Жанр: Электронное издание
belyj02
...упадок борется с возрождением), есть "символисты", но не
"декаденты"; и такими мы волили сделать себя. И я развивал: судьба
декадентов - судьба разбившегося летчика, Лилиенталя;227 но Лилиен-таль
погиб перед тем, как судьба авиации, в принципе, определилась;
"символист"-де - авиатор, осуществляющий свой полет; "декадент" - авиатор,
кончающий полет-гибелью. Бодлер был для меня - "декадент"; Брюсов - ,
"декадент и символист", ибо в нем силы упадка казались уравновешенными
потенцией к новому творчеству; в стихах Блока видел я первые опыты
"символической", но не "декадентской" поэзии; так я проповедовал в те года;
и доказывал поздней свою мысль приведением цитат.
Мировоззрение декадента выражено-де в стихах Валерия Брюсова:
Но лестница все круче.
Не оступлюсь ли я,
Чтоб стать звездой падучей
На небе бытия?228
Кто сомневается (не оступится ли?), в том силы полета подорваны:
Брюсов-де - "символист и декадент". И он декадент, когда пишет:
Так путник посредине луга,
Куда бы он ни кинул взор, -
Всегда пребудет в центре круга:
И будет замкнут кругозор22 .
Эгоцентризм, соллипсизм - судьба декадентства; наконец, квинтэссенцией
декадентских переживаний считал я строки стихов Сологуба:
В поле не видно ни зги,
Кто-то зовет: "Помоги".
Что я могу? Сам я и беден и мал.
Сам я смертельно устал. Чем помогу?230
Бессилью противополагал я жизненную уверенность в том, что полеты -
будут, что помощь - возможна и что надо "связать" руки всем искателям новых
путей; я - цитировал Блока:
...вместе свяжем руки, -
Отлетим в лазурь! 31
В 1902 году я полагал: всенепременно "свяжем", т. е. будет коммуна
новаторов; и - полетим; в 1904 году я сам полетел кувырком, но не в лазурь:
в пыль и в пепел.
Заканчивая эту главу, я должен сказать об одной из основных тем этой
книги: о символизме, а то читатели могут меня спросить, почему в книге,
наполненной воспоминаниями о символистах и спорах друг с другом их на
протяжении сотен страниц, нет ответа на вопрос, что же полагал символизмом
автор воспоминаний в 1901 - 1905 годах.
Прежде всего: то, что он полагал символизмом, уже напечатано им в
1910 - 1911 годах в трех книгах, обнимающих не менее 1200 печатных страниц;
["Символизм", "Арабески", "Луг зеленый"] в них собран материал статей,
написанных гораздо ранее: в 1902 - 1903 - 1904 и т. д. годах; в этих статьях
с достаточной полнотой отразилось юношеское мое "крэдо", со всею широтой,
неопределенностью и достаточными промахами; о символизме писали: Вячеслав
Иванов, Брюсов, Блок, Сологуб, Чулков; спец может найти ответ в
соответствующей литературе; считаю, что наши споры и формулировки юношеских
лозунгов в достаточной степени устарели; воспроизводить раз
воспроизведенное - неэкономично: дать рецензии на свои старые книги -
значит: подменить точку зрения на символизм 1902 года точкой зрения 1932
года, т. е. изменить стиль воспоминаний, которого задание - показывать, а не
указывать; в пятнадцатом году мои взгляды на символизм подвергались
значительной переработке; в 1929 году в своем дневнике я пытался ревизовать
прошлые домыслы и дать очерк своего теперешнего взгляда на символизм;232 но
работа над романом "Маски" отвлекла меня;233 с 1902 года до 1909 мои
юношеские взгляды, по существу, не менялись; менялось методологическое
обоснование: попытка базировать психологически теорию символизма сменилась
усилиями дать символизму гносеологическое, т. е. чисто логическое,
обоснование; по-одному я делаю экспозицию символизма в статье "Символизм как
миропонимание" [См. "Арабески"], по-другому - в статьях "Смысл искусства" и
"Эмблематика смысла" [См. "Символизм"]. Скажу лишь: под символизмом разумел
я художественно-творческую деятельность в нас; под теорией символизма
разумел ответ: как она в нас возможна и каковы принципы, руководящие этой
деятельностью; деятельность эту я видел автономной, первичной, цельной,
определяющей не только художественное творчество, но и творчество мысли,
творчество поступков, индивидуальных и социальных; и потому-то я признавал,
что определение принципов символизма в чисто отвлеченных понятиях может быть
только условным, ибо самые принципы, как мыслительное творчество в нас,
определяемы той действительностью, о которой сказать ничего нельзя; ведь то,
посредством чего мы о ней говорим, ею же определено; и оттого все наши
определения посредством понятий - эмблемы; а все отражения этой
действительности образами - символы; символ есть типизация одного из
моментов вечно изменной действительности, вырванного из комплекса их
("нераздельной цельности" на моем тогдашнем жаргоне); термин "понятие" есть
типизация же, но другого порядка, осуществляемая в рассудочном синтезе,
который я понимал в годы молодости по Канту ( и с Кантом боролся); но
"символ" и "понятие" условны (но по-разному): они не отражают всей полноты
действительности, которая, будучи реальна в деятельности, эмблематична и в
рассудочном познании, и в художественном отражении; лишь в деятельности
познанием, в которое сведена воля, мы осуществляем действительность:
искусство есть искусство жить (социально и индивидуально) ; познание есть
тоже искусство в перековке нам данного материала, каким являются предметы,
природа, мысль и т. д.
