Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

Pikul-20

страница №10

од кодекс подведу... Эй, рубль дам - свисти!
Инвалид сделался страшен, сказал лакею:
- Свистни! Я тебе свисток в горло заколочу...
Сергей Яковлевич не поленился - сходил за костылем.
- Не волнуйтесь, - сказал он капитану. - Сегодня, я знаю точно, вся полиция на
окраинах, гоняет рабочих, и этот негодяй будет искать городового до самого вечера. Мы
позавтракаем...
Лакей наметанным взглядом уже определил бедность капитана и не убирался прочь,
бодро взмахивая полотенцем...
- Извольте расплатиться, сударь, извольте...
Капитан встряхнул портмоне, долго перетрясал под скатертью мелочь. Прикидывал. А по
щеке ползла горькая слеза обиды. Мышецкий торопливо сунул лакею бумажку - с лихвой.
- Не заслоняй солнце, братец! - сказал резко.
- Ах, сударь, - поднял лицо капитан. - Мне так неловко...
- Сочту за честь, - кивнул ему Мышецкий и сам потянулся к графину офицера: -
Позволите?
- Водки? - обрадовался фронтовик-маньчжурец.
Мышецкий разлил водку по рюмкам.
- А почему бы и нет? - засмеялся. - Ей-ей хорошо...
И весь день гулял, а краем уха все слушал - нет ли выстрелов? Все-таки - первое мая,
день опасливый...
А из восточного далека уже подкрадывалась к России весть о разгроме флота, и она, эта
весть, обрушилась на Петербург, словно карающий меч...
Начинался "великий позор" (как говорили тогда о Цусиме), и этот позор был страшен тем,
что никто в России не остался к нему равнодушен. Война была непопулярна, - это все так, но
гибель флота - нет, нет! Известие о Цусиме отозвалось одинаково больно и в Зимнем дворце,
где терли глаза фрейлины, и в подворотнях на Обводном канале, где сморкались в подолы
фартуков далеко не сентиментальные дворники.
В эти дни князь Мышецкий особенно жадно прислушивался к толкованиям в Яхт-клубе,
где тоже плакали, выкрикивая как-то особенно зло и люто:
- Позор! До чего мы дожили? Позор...
- Почему не купили флот у Аргентины?
- Послать Черноморский... туда же, к Цусиме!
- Но тогда, барон, в Черное море войдут англичане.
- Пусть входят. Потом и их тоже выгоним...
И плакал в уголку по своему сыну-минеру старый сенатор Огарев: "Сережа,
Сереженька... мальчик мой!" Но эти стариковские всхлипы глушили здоровые глотки
"радетелей" отечества:
- Еще набор! Много ли мы взяли с народа? Чушь - по мужику с каждой деревни. А
сколько еще таких деревень на Руси? Мужик есть, баба есть, ночка темная будет, и как-нибудь
Россия не оскудеет...
- Мир, господа... мир, - проговорил старый сенатор.
- Ого? - ответили ему. - А контрибуции? России не пристало унижать себя просьбой о
мире и выплатой откупного...
И куда бы ни пришел отныне Мышецкий, что бы ни читал - всюду этот каверзный
вопрос: как выбраться из войны, не унизив своего достоинства? Оно и понятно: Россия уже
привыкла побеждать. Ей ли (великой и неделимой) выпутывать ноги из драки да еще платить
контрибуции? К таким афронтам Россия не привыкла, это не умещалось в сознании и мирного
правоведа, князя Мышецкого. Но в обществе, близком ко двору и гвардии, уже пробивалась
наружу до времени затаенная мысль: "Не в Маньчжурии надо воевать, а здесь... Враг
внутренний опаснее, чем лукавые макаки. Мир только развяжет нам руки, чтобы покончить с
растущей революцией". Как тогда (еще при Плеве) искали спасения от революции в войне, так
теперь выискивали способ расправиться с нею посредством мира. И думал Сергей Яковлевич с
иронией: "О, эти парадоксы русской истории, выверты чиновного ума и оглядки двора на свой
народ - со страхом!.."
