Жанр: Философия
Искусство и наука. Пираты Эгейского моря и личность.
... но он не программа,
а скорее приглашение к творчеству. Если это и
"закон", то "закон с дыркой", которую всякий раз предлагают
штопать самостоятельно и всякий раз новым способом.
Каноны могут быть сложные, устойчивые, строгие.
Таков, например, канон речи - самого распространенного
и общедоступного вида творчества. Это набор равнообязательного
для всех материала (словарь) и правил (грамматика),
попытка нарушить которые превращает речь в пустой
набор звуков или знаков. Но, с другой стороны, и самое
строгое следование этим правилам не дает само по себе
ничего. По одному и тому же канону пишут "Братьев Карамазовых"
и "Братьев Ершовых"^, стихи и объявления,
юмористические рассказы и доносы. Дело в том, что, кроме
грамматики и слов, они-то во всех случаях не выходят за
пределы учебника грамматики и орфографического словаря,
здесь есть нечто третье, индивидуальное и неповторимое:
произведение, продукт усилий индивида создать новое
качество.
Произведение невыводимо из канона. И хотя в произведении,
с точки зрения его материала, нет, собственно,
ничего, что отсутствовало бы в каноне, те же "Братья",
будь они Карамазовыми или Ершовыми, нацело, без остатка
раскладываются на одни и те же полочки грамматики
и словаря, - нельзя, в принципе невозможно найти или
предложить операцию, формулу, алгоритм однозначного
вывода произведения из канона. Это и есть, собственно, та
^ В отличие от "Братьев Карамазовых", автор которых известен и
поныне, вряд ли кто сейчас помнит некогда величайшего советского графомана
и администратора от писателей Всеволода Кочетова. - С.Н.
18
самая фундаментальная трудность, перед которой вынуждены
оказались отступить кибернетики. В творчестве всегда
возникает новое, и все то, что было создано раньше,
хотя и позволяет довольно четко выделить канон, не позволяет
без участия человеческой головы создать что-либо
новое.
В этом фундаментальное отличие закона от канона и
продукта от произведения. Как закон, так и канон, реализуют
себя в повторах в качестве единого и устойчивого во
многом. Но закон не просто реализует себя: он подчиняет
себе повтор, организует его в последовательность неразличимых
актов. Канон же лишь ограничивает повтор, не только
не пытается организовать и стабилизировать его, но, используя
запрет на плагиат, решительно отсекает любую
попытку свертывания творчества в репродукцию. Можно,
например, переиздать Шекспира или еще раз поставить
эксперимент Янга и Ли, но с точки зрения творчества это
не будет новым событием: Шекспир останется Шекспиром,
эксперимент - экспериментом. Если закон выступает
самодовлеющей целью деятельности, подчиняет деятельность,
превращает деятеля в средство, в автомат, в раба, в
слепого и неразмышляющего исполнителя закона-программы,
размышлять здесь не о чем и даже опасно для программы,
то канон, напротив, оказывается не целью, а средством,
материалом, творческой глиной, которая сама предполагает
активного деятеля в качестве самодовлеющей цели
и господина.
При всем том связь между деятельностью по закону и
деятельностью по канону очевидна. Любое произведение
может быть размножено, и тогда деятельность по сотворению
произведения становится законом, а произведение -
продуктом. Иными словами, всякой репродукции предшествует
творчество, всякому продукту - произведение, и
творчество есть, собственно, изготовление законов репродукции,
"прототипов" программ и продуктов. Очень хорошо
эту мысль удалось выразить Г.С. Батищеву: "Когда действия
человека выступают как якобы адаптивное поведение
по отношению к социальной "среде", то это указывает
лишь на то непомерное значение, которое приобрела репродуктивная,
нетворческая форма деятельности. Но репродуктивные
элементы деятельности не могут быть первоисточником
и исходным, определяющим основанием для
творческой (продуктивной) деятельности. Напротив, репИскусство
и наука_________________19
родуктивные операции всецело предполагают продуктивную
деятельность и всегда содержат ее в себе в "угасшей",
"застывшей", омертвленной форме. Воспроизвести внутри
сферы культуры - в какой бы то ни было превращенной и
отчужденной форме - можно только то, что единожды
было рождено в чисто творческом акте - что было открыто,
освоено, создано" (3, с. 91)^.