В развитии этого хода идей я наделал ряд промахов, обусловленных
ограниченным кругом философской литературы, которою чрезмерно пичкал себя в
ущерб ряду течений мысли, с которыми я был плохо знаком; [Так, мне не были
известны позиции диалектического материализма (Маркс и Энгельс, Ленин)]
школа, с которою боролся, преодолевая тяжести, была мне чужда, хоть
известна; ход мой на символизм был кос; мне следовало бы уточнить, пусть
условно, свое понимание действительности, его развить и доказать, в каких
дисциплинах, как и почему эта действительность не вполне отражаема и почему
она отражаема: в принципе, который я силился нащупать своими силами; и уже
после выявления контура действительности дать систему ее определений в ряде
течений мысли, в действительности коренящихся, я же самую эту
действительность назвал "символом", ибо я начал не с основного ствола жизни,
а с ветвей, с критики действительности, поданной в системах мне известных,
но неприемлемых мировоззрений, искажающих каждое по-своему образ
действительности; так: в те годы не соглашался я с позицией Молешотта, с
позициями идеализма в оформлении Шопенгауэра, Гегеля и более всех
ненавистного, но импонирующего величием защитных доводов Канта; вместо того,
чтобы из своего взгляда на действительность сделать вывод о
недействительности представлений о действительности мне чуждых
мировоззрений, я начинал с критики "будто бы действительности", не
оговаривая с достаточной силой, что она не действительность, а
"действительность" в понятиях мне чуждых систем; я противополагал ей свое
туманное понятие "символа", под которым мыслил действительность: в
собственном смысле; выходило, что действительности я противополагал символ,
который становился не чем иным, как действительностью, после, прямо сказать,
кругосветного плавания по энного рода "эмблемам действительности", или
"картинам действительности", многообразных мной прочитанных философских
систем.
И становилось - все наоборот: действительность оказывалась символом;
символ - действительностью. Так бы я охарактеризовал аберрацию в методах
подхода к непосильной для юноши проблеме: дать росчерком пера теорию
творчества.
Отсюда бесконечная полемика с деталями систем, меня подавлявших
доводами, и многочисленные семинарии по более всего беспокоившему Канту; я
отрезывал заранее возможность себе - сформулировать тезисы своей системы
символизма, друзьям - разобрать, в чем ее основное ядро; врагам же я
открывал возможность приклеивать меня к тому из философов, под которого я в
данную минуту вел подкоп, ибо подкоп начинался с усвоения терминологии
противника до... почти невозможности меня отличить: от противника. И в то
время как риккертианцы не верили в мою риккертиански вымощенную, по существу
антирик-кертианскую, "Эмблематику смысла", о ходе мыслей которой отозвался
сам Риккерт, что не разделяет его (ему излагали ее), - в это же время
Тастевен из "Золотого руна" писал: Андрей-де Белый символизм утопил в
неокантианскои схоластике 234.
