Жанр: Электронное издание
belyj02
... -
перебегали по нем; в квартире же повиснувшая атмосфера его точно ширилась;
делалась - золото-карей, немного пожухлой, немного потухшею.
Пахло корицами.
В гостях маленький, постно-сухой человечек с лицом как в зеленых тенях
и с кругами вокруг глаз, - многим он напоминал проходимца.
И даже: казался он глуп.
Лишь в присутствии близких импрессия эта менялась: и то, что казалось
извне подозрительным, выглядело как пленительное; Мережковский казался
своим.
Отдались, - все менялось!
Поздней я не верил - ни в хмурь, ни в пленительность; морок пустой;
глупо дуться на то, что из пальца, насыщенного электричеством, искрой
уколет: булавок тут нет никаких!
"Электричество" - тот особый, пленяющий с непривычки "шарм", которым
они обволакивали того, кто им ВДРУГ начинал казаться нужным; и тут -
невнимательные - они делались - само внимание; это внимание, соединение силы
(муж, жена, Философов), - они направляли на старцев, дам, девочек, юношей и
старушек; кого-кого в свое время не пленили они на час: старика-миллионера
Хлудова, Бердяева, Волжского, еще гимназисточку, Мариэтту Шагинян182, Борю
Бугаева, анархиста Александрова; ведь пленили же... Савинкова!
Многократно встречался с людьми, пережившими фазы колючек и шарма.
Д. С. и 3. Н., точно круксовы трубки, из хладных стекляшек, простым
поворотом каких-то винтов начинали в интимной среде точно фосфоресцировать.
Мне Мережковский, пленяющий, напоминает портрет Леонардо осклабом
смешков, пуком глаз, лаской жестов, каких-то двузначных, картавыми рыками;
сидя в коричневом кресле, полуразвалясь на него, упав корпусом в локоть, как
бы казался порой прозаренным лучами осеннего, мглистого солнца и белою
женщиной с ярко-сапфировым глазом, метаемым как из-за красных лисичьих
хвостов: волос; так чету Мережковских сработал бы, думаю я, Леонардо да
Винчи, назвав свой портрет183 "Улов рыбы".
Опять-таки - Бердяев был прав:
- "Спорить нельзя: протестуете, - Дмитрий Сергеич зарыкает на вас:
"Прекрасно, вы не критикуйте, а нам помогайте: вы - наш, а мы - ваши!"
Оказываешься с своим "против" - внутри кружковой атмосферы их".
И это же высказал раз В. В. Розанов, зайдя в гостиную к ним:
- "У вас духом особым несет: что вы делаете, оставаясь одни?"
Разумел - то же самое: стиль коллективного шарма, в который 3. Н.
приносила ум 184 и хитрую ласку;
Д. С. приносил свою хмурь, тень Рембрандта, напуг, выпук глаз, всосы
щек, что-то постное в поступи.
"Рыбе", ловимой в сетях рыже-красных волос, из которых сиял этот
"сестринский" вид, говорящий о том, "чего нет", - начинало казаться: в сетях
атмосферы укрыто, что завтра откроется!
Не открывалось. Мелочные люди замыслили общину, в недрах которой
зажжется огонь: всей вселенной!
Не вспыхивал!
И завлеченная "рыба", - Антон Карташев, Философов, - за полным
отсутствием дела "четой" отсылались в газеты: устраивать вспыхи бумаги.
Не вспыхивала публицистика слабая!..
Бедная Ольга Михайловна, перепугавшаяся там каких-то радений:
пристойная община! Бедный Д. С, сколько шепотов он возбуждал! Не намерен его
защищать: в светской жизни они были мелочны; лучшее приберегали для общины.
Участь "своих", посылаемых за неимением религиозного дела в газеты, -
остаться в газете; и даже в газетной общественности: позабыть свою "миссию".
На атмосферу ловился и я с того мига, как дверь отворил в номер,
занятый ими в "Славянском базаре": в сквозном рыже-красном луче из окна,
озарявшем коричнево-серое кресло и карюю пару писателя, маленького,
раздалось из-за взрыва сигарного дыма рыканье картавое.
