение, что царевна
повадилась заливать горечь разлуки спиртным.
Терпение публики вскоре подошло к концу. При подстрекательстве двух или трех
любителей искусств (из числа наиболее рьяных поклонников Пьоццино) в толпе,
слушавшей прежде вполуха, стали раздаваться свист и смешки. Вслед за галеркой
взволновались и ложи, затем - передние ряды партера, где сидели дамы в масках; на
сцену, подобием умирающих чаек, спланировало несколько переплетенных в шелк
либретто.
- Dentro, dentro!* [Прочь, прочь! (ит.).]
Новые свистки и взрывы хохота; роняющая перья стая либретто, иные из которых
спорхнули на арену с самой галерки.
- Долой! Прочь со сцены!
Кончетто достиг как раз середины особенно сложной колоратуры (Пьоццино, к
вящей своей славе, справлялся с нею безупречно). Одновременно он ступил на середину
шатких деревянных подмостков, долженствовавших изображать палубу корабля, который
плыл по волнам на поиски калидонского царя (тот тревожно наблюдал за действием из-за
кулис). Арию во время бури, задуманную синьором Пьоцци как свой шедевр, надлежало
исполнять с большой страстью, меж тем как корабль (его тянули туда-сюда при помощи
веревок рабочие сцены, прятавшиеся в кулисах) качался из стороны в сторону, чудом
избегая утесов на скалистом лидийском берегу, изображение которого виднелось на
заднике.
Un 'aura soave crudel gli diventa,
E in porto paventa di franger la nave...
To есть: "Легкий ветерок превращается в шквал и грозит разбить корабль". Или чтото
в этом духе.
Сперва у Кончетто дрогнул голос, потом - каблуки. Буря разыгралась сверх меры,
словно бы незадачливость Кончетто передалась рабочим, тянувшим за веревки; корабль
стал заваливаться и беспорядочно метаться среди нарисованных волн. Кончетто сделал
три неверных шага по ненастоящей палубе - и грохнулся за борт. Пурпурное платье
взметнулось ему на голову, вовремя защитив от либретто, брошенного кем-то из ложи под
аркой просцениума, корона же не удержалась на макушке и свалилась в оркестровую яму.
Публика взревела. Оркестр смолк. Трубы застыли у вытянутых губ, скрипичные
смычки замерли над согнутыми плечами. Наконец, один из скрипачей зашевелился, с
опаской подобрал корону и швырнул ее обратно на сцену, словно это была
неразорвавшаяся петарда. Директор театра вскочил со своего места в переднем ряду и
бешено замахал руками:
- Сию минуту перестаньте! Играйте дальше, ну же! Прекратите, говорю я вам!
Патрон Кончетто, герцог, тощее чучело с козлиной бородой, выкрикивал из своей
ложи подобные же призывы, потрясая тростью из ротанга в одной руке и шпагой с
серебряной рукояткой в другой. Однако сторонники директора оказались в меньшинстве и
никто не обращал на них внимания, хотя Кончетто, побуждаемый совместно импресарио
и primo uomo* [Премьер (ит.).] (который по-прежнему переминался с ноги на ногу за
кулисами), храбро поднялся с колен. Увы, его движениям недоставало грации; так же
неуклюже стельная корова повинуется тычкам доярки.
При виде столь нескладной царевны зрители вновь загоготали. В свете факелов
красные глаза Кончетто, от страха вылезавшие из орбит, походили на глаза мертвого
Джунтоли, лицо под толстым слоем грима болезненно и одеревенело скалилось, словно
им, как кораблем, манипулировали, на потеху публике, бестолковые рабочие сцены.
Кончетто поспешно поднял корону и водрузил ее себе на парик (сбившийся на сторону),
потом, с видом оскорбленного достоинства, поправил одежду.
- Позвольте, - с удивительной вежливостью воззвал он, однако зрители не думали
униматься.
- Dentro, dentro!
Патроны в первых рядах начали топать ногами и при помощи свечей делать ему
рожки. Оркестр нестройно заиграл, смолк и вновь заиграл, еще более нестройно; скрипки
мяукали, горны ревели, как недужные телята. Кончетто с усилием открыл рот, как форель,
нацелившаяся на невидимый крючок, но ария, как тот крючок, порхала вне пределов
досягаемости.