Скажу о самом термине "символ"; может быть, и не стал бы он центральным
в моем круге идей; но об образах, меня пленявших, говорили в годы моего
отрочества: "Это - символы". Их бранили; и этого было достаточно, чтобы
слово "символ" появилось на моем знамени. Раз появилось, - надо обосновать;
я обосновывал: и опять рикошетом; под символом я силился разуметь
органическое соединение материалов познания в новом качестве, подобное
химическому соединению двух ядов, натрия и хлора: в неядовитости;
доказательство от аналогии - не доказательство, а образ того, что еще надо
было вскрыть, доказать; аналогия лишь подчеркивала, что я противополагал
символизм таким-то "синтетическим" системам, ибо я доказывал: в понятии
синтеза мыслится лишь соположение соединяемого материала познания, не
конкретное соединение; атом хлора, лежащий с атомом натрия, не сцепляется;
соли не будет; для выявления свойств хлористого натрия нужна некоторая
энергия, как, например, для соединения кислорода с водородом нужен
электрический разряд; символизм, по-моему, была деятельность, коренящаяся в
воле, посредством которой по-новому соединяются творчество и познание, а
символ - результат этого соединения; на игре слов "сюнтитеми" (сополагаю) и
"симбалло" (сбрасываю вместе) строил я вынесение символизма как
де-ятельности из сферы синтетизма как рассудка; но моя борьба с синтетизмом
опять-таки - борьба с кантовским рассудочным синтезом; она гипертрофирована,
потому что гипертрофировано было во мне представление о значимости философии
Канта; когда позднее я справился с Кантом, открылись возможности иного
обоснования символизма; но мне было уже не до него.
Не стану обременять читателя приведением деталей моих юношеских мыслей
о символизме; скажу лишь: в 1902 году я был весь переполнен планами
сформулировать свое "крэдо" и в разрезе теории, и в разрезе боевой
платформы; выход в литературу скорее перевлек меня на другие пути; в 1902
году я себе виделся теоретиком в большей степени, чем художником слова.
Глава вторая
АВТОРСТВО
АВТОРСТВО
Центр, куда нес я впечатленья, - квартира Михаила Сергеевича Соловьева,
силуэт которого я дал в книге "На рубеже", он первый пригрел мои
эстетические стремления, выпустил литератором; он импонировал и летами.
Владимиров, Метнер, Рачинский и Батюшков дергали; М. С. - лишь щупал во
мне доброкачественность материала сознания: он не деформировал, предоставляя
свободу, надеясь, что в мировоззреньи к нему я приближусь; он внимал
философии жизни, а не испарению схем.
И отсюда - его равнодушие к познавательным моим схемам; он щупал
материю моих воззрений, не форму; он знал, что она не на кончике "credo",
навеянного встречей с Метнером, с Эллисом, с любой книгой, подкинутой
случаем мне.
Я же, выкладывая у Соловьевых себя, договаривался и с собою самим.
Из портьеры просовывалась очень бледная, слишком большая для хрупкого,
зябкого тела, закутанного в итальянскую тальму, хохлатая голова с золотою
бородкой; вот - закинулся нос; появился кадык; протянулись две теплых руки:
- "Ну, что скажете, Боря?"
Сутулый, садится, бывало; и носом большим клюет в скатерть, отряхивая
папиросу в большую золото-ватую пепельницу; спадает пенснэ, когда булку
прищу-ро ломает средь книг, фресок, карих портьер: в золотом луче лампы; с
усилием дышит: страдал расширением сердца.
Он как бы вел протокольную запись моих впечатлений; я ему выкладывал
свой личный дневник; но и сам он делился со мной - виденным, слышанным:
кратко; никаких резолюций, советов, опасок, поспешных надежд от него не
услышишь, бывало; но не подневно, - помесячно, даже погодно итоги всех наших
встреч подводил в тихом молчаньи.
Вот резолюция на интерес: "Позовите к нам Батюшкова"; и Петровский,
Владимиров, Батюшков, бывало, уже сидят перед ним; и М. С. их разглядывает,
как оценщик моих устремлений еще на корню, так сказать: его метод расценок -
единственен, Кобылинский и Метнер - немного насильники; А. С. Петровский -
"заноза", часто меня задиравший в те дни; Рачинский - синкретик; Эр-тель
дует лягушку в вола. М. С. - был мне отдых, осмысленный, над материалом
сырых впечатлений: с дымком, с шуткой строгой, с вниманием к моей подоплеке,
с любовью ко мне.