3. Общность творчества и его судеб
С точки зрения каноничности все виды творчества едины:
все они предшествуют репродукции; все развертываются
в последовательность неповторимых актов творчества;
все подчинено запрету на плагиат, который четко прочерчивает
границу между творчеством и репродукцией.
Едины они и по социальной функции - все связаны с
обновлением, с изменением сложившейся на данный момент
всеобщей формы репродукции, той "социальной среды",
о которой говорит Батищев. Ради уточнения стоит,
однако, отметить, что творчество не идет дальше предложения
к обновлению. Творчество только создает условия
для обновления, а вопрос о том, обновляться или не обновляться,
переводить в репродукцию произведения творчества
или нет, - это решается уже не творцом и не в
пределах творчества. Создать прототип и предложить его
обществу - дальше этого творец, будь он ученый, писатель,
изобретатель, идти не может. Дальше начинаются
независимые от него инстанции оценки и выбора, селекции
на социальную пользу, воевать с которыми возможное,
конечно, но мало перспективное занятие. Занятие вроде
примера Камю на абсурд: "Когда я вижу, как человек с
саблей наголо бросается на пулеметный расчет, я нахожу
это предприятие абсурдным" (2, S. 30).
Все виды творчества едины и по источнику, все используют
одну и ту же незаменимую для них энергию - способность
человеческой головы мыслить.
В репродукции дело обстоит другим образом, здесь мы
^ Генрих Степанович Батищев (1932-1990) - известный отечественный
философ, в 60-е годы руководивший кружком-семинаром "молодого
марксиста", в конце 60-х годов подвергался административному остракизму,
занимался анализом предельных оснований человеческой деятельности,
творчества, общения. - С.Н.
часто видим то, что древние называли "переходом в иной
род", а мы называем субституцией, заменой, передачей
функций, подменой инородным. Вся история репродукции
есть во многом история подмен, когда, попав в беличье
колесо бесконечных повторов, человек творчески
выкручивается - ищет себе замену, ставит вместо себя
осла, быка, трактор, печатный станок, машину, замыкает
репродуктивную функцию на что и на кого угодно, лишь
бы отделаться от нее. Еще Аристотель прекрасно видел это
искони человеческое свойство любыми путями уклоняться
от репродукции, связывал с ним необходимость рабства:
"Если бы каждый инструмент мог выполнять свойственную
ему работу сам... если бы ткацкие станки сами ткали...
господам не нужны были бы рабы" (Политика, 1253 а).
Сегодня станки ткут сами, и репродукция настолько
насыщена "инородными" заменителями человека, что человек
перестает уже, и по праву, воспринимать репродукцию
как нечто свое, человеческое^. Так, в функции привода,
в энергетике, долю человеческой мускульной силы оценивают
сегодня от десятых долей до одного процента. В
функции регулирования эта доля пока велика, но она быстро
сокращается по ходу автоматизации. В функции выбора,
оценки, высшего авторитета доля человека крайне невелика,
эта функция давно уже передана знаку, букве.
Произошло это еще в античные времена, когда, если верить
Андокиду, утомленные тиранией тридцати афиняне,
решили окончательно отдаться во власть букве: "Неписанным
законом властям не пользоваться ни в коем случае.
Ни одному постановлению ни Совета, ни народа не иметь
большей силы, чем закон" (О мистериях, 85). С тех пор
законность как высший авторитет буквы составляет неотторжимое
свойство европейского мировосприятия, и европеец
лучше тысячу раз пожалуется букве на неописанные
действия властей, чем хотя бы один раз попробует защитить
себя от произвола неописанными средствами.
Но так только в репродукции, в ритуале. А в творчестве
этого "перехода в иной род" не наблюдается. И прежде и
сегодня единственным субъектом деятельности по канону
остается человеческая голова, причем именно человеческая
голова, а не человеческое поголовье, поскольку свойством
дополнять канон до закона, создавать произведения,
* А.А.'. Аристотель тоже не считал ее человеческой.
Искусство и наука_________________21
а не поделки, строить замыслы, а не задумки, обладает
только индивидуальное человеческое мышление.