Пахло корицами.
Стиль всей беседы:
- "Вы - наши, мы - ваши!"
Расплыв черт лица, зараставшего почти до скул волосами, белейшие зубы,
оскаленные из коричнево-красных разорванных губ, эти легкие, плавные, точно
тигриные жесты, с которыми Д. С. усаживал, рядом садясь, - взволновали меня;
в незакрытой двери - видел: Гиппиус тихо прошла белой талией, почти невидной
в распущенных, золото-розовых космах: до пят; через пять минут вышла, сколов
кое-как свои космы: дымок, восклицанья отрывистые:
- "Дмитрий, ты понимаешь его?"
После открылось уже, что сердца - в голове, что в груди вместо сердца -
оскаленный череп, что в эти минуты они, как пылинки, - на ветре идей;
ветер - северный, дующий с озера Ладожского, переверты пылей поднимающий; в
выспри взлетев, остывали они столь же искренне, сколь закипали, чтоб жизнь
прокрутить на холодных проспектах холодного города: преть, планы мыслить, -
журналов, газет, - с Богучарскими, со Струве, Базаровыми, с Вильковысскими и
даже... с Румановыми, точно с близкими; и рассыпать даже эти проекты: пылями
проспектными.
Я же поверил, что я - полноправный, что я - нареченный Д. С. "младший
брат", когда слушал:
- "Вы - близкий; мы вас оставляем здесь, как в стане врагов; верьте
нам, не забудьте; не слушайте сплетен!"
В решительный миг под писателем кресло сломалось: он с креслом упал;
поднимаясь, счищая с коленок соринки, осклабился, вспомнив, что так упал
Розанов прямо под кафедрою Соловьева, читавшего "Три разговора"185.
Прощаясь, мы обнялись и условились: будем друг другу писать; я дал
адрес химической лаборатории; было удобнее так.
Но звонясь к Соловьевым (я дал обещанье О. М. рассказать о свидании),
был не в себе еще, точно клочок атмосферы, как легкий дымок папиросный,
пристал к волосинкам тужурки, отвеиваясь и дымясь вокруг меня.
Дверь открыла О. М.:
- "Ну, - и что?"
Но, увидев меня улыбавшимся, только махнула; и - бросила:
- "Вижу: пропала Катюша!" Какая такая?
Но, перевернувшись, О. М. пошла - прочь, ни о чем не спросив; я -
поплелся домой.
ИЗ ТЕНИ В ТЕНЬ
Впечатлением от встречи с Мережковскими я ни с кем не делился, как
тайной, и ждал их отклика из Петербурга; и он появился; скоро швейцар мне
подал в лабораторию темно-синий конверт; разрываю: в нем - красный конверт,
его разрываю: в нем белый, с запискою, несколько слов: лишь - "ау" - в стан
"врагов".
Началась оживленнейшая моя переписка с Зинаидою Гиппиус;186 изредка и
Мережковский писал мне.
Оба звали меня в Петербург187, но я не поехал уже: "Симфония" Андрея
Белого вышла; я делал усилия, чтобы сохранить псевдоним; мать с отцом
поехали в Питер: в конце апреля.
В начале мая вернувшись в Москву, мать спросила меня с удивлением:
- "Ты переписываешься с Мережковским? Зачем ты скрываешь?"
Кузен Арабажин, знакомый Барятинского, друг Яворской, сотрудник
"Биржовки" и "Северного курьера" , закрытого вскоре, явился к родителям и с
удивлением им сообщил, что на днях, повстречавшись с Д. С. Мережковским, он
слышал, как этот писатель хвалил в выражениях для Арабажина необъяснимых, -
меня:
- "Понимаешь ли, дядя, - он читает вслух письма "Бориса" своим
друзьям?"
Арабажин, поверхностный фельетонист, меня знавший как "Бореньку",
спрашивал, в чем корень дружбы с "Борисом" салонных львов.
Мережковские портили мне разговоры с О. М.; я не мог уже слушать стиля
ее рассуждений о Гиппиус; и мы прекратили беседы на эти тяжелые для меня
темы; в поджиме губы и во взгляде О. М. на меня установился между нами
порог: до конца ее жизни.
