Жанр: Электронное издание
belyj02
...ять в корне, - не думаю", - перетирал отец руки; и,
надув усы, он конфузился, наткнувшись на взгляды матери, означавшие:
осторожней!
- "Ну, я не буду: хотел я сказать, что не много найдется охотников,
так сказать, эти стихи... Дело ясное..."
- "Мир их прочтет!" - клекотал, точно кондор, готовый к полету над
чайною скатертью, Брюсов; отец же с иронией сдержанной переконфуженно на это
"мир прочтет" гымкал:
- "Я только хотел..."
- "Будет время, - взлетал на отца черным кондором Брюсов, - Сергей
Александрыч, и Юргис, и я - "Скорпион", - мы будем перепечатывать все
сочинения вашего сына: том первый, - рукой рубил воздух, - второй, третий,
пятый".
И руку запрятывал за отворот сюртука; и стрелял озорными, такими живыми
глазами - на мать, на отца, на меня и на Льва Кобылинского.
Белые зубы показывал нам.
- "В корне взять", - с недовольством и все же с довольством мымыкал
отец, стаканный кружок на кружок переталкивая; мать сияла довольством, шепча
мне:
- "И умница ж этот твой Брюсов: вполне на него положилась бы я".
- "Я рукой и ногою подписываюсь под словами Валерия Яковлевича, -
косил Эртель картавый, - схватил он быка за рога".
Бородой и лицом расплывался Владимиров; а Соколов точно палицей бацал
по лбам:
- "Это будет тогда, когда в каждой квартире лежать будут томики
"Грифа".
Все шло прекрасно; звонок: то - Койранский; звонок: Пантюхов,
записавший тот вечер в своем дневнике, что не умел-де я гостей занимать и
что это мило-де выходило; отец мой-де - чудак добродушный, шутник
незлобивый;292 "слона" Пантюхов не приметил: "шутник добродушный" - вулкан
непотухнувший; и чайный стол, точно над отверстием вечно готового огнем
забить кратера, жутко висел весь тот вечер.
Звонок: то - Бальмонт, церемонный и скромный, подтянутой позой вошел,
обошел всех, цедя:
- "Блмнт", - т. е. "Бальмонт". Сел: молчал.
И отец, растирая ладони, придумывал, чем бы занять его:
- "Так-с... А скажите, пожалуйста, вы в драматическом роде работали?"
- "Нет еще..."
- "Думаете!.."
- "Я - нзн", - т. е. "не знаю".
Тут Лев Кобылинский, как муха к Бальмонту прилипнувший, выпятив в ухо
Бальмонту губу:
- "Что, а, а?.." И привязывался:
- "Как вы можете думать так, когда Бодлер и когда Леопарди..."
Отставясь, с налету вцеплялся:
- "А у Малларме, а у Жилкэна, а у Тристана Корбьера".
Л. Л. Кобылинский в те годы плохим был начетчиком в литературе
французской (потом преуспел он); "начетчик" в Бальмонте обиделся: точно
укушенный, губы презрительно сжал, раздул ноздри, откинулся, пальцем за
серый жилет зацепился, пенснэйною лентой играя, цедил:
- "Все неврн... Все вздор... Отсбятн..." - т. е.: "Все неверно...
отсебятина".
И я видел, как "Лев", в беспредельном волненьи вскочив, с передергом
плеча и поматываньем своей лысой головки метался: между столом и стеной;
пометавшись, - как овод, опять: на Бальмонта кидался.
"Ну, - думалось, - как по программе: пошла себе трепка; сейчас
опрокинутся стулья; все вскочат; отец, громко взлаяв, забывши, что дал
обещанье молчать, тоже бросится в свалку; и - будут дела!"
Но - звонок: дверь открылась; и надо же! Благонамеренный
провозгласитель истин о том, что зимой идет снег, летом - дождь и что "три"
минус "два" есть "один": профессор математики, Леонид Кузьмич Лахтин!