В один из этих тяжких дней в "Правительственном вестнике" появилась публикация об
утверждении князя Мышецкого в должности уренского губернатора. Теперь слово за
экспедицией церемониальных дел: жди посыльного или же звонка по телефону о дне свидания
с императором.
Был уже поздний вечер. Нехотя поднес Мышецкий к глазам тяжелый том нравоучений
Михайловского, которого когда-то любил:
"У меня на столе бюст Белинского, он мне очень дорог. Вот шкаф с книгами, за которыми
я провел много ночей. Если в мою комнату вломится русская жизнь со всеми ея бытовыми
особенностями и разобьет бюст Белинского и сожжет мои книги, я не покорюсь и людям
деревни: я буду драться, если у меня, разумеется, не будут связаны руки".
Книга полетела на пол. "Как же ранее я над этим не задумывался? - спросил себя Сергей
Яковлевич. - Михайловский принадлежал к народолюбцам, но вот же... согласен драться! А
ведь революция - это не только Борисяк и Кобзев, это и мужик, который не слыхал имени
Белинского. Повсюду горят имения. Но, поджигая усадьбы, мужики не догадались спасти из
пламени хоть одну книгу... палили все!" Вспомнился тут и Мариенгоф с его любезным
хозяином. Какие там собраны чудеса! И почему генерал Резвой столь уверен в разумности
лужских мужиков? И простит ли он им "красного петуха", который прокричит гибель
драгоценным полотнам старины, собранным предками? Навряд ли...
Это были невеселые мысли, которые занимали Мышецкого несколько дней подряд:
"Выходить с ружьем или не выходить?" Экспедиция молчала: при дворе был траур, император
принимал лишь близких. И как раз в это время просиял свет из Москвы, ставшей центром всей
либеральной оппозиции. Холодный Петербург мало самобытен. Но Москва вновь
зашевелилась: там собирался съезд людей вполне солидных, строго либеральных, которые не
станут жечь книги. И князю захотелось послушать, что они скажут. При случае можно и
самому что-либо сказать.

Вечерним поездом Мышецкий отбыл в первопрестольную, где совсем патриархально
зацветали в кривых переулочках яблоньки. Но благолепие древней столицы Руси уже было
нарушено тревогами перемен и беспокойством времени...
В Москве происходило великое торжество бунтующей интеллигенции: объединение всех
профсоюзов в один общий Союз союзов.
Как и в пору прошлых судебных банкетов, Мышецкий изо дня в день бывал пьяноват. От
многоядения его мучила изжога. Весело тарахтели колеса возков, развозя "союзников" по
домам сочувствующих. Сегодня - пир на Неглинной в доме Фирсановой (владелицы
Сандуновских бань), а завтра на квартире писателя Гарина-Михайловского.
"Бюрократия - вот зло", - говорили у Фирсановой. "Самодержавие - вот
несчастье", - говорили у Морозовой. И, никого не стесняясь, громко плакал старый
дантист-зубодер в манишке, забрызганной лимонным соком анчоусов:
- Люди русские, я плачу... О-о, это прекрасные слезы, каких еще не знала бедная Россия!
Ведь совсем недавно мы хотели сообща поднести его величеству солонку с хлебом. И нам - не
дали! Не дали выразить свое общественное кредо... А - теперь? Что мы видим, дамы и
господа? Я плачу, говорю, что хочу, и никто меня не хватает и не говорит: "Пройдемте..."