И Брюсов весьма любопытничал. Весь тот период густо окрашен мне
Мережковскими; куда ни придешь, - говорят о них; в лаборатории говорим о
них; в студенческой чайной, бывало, соберемся: Петровский, Печковский,
Владимиров, я, - тотчас же разговор поднимается о Мережковских: ведь тайну
синих конвертов, подаваемых мне швейцаром лаборатории, мои друзья знали:
бывало, Печковский спрашивает, взглянув на конверт:
- "От Гиппиус?"
С Гиппиус переписывались мы чуть ли не каждую неделю; а так как дома
мать неизбежно спросила бы, кто это пишет мне (характерные очень конверты),
то пришлось бы признаться, что я веду усиленную переписку с писателями,
которые все же внушали тревогу отцу (боялся за сына); поэтому я и дал адрес
лаборатории.
Брюсов тоже расспрашивал меня о Мережковских так, как будто я "спец" по
ним; и делалось неприятно от этого назойливого любопытства; Мережковские
ведь умели кружить головы людям; холодные "в себе", они могли казаться
такими нежными; меня - захваливали они; я-де и замечательный, и новый; и
"Симфония"-де моя - замечательная; было от чего потерять голову юноше,
которого до сих пор жизнь держала скорее в черном теле.
Только О. М. Соловьева - мне ни звука о Мережковских; и вдруг:
- "Гиппиус - дьявол!"
И хотя я знал, что злость О. М. на Гиппиус - не идеология, а
недомогание, я вскакивал и в совершенной ярости убегал. Через день О. М.
присылала письмо: мириться189.
Верен я был Михаилу Сергеевичу Соловьеву, когда я некогда встал: против
Гиппиус и Мережковского; но, оставаясь верным своей переписке с 3. Н., встал
я само-стно против О. М. Соловьевой; и это все выразилось: в автономно
возникшей для меня квартире Владимировых, куда я стал чаще теперь убегать; и
также - квартире Метнеров; на Соловьевых в одном (лишь в одном отно-шеньи)
гляжу как на прошлое, уже законченное семилетие; во мне нудится новое,
будущее именами, которые вместе - зенит и надир: Мережковские, Брюсов, уже
обещающие мне блестящую литературную деятельность; Брюсов - толками о
"Скорпионе", Д. С. Мережковский - зовами в проектируемый "Новый путь";
Брюсов мне в эти дни - новая литература; и - только; а путь с Мережковским -
"не только" литература.
Ты пойми: мы - ни здесь, ни - тут.
Наше дело - такое бездомное.
Петухи - поют, поют...
Но лицо небес еще темное.
(Гиппиус)190
"Только", "не только" - Москва, Петербург: и восьмерки, мной писанные
семилетье меж ними, есть ужас, мне еще не видный в 1902 году; отход
огорченный без ссоры от Брюсова, от Мережковского кончился бегством моим из
Москвы, Петербурга, России: на Запад.
Уже с 1902 года Брюсов втягивал меня в жизнь "скор-пионовской" группы;
3. Н. меж интимных строчек ознакомляла меня с петербургскою жизнью; весной
сообщила, что был у них Блок и что он произвел впечатление191 (я ей
завидовал); она звала меня в Петербург, чтобы я в настоящем общественном
воздухе выветрил дух "Скорпиона" в себе (тут она сфантазировала: больше дух
"анилина", которым несло в нашей лаборатории); не понимала она:
"декаденты" - для меня, лишь нота в октаве, лишь краска на спектре, октавой
моею была не поэзия: была... культура!
3. Н. в письмах обещала меня познакомить не с "выродками", а с людьми
"настоящими", "новыми": думаю - с сестрами, Татой и Натой, с В. В.
Розановым, с Философовым и с Карташевым; их друг, Философов, тогда
раздваивался между "Миром искусства" и Мережковским, тащившим его в "Новый
путь": петербургская группа распалась на снобов художников и на писателей; в
"Мире искусства" был дружеский отзыв о книге моей;192 скоро я стал
сотрудником "Мира искусства": вполне неожиданно.