Отец, человек старых правил, родившийся в тридцать седьмом году, - тот
себе виды видал: что ему декадент? Эка невидаль! Сам "декадентил", выращивал
каламбурные чудовища Лахтину в ухо; а этот профессор, способный пасть в
обморок от нарушенья одного параграфа университетского устава и мало-мальски
необщего мнения, - этот, пожалуй, домой не вернется: умрет, сев на стул, от
обиды и страха, что встретил "подобное общество", да еще - где?
У своего уважаемого "учителя"!
Силой устава заклепан был Леонид Кузьмич в жесть, из которой выделывают
самоварные трубы.
И - да: сев, он порозовел от стыда; и даже забыл, с чем явился: ни
звука, ни взгляда, ни вздрога губы!
Кобылинский, белея, оставив Бальмонта, метался от печки к стене; вдруг,
поймавши меня за рукав, оттащив и затиснувши в угол, губой полез в ухо:
- "Нет, - а? Бальмонт - вот нахал! Что, что, что - понимаешь? Да я..."
И слюною обрызгивал.
И снова к столу подскочил, стал задорно пощипывать усик, прислушиваясь,
как Брюсов, укушенный самоуверенным голосом братца Сергея, некстати
пустившегося нам доказывать на основании данных, почерпнутых им у философа
Лотце, что Гиппиус пишет невнятицу, - Брюсов, лоб сморщив и руки сложив,
явил вид скорпиона, задравшего хвост и крючком черным дергавшего.
- "Вы, - нацелился он на Сергея бровями, вдавив подбородок в
крахмал, - вы есть..." - вздрогнул от злости он, бросив какую-то резкость,
определяя Сергея.
И снова откинулся - спиною в спинку; затылком - за спинку; казалось,
блаженствовал злостью, метая глаза на нас, белые зубы показывая потолку.
И я ахнул: Сергей, бледный, бритый, вихром бледно-желтым метающий, -
видимо, собирался ответить еще большей резкостью: оба, руки сложив на груди,
вызывающе выпятились друг на друга.
Но тут Лев Кобылинский взорвался, как бомба; два "братца", обычно
являющие только зрелище псов, закатавшихся с визгом в условиях перегрызания
горла друг другу (за Шарля Бодлера брат Лев и за Лотце Сергей), - как
затявкают оба, как вскочат восьмерки описывать вокруг стола, средь которого
Брюсов, скрестив на груди две руки, являл вид скорпиона, дрожащего черным
крючком, записывавшим восьмерки за братьями.
Редко, короткими всхрипами он их жалил, и жалил, и жалил, оскаливаясь и
метая татарские очи на мать, на отца, на меня - в той же позе скрещения рук
на груди; иногда он закидывал голову, с дикою нежностью жало всадив; и
начинал перекидываться своим корпусом справа налево и слева направо, как бы
приглашая всех нас упиваться блаженством: от вида укушенных братьев; и снова
ужаливал их, блистал нам глазами без слов:
"Агония!.. Яд - действует!"
А Леонид Кузьмич Лахтин, малиновым став, свою голову, как у скопца,
малобрадую, скорбно повесил; и носом уткнулся в стакан, глаза вылупил на
загогулины скатерти, точно жучок, представлявшийся мертвым: ни звука, ни
взгляда, ни вздрога губы!
Сути спора не помню; остался набор величайших бессмыслиц, выкрикиваемых
и братцем Сергеем, безусым, безбрадым, и Львом Кобылинским, ставшим черным,
подскакивающим и злым паучишкою; такие ж бессмыслицы стал выкрикивать
Брюсов, ценитель поэзии Пушкина и критики Белинского:
- "Ха... Пушкин - нуль: перед Гиппиус?.. Фразой одною Ореус [Ореус -
фамилия поэта, писавшего под псевдонимом Конбвского; в начале века] побьет
том Белинского 293. А Николай Чернышевский есть... Ха..." [Брюсов сам
отмечает в "Дневниках" свою склонность говорить "нарочно"294]
Нежный взгляд (от иронии, от издевательства дьявольского) - на Сергея.