Иной стиль отношений сложился с женой его, Ольгой Михайловной; он - в
молниеносной реакции, яркой и нервной; тут не было разности лет: ниже
ростом, сухая и худенькая, в балахончике, с башенкой черных волос, -
суетливая девочка, вовсе не сорокалетняя дама; она - взрыв ярчайших реакций
на мои рассказы о встречах, о книгах, о мыслях, - но не объективность; и наш
разговор с каждым годом - пестрей, интересней, крикливей; царапаемся и
дружим, заражая друг друга; мои впечатления в ней пламенеют, бывало; она,
обрывая меня, недовыслу-шав, с загоревшимися глазами начинает сама
фантазировать: "Стойте, - не так, не туда". В ней А. Петровский
разыгрывается ей увиденным "мифом"; она им корит меня: вы-де не Петровский;
тот бы не так поступил.
Споры меж нами крикливей и ярче: до вскакиваний моих, до выскакиваний
из комнаты; а где мы сходимся, - мне она ближе Сережи; [Сережа - С. М.
Соловьев, сын О. М. (О Соловьевых см. "На рубеже".)] он, став уже отроком и
утративши кудри, с 1901 года мне редко видится за соловьевским столом: он в
рое сверстников, поливановцев; реже с нами сидит: он - с Гиацинтовыми,
Бенкендорфом, Венкстер-нами; явно ухаживает за арсеньевскою гимназисткой;
он - в собственном возрасте; и М. С. чрезвычайно доволен: "Пусть его".
Ольга Михайловна мне как ровня: мы с ней - теперь и бурная и яркая
пара; самый спор - только средство к новому сближению; она уже читает мне с
1900 года письма своей дальней родственницы, Али (А. А. Кублиц-кой-Пиоттух),
и отрывки из писем к ней Гиппиус, жены Д. С. Мережковского; часто меж нами
как предмет спора встает Достоевский, которого так ненавидит она, утверждая,
что впечатление от его романов вызывает образ распятия в клопах; Поликсена
Сергеевна Соловьева, сестра Михаила Сергеевича, друг Гиппиус, теперь
появляется в Москве; она-то явно и вздувает в О. М. интерес к Мережковскому,
к его идеям, к исследованию о Достоевском, два года печатающемуся в "Мире
искусства"1.
- "Что бы Володя сказал?" - восклицает О. М., читая риторику
Мережковского.
Но "Володя", философ Владимир Соловьев, скончался: М. С. редактирует
книги его2, приобщая нас к черновикам, выволакивая из потертых портфелей
пуки пожелтевшей бумаги, исписанной крупным, кривым, броским почерком; щурит
глаза в перемарчивый текст; сомневается: стоит ли данный набросок печатать;
указывает на два почерка: крупный и бисерный, мелкий; и говорит:
- "Это - автоматическое письмо".
М. С. колебался печатать те из отрывков незаконченных статей
философа-брата, которые связаны с темой поэмы покойного "Три свиданья",
потому что какая-то полусумасшедшая Шмидт в Нижнем Новгороде возомнила себя
"мировою душою", которая-де инспирировала покойного Соловьева;3 эта маньячка
сильно волновала М. С; он все боялся рождения какой-нибудь мистической секты
из недр философии своего брата под влиянием бреда Шмидт; и откликами этих
волнений в виде пародий на секту переполнена моя первая книга "Симфония".
Квартира Соловьевых связалась мне с авторством. В 1901 году я
колебался: кто я? Композитор, философ, биолог, поэт, литератор иль критик? Я
в "критика", даже в "философа" больше верил, чем в "литератора"; вылазки -
показ отцу слабоватых стихов и "Симфонии" другу - посеяли сомнения в
собственном "таланте": отец стихи - осмеял; друг откровенно отметил, что
я-де не писатель вовсе.
Не будь Соловьевых, "писатель" к 1903 году совсем бы исчез с горизонта;
но Соловьевы меня тут поддержали всемерно; Сереже, еще гимназистом, читал я
убогие кропанья свои, приведя его в бурный восторг; и его карандаш, разрывая
страницу, влепил: "Пре-вос-ход-но!"4
Каракуля мальчика в тот момент явилась решающею поддержкой; но я умолял
моего юного друга: таить мое авторство; он долго таил; но потом проговорился
родителям; и они притянули меня: им читать; О. М. нравилась моя убогая
проза; М. С. помалкивал со сдержанной благосклонностью; а за стихи - смесь
Бальмонта, Верлена и Фета - таки и журил, не любя ни декадентов, ни
романтиков; ну, а О. М. - та отзывалась на весь романтический фронт: от
баллад Жуковского, от поэзии Оссиана до "Песенок" М. Метерлинка;5 ей
нравились в моей поэзии совершенно по-детски поданные багровые луны,
самоубийцы, вампиры и прочие "жути".