Так было дело: открывалася выставка "Мира искусства" в Москве;
посетитель всех выставок, был, разумеется, я и на выставке этой, пустой
почти 193; тонные, с шиком одетые люди скользили бесшумно в коврах, меж
полотнами Врубеля, Сомова, Бакста; все они были знакомы друг с другом; но я
был чужой среди всех; выделялася великолепнейшая с точки зрения красок и
графики фигура Дягилева; я его по портрету узнал194, по кокетливо взбитому
коку волос с серебристою прядью на черной растительности и по розово, нагло
безусому, сдобному, как испеченная булка, лицу, - очень "морде", готовой
пленительно маслиться и остывать в ледяной, оскорбительной позе виконта:
закидами кока окидывать вас сверху вниз, как соринку.
Дивился изыску я: помесь нахала с шармером, лакея с министром;
сердечком, по Сомову, сложены губы; вдруг - дерг, передерг, остывание: черт
подери - Кара-калла какая-то, если не Иезавель нарумяненная и сенаторам
римским главы отсекающая (говорили, что будто бы он с Марьей Павловной, с
князем великим Владимиром - запанибрата):195 маститый закид серебристого
кока, скользящие, как в менуэте, шажочки, с шарком бесшумным ботиночек,
лаковых. Что за жилет! Что за вязь и прокол изощренного галстука! Что за
слепительный, как алебастр, еле видный манжет! Вид скотины, утонченной
кистью К. Сомова, коль не артиста, прощупывателя через кожу сегодняшних
вкусов, и завтрашних, и послезавтрашних, чтобы в любую минуту, кастрировав
собственный сегодняшний вкус, предстать: в собственном завтрашнем!
Пока разглядывал я изощренную эту концовку, впечатанную Лансере в
послезавтрашний титульный лист, - мне далекую и неприятную, вдруг осенило
меня: предложить ей статью свою: "Формы искусства"; и вот безо всяких
сомнений, забывши о том, что я - невзрачный студент, подхожу к кругло
выточенному "царедворчеству" (избаловали меня: думал, - мне и законы не
писаны!).
Вскид серебристого кока, и поза: Нерон в черном смокинге над
пламенеющим Римом196, а может быть, - камер-лакей, закрывающий дверь во
дворец?
Тем не менее я представляюсь:
- "Бугаев".
И тут наглый зажим пухловатой губы, передернув- , шись, сразу исчез,
чтобы выявить стиль "анфана"197, скорей пухлогубого и пухлощекого ангела
(стиль Барромини, семнадцатый век); и с изящностью мима, меняющего свои
роли, - изгиб с перегибом ноги назад, с легкой глиссадою, как реверанс, с
улыбкою слишком простой, слишком дружеской, он, показав мне Нерона, потом -
купидона, изящнейше сделал церемониймейстерский жест Луи Каторз:198
- "Ах, я счастлив! На днях еще много о вас говорили мы!"
И как по залам дворца, открывая жезлом апартаменты "Мира искусства",
которого мебели - Бакст, Лансере, Философов, взяв под руку, вел к молодому и
чернобородому "барину" в строгом пенснэ, в сюртуке длиннополом.
- "Ну вот, Александр Николаевич, - позвольте представить вам Белого:
он!"
- "Бенуа", - поклонился с отлетом, с расклоном, с изгибом руки Бенуа и
повел под полотнище Врубеля: "Фауст и Маргарита"199.
- "Смотрите, - взмахнул он рукою, - вот титан! Я горюю, что не оценил
его в своей "Истории живописи"20 , - он посвящал меня в краски.
Так я был введен в круг сотрудников; и - озирались: кто этот
прескромного вида юнец, кого Дягилев и Бенуа мило водят по залам.
Вопрос о статье не решался; была принята: с полуслова:
- "Конечно, конечно, - скорей высылайте, чтобы поспеть с номером!"201
С тех пор я стал получать письма Д. Философова с чисто редакторскими
замечаниями, с просьбою слать, что хочу;202 так факт дружбы с Д. С.
Мережковским мне составил уж имя средь группы художников "Мира искусства".