Все рты раззевали растерянно; даже Бальмонт присмирел, только Мишенька
Эртель, пытаясь мирить разгасив-шихся спорщиков, поднимал от угла свой
картавенький голос, подписываясь одновременно и рукой и ногой: под словами
всех трех; да отец, вопреки ожиданью не бросившийся на подмогу братьям,
сраженный дикою картиною спора, побившего все рекорды, как знаток "в сих
делах", подпирал очки, с видом, каким наблюдают сраженье тарантулов в банке,
поставив ее пред собой и весьма наслаждаясь.
С лукавством оглядывал нас, приглашая к вниманию, как бы восклицая:
- "Прекрасные-с спорщики!" Спор - в его стиле!
Вдруг Лахтин - жучок, представлявшийся мертвым, - взлетел и, едва
попрощавшись с отцом, свою голову скопческую бросил носом в пол; и - прочь,
к двери: ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы! Он - исчез. Увидавши тот
жест, Кобылинские - тоже в двери за ним: ни с кем не простившись,
наткнувшись в передней на тройку веселых, вполне добродушных и запоздавших
блондинов; как ангелы мира, они вошли в дверь: Поляков, Балтрушайтис и
Перцов, в Москве оказавшийся.
Вечер окончился очень приятно; В. Я. Брюсов, став тих, как овечка,
проворкотал на прощанье отцу что-то очень приятное; он мог быть шармером:
старушек пленял, воркоча им под ухо баллады Жуковского; отец, пленившийся
декапитированьем двух гораздых до спора бойцов, свои руки развел, проводив
"декадента"; с лукавым довольством покрикивал нам:
- "Этот Брюсов - преумная, знаешь ли, бестия!"
Точно присутствовал он на турнире, где Ласкер Чигорина и Соловцева
(партнеров отца) уничтожил.
И думалось:
"Ну, пронесло!"
На другой день - письмо В. Я. Брюсова: матери: он просил его извинить в
том, что был в ее доме он очень груб с Кобылинскими: "Но эти братья -
несносные братья", - запомнилась фраза письма;295 я о них беспокоился мало;
им подобного рода спор - был нипочем; каждый день они где-нибудь бились.
Гроза для меня надвигалась: государственные экзамены!
ПЕРЕД ЭКЗАМЕНОМ
Весна 1903 года отметилась мне изменением облика; всюду запел, как
комар, декадент; стаи резвых юнцов, как толкачики, борзо метались в
"Кружке"; расширялись заданья издательские "Скорпиона"; уж "Гриф" тараторил
весенней пролеткой от Знаменки; три объявились поэта: Волошин, Блок, Белый;
четвертый грозил появиться в Москве: Вячеслав Иванов; Бальмонт, появись,
запорхал по Арбату; В. Брюсов писал в "Дневниках": "Познакомился с...
Ремизовым" - и еще: "У меня был Леонид Дмитриевич Семенов..." Брюсов писал
из Парижа о встрече своей с Вячеславом Ивановым: "Это настоящий человек...
увлечен... Дионисом...";296 студент еще, Зайцев, Борис Константинович, -
объявился писателем.
Литературные поросли!
И начиналось решительное изменение вида тогдашней Москвы: уже трамвай
проводился; уже ломались дома; появились, впервые, цветы из Ривьеры;
являлась экзотика в колониальных магазинах: груды бананов, кокосов, гранат;
появились сибирские рыбины странных сортов; населенье - удвоилось;
запестрили говоры: киевский, харьковский, екатеринославский, одесский.
Уже разобщенность кварталов сменялася их сообщением: пригород
всасывался в центр Москвы; тараракала громче пролетка; отчетливее тротуар
подкаблучивал; вспыхнули вывески новых, глазастых кофеен; и скоро огнями
кино, ресторанов и баров должны были вспыхнуть: Кузнецкий, Петровка,
Столешников и Театральная площадь, где новоотстроенный дом "Метрополь"297
должен был поразить москвичей изразцовыми плитами: Головина.