Во всех видах творчества много общего, немало общего
и в исторических судьбах творчества. Мученики были и
есть не только в философском, но и в литературном, и в
научном и вообще в творческом календаре. И здесь особенно
неприятно выглядят претензии на приоритет вроде
знаменитого рассуждения Камю: "Я не знаю никого, кто
принял бы смерть за свои онтологические убеждения. Обладая
важной научной истиной, Галилей с легкостью отказался
от нее, когда она превратилась в угрозу его жизни. И
в каком-то смысле он был прав: истина не стоила костра;
в принципе безразлично, земля ли вращается вокруг солнца
или солнце вокруг земли" (2, S. 9). Все это - обидная
неправда. У науки были и есть свои мученики. Достаточно
напомнить о судьбе заведующего лабораторией низких температур
Пекинского университета, который в разгар "культурной
революции" нашел в себе силы написать на листке
из блокнота свое дацзыбао: "Я верю в физику, науку не
только сегодняшнего дня, но и будущего. Если сейчас мои
знания нужны Китаю, то через двадцать пять лет они станут
еще нужнее и важнее. А политику и идеи Мао-ЦзеДуна
люди быстро забудут". Дальше, как пишет очевидец,
события развивались так: "На другой же день наружные
стены лаборатории были сплошь залеплены новыми дацзыбао.
Отповедь ученого, тщательно и крупно переписанная,
красовалась в центре, окаймленная' траурной рамкой.
Радом красивыми размашистыми знаками стоял ответ:
"Идеи Мао-Цзе-Дуна - солнце человечества, вершина
революционной науки нашего времени. Они сейчас побеждают
в Китае и завоюют его через год. А через двадцать
лет завоюют весь мир. Они навечно станут путеводным
светом человечества! А тебя, ничтожное насекомое, люди
забудут уже через десять дней" (Новый мир, 1968, № 2, с.
226-227)^. Не забыли и не забудем. Вот соберемся с силами,
да памятник поставим на Ленинском проспекте у Института
физических проблем, где этот человек был когда-то
аспирантом. Но дело не в эффектах. Всегда и во всех его
видах творчество вызывало подозрительность и враждебность
со стороны установившегося мира репродукции. Во
^ К сожалению, имени этого китайского ученого узнать не удалось.
С.Н.
все, даже в самые демократические времена повторялось
одно и то же.
Во времена Перикла, которые К. Маркс справедливо
называет эпохой "высочайшего внутреннего расцвета Греции",
философ Анаксагор, друг Перикла, был обвинен и
осужден на смерть за то, что солнце казалось ему раскаленным
эфиром. Ему, правда, удалось бежать из Афин и умереть
в Лампсаке. Фвдий, тоже друг Перикла, был обвинен
в краже золота. "При разборе этого дела в Народном собрании,
- пишет Плутарх, - улик в воровстве не оказалось".
Но Фидия все же посадили в тюрьму, "и там он умер
от болезни, а, по свидетельству некоторых авторов, от яда"
(Перикл, XXXI). Еврипид, близкий кАнаксагору и Периклу
человек, бежал в конце жизни из Афин в Македонию,
где ему было о чем поговорить со своим соотечественником,
с блестящим афинским историком Фукидидом. Все
это не могло, конечно, помешать истинному политику
Периклу в лучшем свете охарактеризовать текущий момент:
"Мы живем свободной политической жизнью в государстве
и не страдаем подозрительностью во взаимных
отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся,
если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем
при этом досады хотя и безвредной, но все же удручающей
другого" (Фукидид. История, II, 38).
Аналоги подобной ситуации можно найти для любых
дат истории. Конфликт между творчеством и репродукцией
- конфликт древний, он всегда был и, видимо, долго
еще будет существовать как в личной форме осуждения
еретиков и отступников, так и в безличной форме войны
технологической инновации с валом, нового со старым.
Без этой затяжной войны нет развития, и какой бы ненужно
жестокой, бессмысленной, несправедливой, грязной,
глупой ни казалась диалектика этой войны, она все же
действительная диалектика жизни. Репродукция ведет себя
подобно паучихе - съедает супругов, но они возрождаются
в потомстве, и в истории остаются не имена тех, кто
писал доносы, обвинял, приговаривал, изгонял, лишал
жизни, а Фидии, Анаксагоры, Фукидиды, Еврипиды -
мученики истории и ее творцы. Так было и, возможно,
долго еще будет.
Но вот конфликт отдельных видов творчества, особенно
конфликт физиков и лириков, науки и искусства, -
явление сравнительно новое, хотя и не менее острое, чем
Искусство и наука__________________2^
конфликт творчества и репродукции. Нам этот конфликт
представляется плодом элементарного и опасного заблуждения
относштельно природы творчества вообще и состава канонов
отдельных видов творчества в частности, когда обе стороны
претендуют на то, на что им претендовать не следовало
бы, и обвиняют друг друга в том, за что обвиняемый не может
нести ответственности".