Убедившись, что усилия бесполезны, он снова свалился в картонные волны, и
корона опять скатилась в яму, откуда вразнобой доносились резкие звуки.
- Катастрофа! - завопил директор. - Катастрофа! Бога ради, уберите его со
сцены! Ну же!
На следующий день Пьоццино вновь взошел на подмостки, а опозорившегося
Кончетто задумали отослать в Болонью, где ему предстояло, по-прежнему на положении
ученика, заниматься своим ремеслом в церквах и театрах рядом с другими певцами,
пережившими подобный же крах карьеры. Но в Болонью - место ссылки неудачников -
он так и не прибыл, поскольку вечером накануне назначенного отъезда бросился с
органной галереи в одном из музыкальных залов conservatorio и разбился насмерть. Тремя
днями позднее его тело предали земле в лиге от Аппиевой дороги, на неровном, заросшем
ракитой участке среди бугристых холмов, где хоронили нищих и некрещеных младенцев.
Герцог на погребении не присутствовал, но тем не менее заплатил десять сольди за мессу,
а затем и за повторные, на седьмой и на одиннадцатый день.
А еще через день Пьоццино вновь приболел. Синьор Пьоцци начал уже прежде
учить Тристано сложной акробатике, сопряженной с арией во время бури, а также и роли
лидийской царевны вообще. Ведь, как он открыто признал ранее, достоинствами сопрано
и вокальной техники, а также мощью гортани и легких Тристано превосходил всех прочих
учеников - исключая, разумеется, Пьоццино. Потому с Тристано были сняты
обязанности по мытью посуды и уборке двора и он принялся без помех совершенствовать
свой вокал во внутреннем святилище черносутанников. И вот, когда заболел Пьоццино
(обычной лихорадкой, продержавшей его, тем Не менее, в постели почти неделю), на
Тристано поспешно приладили подбитые ватой юбки и пурпурное платье.
Но если Пьоццино надеялся, что новый дублер повторит провал предыдущего, его
ждало разочарование. Тристано ступил на шаткую палубу деревянного корабля и
представил лидийскую царевну, чей дивный голос вызвал в публике волнение совершенно
иного рода. Лицо его, правда, не отличалось миловидностью, чего не могли скрыть даже
пудра и грим. Но его голос! Или ее голос? Определить было трудно... хотя нет, нет:
женский голос не мог быть столь хорош; это был поток золотых шелковых нитей, которые
расплетались и взлетали ввысь, к галерке; подобно орлу, парящему в потоках теплого
воздуха над обрывистыми утесами, он был рожден для полета.
И вскоре свет, под которым я разумею королевские дворы Дрездена, Вены и
Москвы, церкви Флоренции и Рима, забыл обо всех других певцах, заслушавшись
лидийской царевны синьора Пьоцци.
Леди Боклер стояла в прежней позе и была одета точно так же, что и три дня назад.
Но если в тот раз она смотрела мимо, теперь ее беспокойный взгляд был устремлен на
меня.
- Простите, мистер Котли, - прервала она свой рассказ, - но уж очень вы сегодня
бледны, словно занедужили. Вам нездоровится?
- Ну что вы, миледи, я отлично себя чувствую. - Настал мой черед проявить
нетерпение, поскольку вопрос о моем здоровье прозвучал уже третий раз: она успела
задать его сразу после моего прихода, а затем за трапезой, которая состояла из куропаток
в соусе из чернослива, свиного пудинга, рулета из устриц, супа с зеленым горошком,
репы, пончиков с клубникой и маринованных манго из Индии (к ним я, признаюсь, едва
притронулся). - Спасибо за заботу, - добавил я вежливости ради.
Честно говоря, мне действительно нездоровилось, и, увидев жареных куропаток, а
затем ощутив в желудке соус из чернослива, я чуть было не кинулся к камину, чтобы меня
не вырвало прямо на пол, однако в последнюю минуту спасся благодаря двум-трем
глоткам вина из бузинного цвета. Мое плачевное состояние объяснялось не
позавчерашней вылазкой в Чизуик, Как можно было бы ожидать, а вчерашним вечерним
походом вместе с Топпи к Панкрасскому источнику. Этот источник, предназначенный
природой для того, чтобы успокаивать и бодрить, отнюдь не оказал на меня целебного
действия, а, напротив, совершенно расстроил мое здоровье.