И родимый Арбат не избег общей участи: переменялся и он; еще - тот, да
не вовсе; дома, формы - те же, а не с тем выражением окна смотрели вчерашних
дворянских построечек на раздувавшихся выскочек, новые постройки, покрытые
лесами; домочки вчерашнего типа - "Плеваки", "Бугаевы", "Усовы" и
"Стороженки"; недавно - какой-нибудь эдакий двух-с-половиной-этажный
фисташковый "крэм", "Алексей Веселовский", пузатоколонно зачванясь кудрявыми
фразами кленов, его обстоящих, беседу вел с флигелем "кафэ-брюлэ",
"Стороженкой" пустейшими грохами старых пролеток; с подъезда же два лакея
тузили ковры выбивалками: "У Грибоедова... Топ-топ... У Батюшкова". Дом
напротив, с угла, "Николай Ильич", - спорил ("Шаша-антраша" [Шутливая
поговорка Стороженки, обращаемая им к нам, когда мы были детьми]) - шумом
кленов; "тара-татата: прочитайте Потапенку", - говорил он громом пролетки.
Теперь особняк "Веселовский" был стиснут лесами домин "Рябушинского", с
розой в петлице, желавшего вещать с трубы семи-шестиэтажного дома:
"Потапенко, Батюшков? - Эка невидаль: я вам Уайльдом задам: по задам!"
"Николай Ильич" - сломан был: яма разрытая - вместо особнячка; так
дворянско-профессорский, патриотический, патриархальный уклад отступал пред
капиталистической, шумной, интернациональной асфальтовой улицей; Прохор,
единственный наш всеарбатский лихач ("Со мной, барин, Борис Николаевич:
Боренька-с"), вытеснен был раззадастою стаей лихих лихачей, ограблявших
прохожих: у "Праги" [Ресторан на углу Арбата и Арбатской площади].
Пропал вид размашистый, провинциальный; центр переполнялся коробочным
домом о пять и о шесть этажей; угрожал стать собранием грубых кубов: с
трубами (кубы да трубы).
Прошло пять-щесть лет: и зафыркали всюду авто; пробежали трамваи;
пропала исконная конка, таскаясь еще по окраинам; и трухоперлый забор,
выбегающий острым углом между двух перекрещенных улиц, исчез - на Мясницкой,
на Знаменке; клены срубились; витрин электрический блеск, переливы пошли;
и - сплошная толпа, под зеркальной витриной - с муарами, с фруктами, с
рыбинами; везде - ртутный свет, синий свет, розовый, белый, как день! И
квадратные колесоногие туловища с колесом впереди и с клетчатой кэпкой
шофера явились перед ресторанами; черт знает что: не Москва!
Такой стала она: через пять-шесть-семь лет!
И такой начинала она становиться уж в 903 году, выпуская на улицы даму
в манто, обвисающую от плечей дорогими мехами и перьями, падающими от
затылка ей за спину, почти до места, недавно турнюром украшенного: он -
исчез.
Незаметно зима убежала; Страстную неделю пролетка пробрызгала лужицей;
с первою пылью и с первою почкой - расхлопнулись окна; и красные жерди
набухли; и барышня шляпкой на крыльях, - на птичьих, на крашеных, красных, -
летела, как сорванный с ниточки газовый шарик, с "лала" да "лала"; и
глазенками милыми сопровождала весенний мотивчик, певаемый в дни, когда
почки щебечут: про свой листорост.
Весна плодотворна приплодом - коров, поросят, настроений и рифм, и
чириков из кустика, и чижиков бледно-зеленою песнью: из пресненских садиков.
Все покупали по тросточке, чтобы коснуться земли: окончанием тросточки,
точно протянутым пальцем; а двух пяток - мало; тоска: о взыскуемой пятке, о
третьей, есть тросточка; мысль эту мне развивал убежденно Сергей
Кобылинский, ее прочитав: у философа Лотце.
Запомнились мне почему-то весенние дни пред экзаменами, когда, сидя над
книгою, ловишь ввеваемый воздух: из форточки; где-то затрыкало томной
гитарой про очи, про черные; 298 и уж глазеют в зажженные окна: влюбленно и
нежно; и кажется: эти два домика, вдруг побежав от заборов своих, -
подбегут: поцелуются; даже из окон подвальных, откуда людей не видать, - а
видать сапоги, - быстро выфыркнет кот: разораться над крышей.
Гармоника где-то рассказывает о таком о простом, о знакомом: и в ней -
что-то страстное, страшное.