4. Из истории конфликта
Прежде чем входить в детали канонов науки и искусства,
нам следует хотя бы в общих чертах вспомнить этапы
развития конфликта, который, конечно же, не сводится к
спору на страницах "Техники молодежи" и "Литературной
газеты", а имеет столетнюю или даже трехсотлетнюю историю,
если начать с ньютоновского: "Физика, бойся метафизики!".
Но так далеко в историю мы не пойдем. Начнем
с частного, но вместе с тем почти с универсального мнения,
что русские писатели-либералы XIX столетия были,
возможно, последними представителями искусства, которые
способны были бы понять индустриальную революцию
и роль науки в этой революции. Ч. Сноу, например, в
"Двух культурах", анализируя реакцию гуманитариев на машинное
производство, находит, что вся она целиком -
"крик ужаса" перед надвигающимся и непонятным, а дальше
идет это типичное мнение-сожаление: "Только русские
писатели девятнадцатого столетия с их широтой понимания
могли бы уяснить ситуацию, но они жили в предындустриальном
обществе и не имели случая заняться этим"
(4, р. 24).
Ссылки при этом идут обычно на Ф.М. Достоевского,
Л.Н. Толстого, М.Е. Салтыкова-Щедрина, А.П. Чехова,
причем, как правило, в философски-критической интерпретации
Л. Шестова. В какой-то мере это мнение справедливо,
и если, например, дело шло бы только о пессимистических
пророчествах и социальных ужасах Н.А. Бердяева,
Б. Кроче, О. Хаксли, Дж. Оруэлла, которые Сноу
метко называет "интеллектуальным луддизмом", то корни
^ А.А.: Это же конфликт двух видов творчества.
Э.И.'. Ложь. Это такой же естественный продукт буржуазной культуры,
как и религия, как и кризисы и т.п. (Замечание самим же Э.В. Ильенковым
перечеркнуто. - С.Н.).
такого экстремального отношения нетрудно обнаружить и
у Достоевского и у Щедрина. "Бравый новый мир" Хаксли,
"1984" Оруэлла^ с их ожесточенной критикой фрейдизма,
двоемыслия, организованной науки, управляемой памяти
разве только в деталях превосходят блестящую щедринскую
критику того, что Маркс называл мелкобуржуазным
казарменным коммунизмом, а Щедрин - угрюмбурчеевскими
снами.
Особенностью русской^ критики всегда была точность
адреса, умение видеть предметы такими, каковы они есть.
Если в западной^ критике основной мишенью оказывается
наука, в ней ввдят причину отчуждения, враждебности мира,
так как именно при посредстве науки репродукция насыщается
инородными элементами, омертвляется, машинизируется,
и отношения между людьми заполняются вещными
вставками, то в русской критике всегда присутствует
осознание того, что репродукция всегда была и остается
все тем же "порядком", независимо от того, насколько в
ней представлены машинные и вещные элементы. Поэтому
если в западной критике реальными злодеями и виновниками
всегда выступают ученые, особенно ученые-биологи,
поскольку, как писал Хаксли: "Только средствами
науки о жизни можно радикально изменить саму жизнь в
ее качествах" (5, р. X), то в русской критике речь чаще идет
об идиотизме, об административных восторгах, о людях,
на лице которых "не видно никаких вопросов; напротив
того, во всех чертах выступает какая-то солдатски-невозмутимая
уверенность, что все вопросы давно уже решены"
(6, с. 80).
" Первые переводы этого оруэлловского произведения, ходившие по
рукам в 60-е - начале 80-х гг., были сделаны Э.В. Ильенковым (с немецкого,
с пропуском отдельных мест) и М.К. Петровым. В конце 80-х я
предлагала перевод Михаила Константиновича разным журналам ("Дружба
народов", "Огонек"); в "Огонек" Вика Чаликова написала статью об Оруалле,
которая по замыслу должна была сопровождаться переводом отдельных
глав. По необъясненным причинам в "Огоньке" публикация не
прошла, а в "Дружбе народов" в ней было отказано на том основании, что
"Новый мир" уже заказал перевод другому переводчику (А. Голикову),
который впоследствии и был напечатан. В то время, однако, практиковались
одновременные публикации в разных изданиях одних и тех же произведений,
потому жаль, что никто из издателей не пожелал отправить в
набор первый прекрасный перевод М.К. Петрова. - С.Н.