Я же задумывал космическую эпопею, дичайшими фразами перестранняя
текст: из всех сил; окончив этот "шедевр", я увидел, что стиль не дорос до
мировой поэмы:6 и тогда я начал смыкать сюжет до... субъективных
импровизаций и просто сказочки; ее питали: мелодии Грига и собственные
импровизации на рояле; сильно действовал романс "Королевна" Грига; лесные
чащи были навеяны балладою Грига, легшей в основу второй и третьей части
"Симфонии".
Из этих юношеских упражнений возникла "Северная симфония" к концу 1900
года7.
Она - первый итог ряда импровизированных мною классов; сперва осаждаю я
ритм, стараясь выявить звучание подбором каких угодно слов; потом я стараюсь
свои ритмы раскрасить; меня интересуют образы, а не их словесное оформление;
словарь еще жалок; напев да образ: без всего прочего; О. М. это нравилось;
М. С, сторонник классической четкости, видел в стряпне моей неочищенные
огородные овощи к будущим "блюдам".
Позднее уже образ во мне отделяется от напева: он, так сказать,
членится; и я собираю метафоры; увлечение ими своего рода спорт; в этом себе
самому устроенном классе я - главным образом глаз, как в первом классе своем
я - главным образом ухо; "писателя" - все еще нет.
Уже после во мне пробуждается интерес к рифмам и к отдельным словечкам;
меж ними - слова "на авось". Полотно, еще белое в целом, кое-где уж
сработано; это - эпоха "Золота в лазури" (конец 1902, начало 1903 года); о
"Золоте в лазури" В. Я. Брюсов сказал: "Ценности - на жалком рубище"8.
Прозой овладеваю я раньше; я ищу подковывать фразу; класс ковки - поля;
время - лето; зимою мне пишется хуже; стола - мало мне; нужны: глаз, ноги,
лошадь; глаз - для зарисовки полей, неба, воздуха: я - в этом периоде вижусь
себе "пленэристом"; мне работается только на воздухе; и глаз и мышцы
участвуют в работе; я вытопа-тываю и выкрикиваю свои ритмы в полях: с
размахами рук; всей динамикой ищущего в сокращениях мускулов, даже в
прыжках, равновесия тела как бы обращен я к полукружным каналам:
[Анатомический термин для органов равновесия] к внутреннему, а не внешнему
слуху, нащупывая связи между словами ногой, ухом, глазом, рукой; высекается
упругое слово как бы из упругости мышц: ритмы, качественно пережитые в
"др-пр", а не в абстрактном "w - ", ложатся мне в основу словесных отборов;
ухо вникает теперь как бы в поступь стопы; мало услышать: надо мне в этот
период услышанное провести в поступь; я делаю открытие для себя, что есть
мускульные представления, а есть и безмускульные; влияние телесных движений
на архитектонику фразы - Америка, мною открытая в юности: в классе полей
(разумеется, для себя, а не для других); скульптура поэзии греков слагалась
в метаниях диска, копья, в беге, в прыге, в борьбе, - к этому пришел я
поздней [Вспоминая эти свои тогдашние юношеские подгляды в процессы начала
творчества, подгляды около 30 лет назад, разумеется, привожу их я в качестве
воспоминаний о далеком прошлом, а не в качестве каких-нибудь "поучений",
очень может статься, что пережитое тогда - бессмыслица].
Галопы в полях осадились галопами фраз и динамикой мимо мелькающих
образов; много писалось о моей "мистике"; но ее генезис для меня - верховая
езда; ведь сцены симфоний писал я на лошади, так что неясность ландшафта
есть дымка пространства; а мельки предметов - натура летящего всадника.
Мускулы как бы увядали зимой; бега - не было; была - трусца; верховая
езда заменялась корпением в лаборатории; и увядали все образы.
Я привык писать на ходу; так пишу и доселе; и в 30 году я, старик,
писал "Маски", роман, добывая себе, мускул фразы в работе над снегом, в
прогулках по лесу, где лучше записывались отдельные сцены, то в беге по
дворику; и - в непременной гимнастике.
Форма "Симфоний" слагалась в особых условиях: в беге, в седле, в
пульсе, в поле.
Тот класс проходил уже я с 900 года; итог его в том, что М. С. Соловьев
весной 1901 года сказал:
- "Вы - писатель".
"СИМФОНИЯ"
"Произведение имеет три смысла", - писал в предисловии я; 9 неудачно:
три стороны - лучше сказать; одна - слово, итог окисления крови в полях,
ритм галопа (на лошади); то - смысл музыкальный,, как я называл.