Видно, весною и любят и губят.
Меня ж погубили экзамены.
Глава третья
РАЗНОБОЙ
ЭКЗАМЕНЫ
Государственное испытанье на физико-математическом факультете - это не
шутка. Но - смерть Соловьевых, знакомства, журфиксики, лирика, страх за
отца, - словом: все полугодие я не работал: в музеи свои не ходил, костяков
не ощупывал.
И что там мнемоника!1
Отец особенно за меня волновался:
- "Ты, в корне взять, - ведь весь год, в корне взять". И шел, охая, от
меня, и помахивая рукою; я же знал, что значило в "корне взять": в корне
взять - не учился. А то, шагая со мною, издалека наводил меня на мысль об
экзаменах:
- "Ну там, решил, что литература... Писатель, ну там", - и поглядывал
сквозь очки с добродушною болью; с надсадкой прикрикивал:
- "Естествознание, мой дружок, всегда пригодится... Впрочем, я... Как
знаешь сам".
Эти внезапные подходы ко мне с внезапным отскоком: меня волновали.
Я, как географ, был должен налечь на метеорологию, на географию, на
динамическую геологию; знал из последней отдел о размыве; как специалист,
мало знающий свои науки и знающий более химию, не относящуюся к
специальности, чувствовал очень неважно себя.
Ряд томов: толстый "Паркер" [Учебник], "Сравнительная анатомия" 2 или -
500 с чем-то, почти что петитом, страниц, переполненных схемой скелетов, не
одолеваемых памятью: без изученья в музее; не вызубришь и геологии - два
толстых тома: 500 страниц том динамической, одолеваемой просто; 500 -
исторической, с перечислением пластов друг под другом: по странам, периодам;
к ним - ископаемые организмы, находимые в каждом; метеорология, или учебник
Лачинова3, - тоже 500 страниц; кажется, что зоология, или учебник
Бобрецкого4, - тоже 500; анатомия и физиология тканей растительных, химия и
физиология; - курсы отдельные.
Я ощущал: стрекозою пропевшей всю зиму себя5.
Уж уехала мать; мы с отцом проживали в чехлах; он ослаб: задыхался,
томился в своем полотняном халатике, хватался за пульс. Как тут работать? А
надо.
Подставивши спину друзьям, я уселся за Паркера: Мензбир, гроза, - не
щадил; до первых экзаменов я изнемог, кое-как одолевши программу, которой
один лишь билет, череп рыбы костистой, преследовал бредом.
Одно облегчало: экзамен - за письменным следовал; к письменному не
готовились; время же - давалось: три дня; этот письменный - форма; тетради
ответов хранились под спудом года; с них и списывали; взяв билет,
отправлялись к студенту с тетрадками (свой - в каждой группе); взяв
стереотип, с него списывали; это делалось перед комиссией, молча глаза
опускавшей; Анучин просил: до экзамена: "Дали бы мне посмотреть трафареты: в
них вкрались ошибки; весьма механически списывают".
Получив свой билет, - "Дождь, град, снег, гололедица", - переписал на
"весьма".
Испытание письменное выручало: семь дней подготовки; и я, к изумлению,
курс анатомии все ж одолел, педан-тичнейше следуя методу запоминанья,
который придумал себе: перед каждым экзаменом засветло я раздевался, как на
ночь; и мысленно гнал пред собою весь курс; и неслись, как на ленте,
градации схем, ряби формул; то место в программе, где был лишь туман, я
отмечал карандашиком; так часов пять-шесть гнался курс; недоимки слагали-ся
в списочек; в три часа ночи я вскакивал, чтоб прозубрить недоимки свои до
десятого часа, когда уходил на экзамен; вздерг нервов, раскал добела
ненормально расширенной памяти длился до мига ответа; ответив, впадал в
абулию:6 весь курс закрывался туманом.
- "Я не терплю этого декадентишки", - Сушкин шипел про меня: до
экзамена; "тройка", полученная у него, - мой триумф!