Пьяного отправили домой, и председатель съезда, быстрый и горячий профессор
Милюков, сказал абсолютно трезво:
- А вот я не уверен, что меня не посадят. И мне уже надоело писать свои работы по
участкам и тюрьмам. Довольно!.. Борьба с самодержавием, этим дурным оттенком прошлого, и
борьба с бюрократией, этим гнусным придатком самодержавия, будет жестокой. Надо вырвать
у его величества свободу для нас, иначе... Иначе, дамы и господа, предупреждаю: нас замутит
и собьет с ног сокрушающий поток слева! Вот тогда - да, плачьте...
"Великий срам" Цусимы тяжело засел в сердце каждого, и поначалу весь съезд желал
немедленно ехать прямо к царю. Но тут социал-демократы вышли из состава съезда, заявив, что
задачи их партии несходны с интересами Союза союзов. После этого избрали депутацию к
царю. Возглавлять ее должен был профессор-философ князь Сергий Трубецкой, издатель
журнала "Вопросы философии и психологии" (в этом журнале он печатал тех, кто шел "от
Маркса н а з а д к Канту!"). Профессор был человеком с импозантной внешностью, с большими
печальными глазами, в которых светилась мировая скорбь; Трубецкой не говорил, а - вещал...
Либеральная Москва кинулась на вокзал, и Сергей Яковлевич с трудом достал себе билет
второго класса. Поездкою он был доволен: понял, что он не один... Медленно тянулась за
окном русская зябь, блеклая зелень крестьянских посевов. Вечерело, и загорались на пожнях
костры пастухов. Капризничал ребенок в купе, а мать, немолодая чиновная дама, утешала его
песенкой:
Иду я, вижу я -
Под мостом ворона мокнет,
Взял ворону я за хвост,
Положил ее на мост -
Пусть теперь ворона сохнет...
- Исо, исо, - просил ребенок, брыкаясь.
- Спи. Я дальше не помню. Мышецкий почтительно склонился к даме:
- Да будет мне позволено, мадам? - И спел ребенку дальше:
Иду я, вижу я -
На мосту ворона сохнет.
Взял ворону я за хвост,
Перекинул через мост -
Пусть теперь ворона мокнет...
Спел и задумался... "Ведь так можно без конца - высохнет ворона, потом вымокнет,
снова надо ее высушить... Нескончалочка! "Забыв уже о ребенке, князь думал теперь о себе:
"Не слишком ли много мы сушим и мочим, говорим и отвечаем? Что царь? Что Трубецкой?
Наверняка они хотят лучшего, как и я. Но... был же я в Уренске, желал только доброго, а что
вышло? И не есть ли эти банкеты и съезды все тот же сезон "бояр-рюсс", только под иным
соусом?"
- Исо, исо, - просил мальчик, капризничая. Но тут мать дала ему хорошего
"шпандыря".
- Уймись, - велела. - А то сейчас городового кликну!
И летела за окном темная Россия - беспомощная, хаотично разбросанная по холмам и
лесам. Истина еще не отстоялась, на душе князя было муторно от раскола и безверия.
К восьми утра подали придворный экипаж. Городовой на углу отдал честь. Дворники с
почтением перестали мести улицу. Лакей в придворной ливрее приоткрыл дверцу, блеснувшую
гербом, и Мышецкий, придержав шпагу, от которой уже успел отвыкнуть, нырнул в душную
полость кареты. За окнами спешил пробуждающийся Петербург. Зеленый плюш был пропитан
духами, пылью. С утра было жарко... Особый вагончик, поданный к разъезду сановников, был
пустынен. Одинокий проводник (тоже в царской ливрее) лениво обтерхал в ладонях яйцо от
скорлупы и съел его - сыто и равнодушно.
Вот и Петергоф: лошади вывезли его на эспланаду дворца, внизу с грохотом рвался в небо
фонтан "Самсон", вдали виднелась шахматная клетка каскада. От звона воды и морской
свежести Сергей Яковлевич чувствовал себя молодо и счастливо. "Как и впрямь все
замечательно, как чудесно мне жить!.." Но княжеские восторги быстро остудил дворцовый
чиновник словами:
- Его императорское величество изволили отбыть из Петергофа в Царское, где и примут
вас, очевидно, сей же день.