С другой стороны, анонсировал "Белого" и "Скорпион": всей Москве; так
"звезда" восходила моя; я не двинул и пальцем; мой жест - перепуг и желанье
сесть в тень, чтоб хотя до экзаменов не разнеслось, чем стал "Боря Бугаев":
я чувствовал: моя "звезда" не продержится в небе: она -фейерверочная:
подлетает, чтоб в месте ее быстрого вспыха - "ничто" обнаружилось.
Очень достойные лавры меня увенчали! Но "звездочкой" не ощущал я себя и
тогда, когда где-то уже за спиной называли меня восходящим талантом;
головокружение славы в малюсеньком круге скоро с лихвой компенсировалось
плевом: нашего тогдашнего профессорского круга.
В 901 все радовало и все дивило; сам быт распахнулся; и Эллис стоял с
социологией, Эртель - с историей, Батюшков и Гончарова - с культурой
Востока, отец - с математикой, Метнер - с Бетховеном, с Кантом и с Гете,
Рачинский - с Гарнаками; моя уверенность в преодолении библиотек была
дерзкая.
Мне предстояло-таки пропотеть над увязкою противоречий; я по уши - в
трудностях; силясь понять язык Брюсова, силюсь и Канта понять.
Я впрягаюсь прилежно в свои обязательства; но перегрузка дает себя
знать: утомлением и неумением выполнить и четверти своего плана; едва
нажимаю на литературу, - хромает мое сочиненье Анучину; у Дорошевского явный
грозит незачет; зачет сдан; но с "Возвратом", книгой, которую пишу, -
неувязка.
Затрепан в спехах!
И общенье с друзьями - не радость; я в трудных натугах заставить их в
их стремленьях друг друга понять - надрываюсь: ропщу и кряхчу; мне звучит
одиночество, приподымая свой голос:
Смеюсь, и мой смех - серебрист.
И плачу сквозь смех поневоле:
Зачем этот воздух лучист,
Зачем светозарен... до боли?203
Я этого плача сквозь смех полугодием раньше не знал; внешне те ж
перспективы лучистые, но сквозь них - тень:
Нет ничего.
И - ничего не будет.
И ты умрешь204.
В 1902 году я считаю случайной ту боль из-за смеха; а в 904 она - пепел
сожженного солнца во мне; но и раньше моя биография - в полутенях; начинает
отбрасывать тень новый быт.
Я боролся с затрепанным либерализмом и с гонором энциклопедий без
творчества, с пылью научных подвалов, со скукой мещанства, с пустым
благодушием; все ж благодушие - тень доброты: Ковалевский чувствителен:
слово дав, выполнит.
А вот модернист, очень острый в строке, а не на либеральном обеде, дав
слово, - не выполнит; М. Ковалевский, сам позитивист, провел жизнь - не
весьма позитивно: сидел под диваном, таясь от курсистки, хотевшей женить его
на себе, не скаредно жил; не ловкач.
3. Н. Гиппиус, Брюсов, зовущие к "бреду", - оказались напористы: трубы
медные переперев, невредимыми выйдут! Тончайшие нервы (Максим Ковалевский
таких не имел), а не падают в обмороки, проявляя воловье упорство,
стожильность; не нервы - канатищи! Чехов был прав, подчеркнув: декаденты
лишь делают мину, что очень нервны; мужики трудосильные:205 лбом выбивают
строку свою об утонченной нервозности.
Кончиками языка воплощали отцы слова Боклей и Миллей, твердя: экономия,
практика, сила, уменье найтись, извлечь пользу себе и другим (!?). В деле
были - безвольные, неэкономные, не извлекающие себе барышей; промотали
наследства свои: материальные (не говоря об идейных).
А вот "мужики" декаденты, утонченно-бледные и вопиющие миру, что им
нужно то, чего нет на земле, через несколько лет, отобрав все, что есть, у
отцов - положение, вес, уважение, печатные строчки, журналы, читателей, -
сели в отцовских, в просиженных, в академических креслах.