Вспоминаю стол, крытый зеленым сукном, над которым, как мертвая морда
мартышки, помигивала голова Тихомирова, ректора, спрашивавшего пустяк и с
"весьма" отпускавшего; вот голова, как гориллы, М. Мензбира - с зеленоватым
лицом, с черным встрепом волос; точно лаялся он на студента, неслышно
бросаясь вопросами; около него - широкоплечий, матерый, совсем полотер в
пиджаке, без студента тоскующий Сушкин, доцент-ассистент; он кабаньими
глазками ищет себе подходящую жертву из тех, кто, стащивши билетик,
готовится за малым столиком, пережидая, когда Тихомиров отпустит студента:
бросались к нему чуть не по двое; шли и к Мензбиру, который - опасен; а
Сушкин без дела сидел: от него все улизывали; кого сцапывал, с тем пыхтел
долго; тяжелое, одутловатое, красное, точно в подтеках, лицо; губы, ломти, в
светлявой растительности, передергивались и кривились; мясистый, багровый
носище; и - сентиментальные, злые глазеночки: не то гусиные, не то кабаньи!
Я, взявши билет (полость носа у млекопитающих), ахнул от радости: без
подготовки мог жарить; моргал очень весело на заморгавшего Сушкина, ждущего
жертвочки; Сушкин меня поманил: "Не угодно ль со мною?" Я пошел. Тотчас
мордища вспыхнула адскою радостью, уже не пряча намерений.
Сев рядом с ним, - забарабанил; он слушал доклад о строеньи носов и
ноздрей: у ланцетника, рыбы, рептилии; когда я дошел до лягушки, - прервал:
- "Ну, а как развиваются ноздри зародыша?"
Я проглотил свой язык: это ж не анатомия, - а эмбриология, нами не
пройденная! Даже Паркер молчит в этом пункте; вопрос повисал без других,
наводящих; я импровизировал, но где ж нам знать. Мы Огнева не слушали.
Дьявольски перетирая ладонями, Сушкин к вопросу прикалывал; и, веселясь
красным носом, с пошипом бросал полуфразы: невежда, папашин сынок;
выражаются членораздельно и внятно (намек на "Симфонию"); я знал, что
проваливаюсь: по огневскому курсу; отец - председатель; и - жаловаться
невозможно. Сушкин это учел; даже если позвать председателя, этот доцент
будет ставить вопросы: на грани непройденного; спец сумеет всегда провалить;
этот даже не валит, а рушит; мы зловеще молчали; и даже Мензбир удивлялся
молчанию, вытянул губы под ухо мучителя; они шепталися.
Сушкин с издевкою повернулся ко мне:
- "А ну-с", - перетер свои руки он, под потолок пе-ремигивал.
И мне мелькало: "Сейчас доконает он черепом рыбы костистой!"
- "Валите об артериальной системе зародыша в соотношении с матернею
системой и об утробном дыхании".
Головоломка не хуже костистого черепа! Этот вопрос попал в список моих
недоимок; и спец на вопросе подобного рода собьется; я шептал: под зловещий
посапик: ни звука в ответ, когда я замолчал; помолчав, продолжал; и
мелькало: вру, вру?
- "Так-с!" - и "три" вковырнулося; замысел Сушки-на рушился.
Двадцать семь лет содрогаюсь я, припоминая получасовое знакомство свое
с "академиком" Сушкиным; [Сушкин стал академиком 7] а через месяц уже,
обсуждая кончину отца с Тихомировым, я пережил Неприятный момент: Тихомиров,
взглянув на меня, удивил вопросом:
- "А что у вас там приключилося с Сушкиным?" Стало быть, - был
разговор обо мне! Но... но... что мог ответить я "превосходительству",
ректору, врагу Мензби-ра и, стало быть, Сушкина? Ответ обернулся б доносом;
и я - промолчал; Тихомиров отметил молчанье пожимом плечей:
- "Странно, - он закосился на рой шелковичных червей на отдельном
столе, копошившихся из листьев скорционера [Листьями скорционера питаются
эти черви] 8, - вы мне отвечали отлично".
Отличный ответ - зоология: те ж костяки, но в ином освещении.