Проснувшись накануне хорошо отдохнувшим после утомительного путешествия, я
обнаружил, что Томас оставил мне карточку с приглашением в это фешенебельное место
на восемь часов вечера. Топпи, как обычно, брался за свой счет нанять экипаж, но мне,
вероятно, предстояло заплатить одну гинею за вход. Я было обрадовался предстоящему
развлечению, но, когда разжег огонь и приготовился завтракать, мисс Хетти принесла
известие, что Джеремая ночью заболел и теперь чувствует себя неважно. В этом я вскоре
удостоверился сам, навестив своего лакея в комнате, которую он делил с тремя братьями.
Он был в самом деле очень плох: чихал, дрожал и кашлял, цветом лица походил на
пастернак, глаза блестели нездоровым блеском, а зубы выбивали еще более громкую
дробь, чем вчера. У него уже побывал аптекарь мистер Лангли, который предписал ему
глотать разные микстуры и ставить на шею, грудь и лоб вонючие припарки. Прежде
Джеремая все время ворочался и метался в постели, но теперь - не иначе как помогло
лечение - успокоился и лежал тихо.
- Бедному мальчику было очень худо, - заметила миссис Шарп, сидевшая возле
кровати, - он все поминал в бреду каких-то убийц и громадных угрей.
- Это, вероятно, от лихорадки, - предположил я, удивленно вскинув брови. Мы
познакомили мистера и миссис Шарп далеко не со всеми подробностями нашей вылазки.
Я сбегал в свою комнату и вернулся с бутылкой минеральной воды, надеясь ее
благотворными свойствами дополнить - а может быть, и нейтрализовать - действие
зловонных припарок и микстур мистера Лангли. Вода происходила из источника в
Хэмпстеде, и я приобрел две бутылки три дня назад в кофейне "Пьяцца". Согласно
этикетке, а также уверениям джентльмена, который мне ее продал по три пенса за пинту,
она обладала удивительной целебной силой, являясь (как утверждала этикетка) "весьма
действенным Средством от самой упорной Цинги, Проказы и всех прочих Высыпаний и
Дефектов Кожи, в том числе гноящихся Ран, разъедающих Язв и Геморроя, а также
Золотухи, Водянки, Переедания, Подагры, всякого рода дурной Крови и испорченных
жизненных Соков, Ревматизма и воспалительных Расстройств, большей части глазных
Болезней, желудочных и кишечных Недугов, Несварения, Диареи, Потери Аппетита,
Хандры, Меланхолии, от самой жестокой Простуды, всяческих Глистов, Камней в Почках
и мочевом Пузыре, угнетенного Мочеиспускания, для молодых и старых Больных обоего
Пола".
Миссис Шарп отнеслась к этому средству скептически, будучи жертвой
распространенных предрассудков, плачевно старомодной и невежественной в
фармацевтике, но, когда я влил в горло Джеремаи несколько капель этого превосходного
и универсального средства, назначенного помогать природе, оно подействовало
незамедлительно, вытеснив с физиономии пациента оттенок пастернака и заместив его
поросячье-розовым, что весьма обрадовало заботливую мамашу. Тем не менее в тот день
мне пришлось немало за него поволноваться и вознести не одну пламенную молитву за
его здравие, и потому я решил обзавестись еще несколькими бутылками этой панацеи, тем
паче что, как мне было известно, в тот вечер у Панкрасского источника должен был
продаваться эликсир с подобными же свойствами. Итак, думая не в последнюю очередь о
бедном Джеремае, я встретился в восемь часов того же вечера с Топпи, и мы потряслись в
скрипучем экипаже к Хэмпстеду, а затем свернули на узкую дорогу к минеральным водам.
Расположенные вблизи церкви Святого Панкраса, откуда к ним шла наискосок тропинка,
источники занимали несколько акров приятной глазу открытой местности.
Мы высадились из наемного экипажа вблизи трех ничем не примечательных зданий,
которые расположились неровной цепочкой в окружении деревьев, цветников и тенистых
тропинок. От центрального здания, Дома Увеселений, доносился неясный гул голосов,
которым вторил заупокойный вой виолончели.