Я учувствовал: "тайное" у модернистов - подштопанный позитивизм;
диалектика метаморфозы безумий в делячества подчинена ходу мысли: мир -
рушится; кресло мое пока твердо; успею я книги сложить до возглашения трубы
иерихонской;206 от Брюсова к Франсу - полшага; да, - позитивизм: у...
противников позитивизма!207
Одною ногою я вступил за порог "Скорпиона"; и многое в новом кругу не
понравилось мне; а другой стороною захлопнулся в лаборатории; и в
защемленную ногу мне иглы украдкой всаживали.
Были более мрачные тени; испортилась вдруг атмосфера квартир:
Соловьевых и нашей.
С начала 902 года ухудшилось недомогание моей матери; и говорили: ее-де
оперировать надо; на почве болезни расстроились нервы, квартира наполнилась
вздохами, даже слезами; я вздрагивал; часто глубокою ночью я вдруг
просыпался от вздохов; и шел успокаивать мать.
По совету профессора Снегирева она водворилася в клинику; но каждый
день заезжала домой; и с ей свойственной яркостью передавала рассказы,
ходившие об изумительных операциях Снегирева, рассказывала, как ругается на
операциях он и какое подчас уважение он вызывает несмотря на ругань у
ассистентов; как он, совершив операционное чудо, на радостях кутит с...
директором консерватории В. И. Сафоновым, которого в пьяном виде однажды
мать встретила в три часа ночи в пустом коридоре клиническом.
Болезнь ее прошла, но летом 1902 года стал замечать у отца я симптомы
болезни; бывало, он вдруг остановится, жадно вдыхает воздух и щупает пульс.
- "Что с тобой?"
Он помигивает из очков: в совершенном растере.
- "Да так-с!.. как-с-нибудь-с!.."
Продолжает оборванный свой разговор до... задоха вторичного.
Раз, забежав в кабинет, испугался, застал его скорчившимся, с
деформированным серо-белым лицом, передернутым болями; с явным напугом он
мне помотал головою трясущейся:
- "Не говори только матери".
Но, разумеется, я - бегом к ней; тут же и доктор явился: он определил,
что у отца - грудная ангина, с которой можно бы жить, коли бросить все
лекции, все заседанья, деканство; и - шахматы; но это было б прижизненной
смертью отцу; и он стал приговаривать, что умрет, как солдат на посту:
читал, спорил, взвивался на третий этаж, как юнец, пил чернила, - не чай;
также в три часа ночи звонился из клуба.
- "Так-с, так-с... Ничего-с! Как-с-нибудь-с!" Обрывал урезониванья,
восклицая:
- "Почистите мне сюртучок!" Несся на заседание.
Мы видели: этак недолго протянет; прислушивались: шелестело - быть
худу! И я ощущал себя, как в метер-линковской драме: "Втируша"; казалось: в
сроеньях теней из угла - глядит смерть.
СМЕРТЬ
Но и в соловьевской квартире я переживал то же самое: М. Соловьев
страдал печенью и расширением сердца; он, изнемогая, держал в вечном страхе
свою жену, Ольгу Михайловну; болезнь матери сопровождалася стонами; болезнь
отца - прибаутками; болезнь Ольги Михайловны - приступом взвинченного
фанатизма, с весьма угрожающим блеском очей, затаивших недоброе что-то; и -
не доверяла: себе, мужу, сыну и мне.
- "Даже здесь метерлинковщина!"
Стиль увенчивал - так, пустячок: О. М. завела деревянную куклу, сухую и
желтую, для рисованья костюмов с нее; в свои темные шали закутавши куклу, ее
посадила к окну, чтоб глядела из спальни: в столовую; вечером свет фонаря
покрывал ее кружевом; и я, бывало, забывши про куклу, - показывал:
- "Кто?" - "Манекен". - "А зачем это?" - "С лета сидит: летом нет
никого здесь, в квартире: а с улицы скажешь, - живой; просто средство от
жуликов!"
Кукла связалась мне с присланным только что стихотворением Блока:
Мое болото их затянет.
Сомкнётся жуткое кольцо203.