* Э.И.-. Русской? "восточной"?
" Э.И.: Гегель? Маркс? Марксисты? В западной или в буржуазной? -
в том числе и в "русской"?
Искусство и наука_________________25
В отличие от западного, русскому реформатору жизни^,
касаются ли его "решенные вопросы" всеобщего лишения
живота или только его подтягивания, вовсе не требуется
каких-либо специальных научных обоснований. Это Хаксли
с его непомерной преданностью букве может длинно и
скучно писать: "Правительство, использующее дубинки,
расстрелы, недоедание, массовые аресты и ссылки, не только
просто негуманно, в наше время это мало кого заботит, но
и показательно неэффективно, а в век технологического
прогресса неэффективность и бессилие - смертный грех
против духа святого эпохи. Действительно эффективное
тоталитарное государство было бы таким, в котором вся
полнота исполнительной власти политических боссов и их
контроль через армию чиновников над населением рабов
не ощущались бы как рабство, воспринимались бы народом
как предмет любви и удовольствия. Заставить полюбить
свое состояние - такова задача, поставленная современными
тоталитарными государствами министерству пропаганды,
печати и школе. Но методы этих учреждений все
еще грубы и ненаучны... Наиболее важными "манхэттенскими
проектами" будущего будут поддержанные и инициированные
правительством исследования в той области,
которую политики и участвующие в работе ученые назовут
"проблемой счастья", то есть проблемой того, как заставить
людей возлюбить свое ярмо" (5, р. XII).
С точки зрения русской^ критики ничего этого не требуется,
достаточен лишь идиотизм неуклонности, использующий
соответствующие прошибные натуры: "Там, где
простой идиот расшибает себе голову или наскакивает на
рожон, идиот властный раздробляет пополам всевозможные
рожны и совершает свои, так сказать, бессознательные
злодеяния вполне беспрепятственно" (6, с. 80). Что же
касается обоснования неуклонности, то его, вообще-то
говоря, не требуется: "Начертавши прямую линию, он замыслил
втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и
^ Э.И.: Да здравствует Византия. третий Рим! Долой "Запад"! Да
здравствует "Восток"! Русская душа! Стыдно, М.К.!
М.П.'. Поставь "демократ" и не шуми!
Ч Э.И.: Или рев/демократической^ Если "русской" - это вздор. Если
рев/дем(ократической) - так. Но тогда так и надо писать, а не в духе
Мережковского и Шестова.
М.П.: Догадался?
притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было
повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево.
Предполагал ли он при этом сделаться благодетелем человечества?
- утвердительно отвечать на этот вопрос трудно.
Скорее, однако ж, можно думать, что в голове его вообще
никаких предположений ни о чем не существовало. Лишь
в позднейшие времена (почти на наших глазах) мысль о
сочетании идеи прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления
была возведена в довольно сложную и не
изъятую из идеологических ухищрений административную
теорию, но нивелляторы старого закала, подобные УгрюмБурчееву,
действовали в простоте души, единственно по
инстинктивному отвращению от кривой линии и всяких
зигзагов и извилин" (6, с. 82).
Более того, там где реформатор или администратор
пытается все же как-то объяснить свои поступки, сразу же
возникает "нерусская", цирлих-манирлих фигура западного
занудливого образца вроде Лембке, который в разговоре
с младшим Верховенским так объясняет свою позицию:
"Мы только сдерживаем то, что вы расшатываете, и то, что
без нас расползлось бы в разные стороны. Мы вам не враги,
отнюдь нет, мы вам говорим: идите вперед, прогрессируйте,
даже расшатывайте, то есть все старое, подлежащее
переделке; но мы вас, когда надо, и сдержим в необходимых
пределах и тем вас же спасем от самих себя, потому
что без нас вы бы только расколыхали Россию, лишив ее
приличного вида, а наша задача в том и состоит, чтобы
заботиться о приличном виде" (7, с. 332).