Другой - сатирический смысл: синтез черт, которые я подмечал у
окружающих меня чудаков и мистиков, как попытка нащупать рождавшийся тогда
новый тип; этот тип еще созревал в неизвестных мне - Эрне, Бердяеве, Блоке,
Булгакове, Льве Тихомирове, в нижегородской "душе мировой", Анне Шмидт, в
Тернавцеве; я еще внюхивался в атмосферу, пока безличную; и как бы сказал:
"Посмотрите-ка, дождик повис". Он - закрапал, пока я писал: носом Батюшкова,
косоглазием Эртеля, рыком Рачинского, стихотворениями Блока; все эти люди
были для меня новы; в "Симфонии" я их брал, так сказать, в воображении;
воображение осаждалось в быт по мере того, как появлялись люди,
существование которых было мной угадано; из "Симфонии" образ Сергея
Мусатова - образ заостренного, окарикатуренного до сектанта соловь-евца;
подобные ему появились в шмидтовской секте; я же в "Симфонии" лишь
шаржировал Шмидт, рисуя, что было бы, если б В. С. Соловьев согласился с
бредом своей сумасшедшей последовательницы.
Через три уже года студент-радикал, Валентин Свен-тицкий, для иных и
огонь с "небеси" низводил, т. е. - верили: де низведет; профессор Булгаков
глядел ему в рот; А. Блок писал: "Анна Николаевна Шмидт... опять написала
"ради бога, устройте нашу встречу"10 и пр. ...Положение затруднительное, и
придется вести с ней разговор наедине".
А. Шмидт - бесплатное приложение жизни к моей "Симфонии". Она превзошла
даже мой шарж.
Иронию вышедшей в 1902 году "Симфонии" даже отметил публицист "Русских
ведомостей" Игнатов, писавший в газете, что я-де убиваю "Симфонией" самих
декадентов;11 иронию эту отметил позднее и Блок12.
Но иронической ноты "Симфонии" не понимала профессорская Москва, потому
что еще не видели "предмета" моих иронии; о Шмидт никто ничего не знал; это
поздней напечатали ее яркий бред13.
Третий смысл, который я вкладывал в "Симфонию", - вера, что мы
приближаемся к синтезу, иль - к третьей фазе культуры.
М. С. Соловьев - решил: в книге показаны чудаки, имеющие появиться на
свет; и поспешил мою книгу издать, чтобы она предварила рисуемый "тип" у
порога его появления: в жизни.
В "Симфонии" я старался явить и развал загнивающего, всемосковского
быта; в ней изображено: равнение жизни мещан с сумасшествием.
Но в "Симфонии" есть еще личная нота: весна на Арбате, влюбленность в
какую-то даму, какую мой "демократ" видит "Сказкой" 14.
Помню таяние снега Страстной; жару, раннюю Пасху, крик зорь; и мы с
гимназистом Сережей бродили - Арбатом, Пречистенкой; я - искал видеть
"даму", а он - гимназистку свою, увлекая меня на Пречистенку (я же его
возвращал на Арбат); мы круто писали зигзаги в кривых переулках; картина
весны, улиц и пешеходов - вдруг вырвалась первою частью "Симфонии", как
дневник: для прочтения за чайным столом Соловьевых15. Профессор Расцветов, к
которому я совершенно случайно попал, отражен старичком, проливающим слезы
свои на груди: у студента;16 и тетя моя, огорченная смертью недавнею
бабушки, - в образе "родственницы": сидит в креслах17.
"Дневник" - поощрил Соловьев, и впервые явилась мысль: осюжетить
наброски; но - не до писанья: экзамены; уже разъехались все (Соловьевы,
родители); пуста квартира; в столовой листы курса лекций профессора Умова
(физика); только Петровский являлся в пустую квартиру, и произносилися
формулы: "Как вы доказываете?"
И вот сдали физику; перед ботаникой оказывался ряд пустых дней;
расцветает сирень; уже - Троицын день; вечер: я - над Арбатом пустеющим,
свесясь с балкона, слежу за прохожими; крыши уже остывают; а я ощущаю позыв:
бормотать; вот к порогу балкона стол вынесен; на нем свеча и бумага; и я -
бормочу: над Арбатом, с балкончика; после - записываю набормотанное. Так -
всю ночь: под зарею негаснущей.
...Закладка в соц.сетях