И физиология шла на "весьма"; Лев Захарович Моро-ховец читал
анекдотически; шумный, безбрадый кругляк перещелкивал пальцами над
зарезаемой в жертву науке собакою, руки простерши с веселеньким криком:
"Бедняжечка, - мы перережем ей нерв!" Он являлся на первую лекцию в
сопровождении двух служителей, с охом, кряхтом тащивших носилки с томинами;
руки к носилкам, с приятным расклоном кидал:
- "Господа, - полный курс физиологии". Рявк, полный ужаса!
С новым подщелком подскакивал к столику; и на трех-томье показывал:
- "Это - ракурс курса!" Вздох облегчения!
- "Но можно сделать ракурсик ракурса, - он схватывал том Ландуа9. - Я
читаю вам в этих пределах".
Рявк, полный веселости: аудитории!
- "А для экзамена, - схватывал тощую книжицу и потрясал ей к восторгу
всех нас и себя самого, - это вот!"
Да и в книжицу всыпал-таки анекдотики; так что беседа моя о лоханочках
почечных с ним - взрывы хохота.
Пятиминутное же посиденье с профессором химии Н. Д. Зелинским, которому
сдал я экзамен на право зачислиться в лабораторию еще прежде, - приятное
дело; меня, побеседовавши, отпустил: при "весьма"; с Тимирязевым тоже мы
кончили быстро ("весьма"); впечатленье от Сушкина сгладилось; а впереди два
не страшных экзамена: метеорология и география - вместе; Лейст, дураковатого
вида бородач, говоривший с акцентом, устраивал перед экзаменом свой
семинарий; взяв в руку программу, ее излагал, представляя студента, "весьма"
получающего; записавши немногие трюки, - справлялись легко.
На беду, оказались в Москве Мережковские;10 мои свиданья с ними упали в
часы семинариев; видеться ж - должен был; все же попав на один семинарий,
прослушавши два-три билета, стал тихо выкрадываться; Лейст, увидев меня,
отвергающего его помощь, узнавши, в глубоком молчании сопровождал меня
мстительным взглядом; я понял: уход отольется; Лейст принадлежал к зубы
скалившим на "декадента"; и кроме того: зуб имел на отца - за подтруниванье:
де Демчинский обставил Эрнеста Егорыча в "Климате"; [Метеорологический
журнал, издававшийся в 1902 - 1903 годах 11] профессор отнесся всерьез к
этой шутке.
Уход с семинария, шутка, "Симфония", - все отлилось; и "барометр",
билет, уже сданный когда-то профессору Умову, не облегчил: побеждая в
труднейшем, на легком мы ловимся; Лейст перепутывал брошенным роем вопросов,
рыча, не давая мне сообразить: выбивая вопросом вопрос, он в вопрос
выбивающий третьим вопросом валил с потрясением мстительным волосяного
покрова.
- "Вы думаете, что на "тройку"!.. Я вас поздравляю... Пусть кто-нибудь
ставит: не я-с... Ну-с?.. Вода-с закипает при скольких же градусах?.. А?"
- "При нуле!"
Тут вскричали, кидаясь друг к другу и перебивая друг друга: обмолвка,
сорвавшаяся с языка, - не ошибка; а он утверждал, что - ошибка; так, бросив
"барометр", пустились исследовать принципы знанья и "нуль", пока в спор не
вмешался патрон мой, Анучин, уже отпустивший студента и ухо придвинувший к
нам; и к нему я и Лейст повалились на грудь; Лейст с "нулем"; я же - без; а
Ану-чин, хватаясь за красный свой нос, пометался меж нами лисичьими
глазками, слушая с полным неверием: Лейста, меня. Лейст зафыркал:
- "Так экзаменуйте его: я - отказываюсь!"
- "Ну-ка, что у вас там? - добродушно отшмякал губами Анучин. -
Барометр? Рассказывайте!"
Я прекрасно ему рассказал то, чего не мог высказать Лейсту; он с той же
ленцою прошмякал вопросами по географии: что-то о градусной сети Меркатора
12, о цилиндрической сети, конической; факт отвечанья ему по чужому
предмету, свидетельств
...Закладка в соц.сетях