Стремление показать независимость репродукции от
новых веяний настолько сильно в русской критике, что
Щедрин, например, отказывается связывать новое и опасное
развитие жизненного уклада с новыми социальными
учениями: "В то время, - пишет он о глуповских временах,
- еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах,
ни о социалистах, ни о так называемых нивелляторах
вообще. Тем не менее, нивелляторство существовало,
и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы
"хождения в струне", нивелляторы "бараньего рога",
нивелляторы "ежовых рукавиц" и проч. и проч. Но никто
не видел в этом ничего угрожающего обществу или подрывающего
его основы. Казалось, что ежели человека, ради
сравнения с сверстниками, лишают жизни, то хотя лично
для него, может быть, особливого благополучия от сего не
Искусство и наука_________________27
произойдет, но для сохранения общественной гармонии
это полезно и даже необходимо... Такова была простота
нравов того времени, что мы, свидетели эпохи позднейшей,
с трудом можем перенестись даже воображением в те
недавние времена, когда каждый эскадронный командир,
не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за
честь и обязанность быть оным от верхнего конца до нижнего"
(6, с. 81-82).
Соответственно, и фигуры активных деятелей социального
строительства радикальнейшим образом различаются
в западной и русской критике^. У Оруэлла это безликий
"старший брат", у Хаксли - утонченный, умный, искупающий
свои прегрешения перед кондиционированной социальностью
гипнопедии, инкубаторов, предпрограммирования
Мустафа Монд, который и о науке может поговорить
со знанием дела, и об искусстве. А у Щедрина это
обычный прохвост, он так описывает портрет своего героя:
"Одет в военного покроя сюртук, застегнутый на все пуговицы,
и держит в правой руке сочиненный Бородавкиным
"Устав о неуклонном сечении", но, по-видимому, не читает
его, а как бы удивляется, что могут существовать на
свете люди, которые даже эту неуклонность считают нужным
обеспечивать какими-то уставами. Кругом - пейзаж,
изображающий пустыню, посреди которой стоит острог;
сверху, вместо неба, нависла серая солдатская шинель" (6,
с. 80).
Если попытаться разделить критику на позитивную и
адресную части, то мы получим довольно четко выраженный
эффект: в позитивной части почти не будет различений.
То, о чем писали в свое время Щедрин и Достоевский,
будет лишь детализировано, подкрашено сексом, внутренними
конфликтами, чем-нибудь назидательно-завлекательным
вроде заповедника "дикарей" Хаксли или министерств
Оруэлла, что даст возможность прямых сравнений.
Но основные принципы: обезличивание, регламентация,
"осчастливление", стандартизация, разрыв между правящей
элитой и народом останутся в арсенале критики постоянными.
Критика, правда, потеряет несколько в остроте
и злости, зато получит черты квазинаучной объективности
и серьезности в духе программы-прогноза Хаксли: "Любовь
^ Э.И.'. Опять? (Перед словом "русской" рукой Э.В. Ильенкова вставлено:
"демокр[атической]". - С.Н.).
к ярму нельзя утвердить без глубокой и радикальной личной
революции в человеческих головах и телах. И чтобы
совершить такую революцию, нам, среди другого, требуются
следующие открытия и изобретения. Во-первых, более
усовершенствованная техника взаимного общения, что
может достигаться с помощью кондиционирования детей,
а также и с помощью медикаментов, таких как скополомин.
Во-вторых, полное развитие науки о несходстве человеческих
склонностей, что позволило бы правительственным
чиновникам направлять любого наперед заданного
индивида на положенное ему место в социальной и экономической
иерархии, ведь люди не на своем месте имеют
тенденцию питать опасные мысли о социальной системе и
заражать остальных своим недовольством. В-третьих, поскольку
социальная реальность, какой бы она ни была совершенной,
есть нечто такое, от чего у людей возникает
необходимость иметь время от времени передышку, необходима
замена для алкоголя и других наркотиков; их следует
заменить чем-то таким, что было бы одновременно
менее вредным и давало бы больше удовольствия, чем джин
или героин. В-четвертых, и это было бы долговременным
проектом, рассчитанным на несколько поколений жизни в
условиях тоталитаризма, - надежная система евгеники,
направленная к стандартизации человеческого продукта для
удовлетворения потребностей руководства в специализированных
кадрах" (5, р. XIII).
Но вот в части адресной заметны крайне знаменательные
колебания: западная буржуазная критика связывает
все эти утопии с наукой, и если присмотреться к философскому
вооружению критиков, - со взглядами XVIII в" с
тем взглядом метафизического материа
...Закладка в соц.сетях