- А! Леди Сакарисса! Дорогая!
Я как раз рассказывал Топпи о странных событиях, приключившихся накануне, и об
их многообещающем завершении в доме сэра Эндимиона Старкера, но заметил, что его ум
устремился к другому предмету, а именно к леди Сакариссе; при виде ее, явившейся на
условленную встречу, он совершенно забыл обо мне, шагнул вперед и, сорвав с себя
шляпу, изобразил нижайший поклон.
- Позвольте заметить, миледи, ваша красота нынче просто ослепляет.
- Вы сама любезность, лорд Чадли.
Кроме миссис Редвайн, чрезвычайно мрачной на вид дуэньи, леди Сакариссу
сопровождала в этот раз молодая дама, которую она представила как мисс Арабеллу
Лонгпре, кузину, приехавшую погостить из "деревни" (откуда именно, указано не было).
Поскольку вечер был погожий, а похоронные стоны виолончели звучали все так же
назойливо, мы решили прогуляться в саду, где уже бродило не меньше дюжины пар.
Топпи при первом удобном случае свернул вместе с леди Сакариссой в сторону и повел ее
к молодым посадкам лимонных деревьев, и мне ничего не оставалось, как развлекать мисс
Лонгпре и ее угрюмую компаньонку, которая следовала за нами по пятам. Мисс Лонгпре
оказалась очаровательной собеседницей: не в пример Топпи, она с неослабным
вниманием выслушала рассказ о моем общении со знаменитым сэром Эндимионом
Старкером. Между делом я помянул своего "лакея", а также леди Боклер - "вы,
наверное, знаете, она родственница лорда У***?.."
- Никогда не слышала о нем, сэр, - отозвался нежный голосок мисс Лонгпре. -
Простите, я ведь живу в деревне и совсем не знаю света.
- Так или иначе, - продолжал я и, ободренный признанием мисс Лонгпре,
позволил себе взять ее за локоть, - сейчас я за очень приличный гонорар пишу ее
портрет. Думаю, его повесят в галерее лорда У***, в доме на Сент-Джеймс-Сквер. Не
случалось ли вам там бывать, мисс Лонгпре?
- К сожалению, нет.
- Не дом, а загляденье. - Я начал описывать прием, на котором побывал, и
пеструю толпу гостей, перечисление имен которых исторгло у моей собеседницы не один
удивленный возглас.
Эти охи и ахи, нередко относившиеся к моим собственным достоинствам и
знакомствам, вселили в меня такую уверенность, что в Помповой зале, куда мы впятером
явились завтракать, я принялся распускать хвост, как раньше перед витриной сырной
лавки. А именно: я беспрестанно вертел перед носом мисс Лонгпре свою табакерку; без
всякой надобности указывал тросточкой то на одного, то на другого посетителя,
достойного внимания или осуждения; слегка чихал, дабы иметь предлог извлечь
надушенный носовой платок и помахать им; небрежно раскачивал часы на цепочке (их я
нашел, расе* [Не в обиду (лат.).] Пинторпу, у себя под дубовым столиком); одновременно
я самодовольно ухмылялся, принимал эффектные позы и пришепетывал, соревнуясь с
самыми отчаянными щеголями. Мисс Лонгпре весь этот репертуар, судя по всему,
устраивал, чего нельзя было сказать о миссис Редвайн, которая встревала между нами,
стоило мне покрепче сжать локоть ее подопечной, потянуться рукой к ее спине или
изящной талии. Это я пытался проделать несколько раз, когда доставлял собеседнице чай,
пунш или горячую воду от насоса, но миссис Редвайн, увы, не теряла бдительности и все
посягательства пресекала в корне.
- Что, если нам позднее станцевать менуэт? - шепнул я мисс Лонгпре, после того
как миссис Редвайн с удивительной в ее возрасте силой и энергией вновь нас разъединила.
- Боюсь, я не знаю ни одного танца, - жалобно вздохнула моя собеседница, -
разве что моррис.
Это признание поразило меня в самое сердце; оставалось только радоваться, что оно
не достигло ушей никого из наших соседей, молодых
...Закладка в соц.сетях