Все осенние стихотворения Блока - не радовали своим бредом, и Ольга
Михайловна разболевалась от них; а М. С. приговаривал:
- "Я говорил тебе!"
Наши квартиры меня облекали как в траур; лишь Метнер бодрил разговором
(потом перепиской): в эти месяцы именно я каждый день бегал к Метнерам [См.
первую главу: "Аргонавты", главка "Эмилий Метнер"].
К концу декабря М. С. выглядел бодро: прошло расширение сердца; и раз в
январе по-хорошему мы присмирели, все четверо, за неизменно родным мне
столом, когда я прочитал посвященные памяти В. Соловьева стихи;209 голубые
глаза М. С. молча уставились с теплым доверием; стало как в прежние годы;
сквозным, голубым от луны, фосфорическим взмахом метель неслась в окнах.
Не знал я, что вечер - прощальный.
Через день или два М. С. был у Рачинского; весело и оживленно он
проговорил до полуночи; а на другой день проснулся в сильнейшем жару:
воспаление легких; был бред; сердце ослабевало; ходили на цыпочках.
- "Кончено", - каркала Ольга Михайловна.
Павел Сергеевич Усов, профессор, просил, чтобы не было даже звонков; то
и дело я с черного хода шел, чтобы из кухни просунуться в черный, немой
коридорчик, куда выбегала хозяйка и странно дрожала, себя потеряв:
- "Знаю, кончено!"
Раз присылает за мной; взявши за руку, ведет меня в спальню; лицо в
красных пятнах; глаза - воспаленные: рвутся из век; мы узнали потом лишь:
весь день ела краски, чтоб, в случае смерти, себя дотравить; деревянная
кукла, от кресла, глядела из шалей, мешая понять делови-тейший бред,
набормотанный Ольгой Михайловной; говорила и дергалась, точно от едких
укусов тарантула.
- "К Вере Поповой [Сестра М. С. Соловьева] Сережу отправила... Он там
ночует, чтоб..." - оборвала.
После паузы:
- "Боря, дадите мне слово, что вы никогда не оставите: ну, да - Сережу
же... Помните!"
Мне показалось, что не было смысла, а - бред перед куклой, напученной
тупо круглотами глаз: без зрачков; как ворона, вся черная, в черном платке,
в черном платье унылая Вера Попова, сидевшая в этой квартире, меня
выпроваживала.
Я вертелся без сна эту ночь; лишь забылся, а кто-то толкает: в халате,
со свечкой; рука ходуном; голос сиплый:
- "Иди к Соловьевым!" Отец!
- "Тебя, Боренька, Павел Сергеевич спрашивает!"
- "Михаил Сергеевич?"
Мать плачет; он - руки разводит:
- "Да, - бедный!"
Трясясь, одеваюсь, и - вижу, что что-то скрывают; и - шепот прислуги:
- "Какое несчастье!"
Я просто рушусь, без ног, - с черной лестницы; падаю в черную дверь;
выволакиваюсь, как безногий, в столовую: в разброс предметов, под ламповый
круг, где, ослабнувший, бледный, дрожащий, всегда удручавший спокойствием,
Павел Сергеевич Усов с вороною, Верой Сергеевной Поповой, - сидит:
- "Умер?.. Ольга Михайловна?"
Усов с отчаяньем: рукой - за лоб; а другой отмахнулся от спальни:
закрытая наглухо; и - безответная; Вера Попова, словно обидясь, не смотрит
на дверь.
Молчание.
- "Выстрелом из револьвера!"210
Пробили часы: половина четвертого; трогать нельзя: до полиции; за ней
пошли; в луже крови, под куклой, - она, распростертая там, куда скрылась,
когда началась агония, откуда бросала, держа рукой дверь:
- "Ну, - как, кончено?" - "Нет: еще дышит!" - "Жив!" - "Кончено!"
Выстрел!
Не в этом суть: нужно сообразить, предпринять!.. А попы? А полиция?
Самоубийц не хоронят в ограде, а их - надо рядом; сидение трех молчаливых,
угрюмо сопевших и бледных, друг другу вполне посторонних людей, средь
разброса, под ламповым кругом, при двух
...Закладка в соц.сетях