Возмущаться противу царя, конечно, не приходилось.
- Не отпускайте кареты, - попросил Мышецкий...

А тут набежала и тучка: к дождю! И вот снова, как последний дурак, сидит он в сановном
вагончике, проводник солит и жует яичко, дымно наплывает Петербург. Было понятно, что
Николай II заметает следы, меняет места ночевок и дневок. Слава богу, дворцов в округе
столицы много, есть где затаиться до времени...
"Если прячется от революции, - думал князь, - то делал бы это благопристойно, не
унижая достоинства своих чиновников..."
Опять пересадка. От царского павильона снова тащится поезд, острой искоркой блестит
башня Пулковской обсерватории на горе, вся в таинственной дымке. "Ах, сколько бы отдал я
уренских губерний за одну только звездочку, названную моим именем!.." Вдали отчетливо и
сухо громыхал гром. Шумно зашевелилась листва в парках царской резиденции. Бойкие кони
легко бежали по гравиевым дорожкам. Мышецкий спросил у сопровождающего служителя:
- Надеюсь, его величество больше никуда не отбыли?
Его отвезли для начала на бывший Гофмаршальский двор, просили обождать. Возле дома
стоял автомобиль, и шофер, весь в коже, как человек из другого мира, рявкал на любопытных
зевак:
- Всего гривенник. До Павловска и обратно! Мужайтесь...
Мышецкому отвели покои из трех комнат. Спальня с готовой постелью, кабинет и
приемная. Наконец подали чай и сказали:
- У вас еще час свободного времени. Можете, князь, располагать им по своему
усмотрению... Вот - бумага!
Аудиенции с прошлого года заметно усложнились: покои, чай, осторожность. Словно
преступнику перед казнью, выдается бумага. Пиши, заклинай, возвещай потомству - и верь:
отправят на казенный счет. Писать Мышецкий не собирался. Да и некому, кажется. Однако
бумага была отличная - бланк императорских дворцов, с гербом Царского Села. Искушение
было велико - сама бумага привлекала. Но - кому писать? Решил смальчишничать, написал
так:
"Досточтимая Конкордия Ивановна, г-жа Монахтина! Премного наслышаны мы о красоте
Вашей, коя напрасно пропадает в Уренских краях. До тиши дворца нашего долетела чрез
препоны эта благая весть, и вот, именем титула нашего (зри гербы), призываем тебя явиться для
всего такого протчего. Истинно пребываем и остаемся и т. д.".
Под окнами Гофмаршальского двора с дребезгом, готовый развалиться или взорваться,
прокатился автомобиль. Князь запечатал конверт, усмехаясь. Глотнул чай - уже остыл. Взялся
за перчатки:
- Я пройдусь пешком. Как раз и время...
- Учтите, князь, - подсказал ему служитель: - Его величество не в Екатерининском
дворце, а далеко - в Баболовском...
Сомнений не оставалось: Николай II прячется. Ну, бог с ним!
За Китайской деревней (где Карамзин когда-то писал свою "Историю"), от самого
Большого каприза, начинался Баболовский парк - запущенный, как лес. Мышецкий узнавал
дорогу, памятную ему по былым прогулкам - в юности. Идти до Продольной аллеи, потом
надо свернуть налево... "Да, кажется, так".
В воздухе сильно парило. Трещал гром. Возле поэтичного Березового мостика Мышецкий
остановился, пораженный неожиданной картиной. За обочиной, посреди свежевспаханных
борозд, стояли новенькие плуги. Тут же похаживали два генерал-адъютанта, суетился старичок
в пальто. Вздрагивая гладкою кожей крупов, отгоняя слепней, стыли здоровенные
битюги-першероны. С треском раздвигая кусты, на поляну выбрался Столыпин; в его бороде,
завитой мелкими колечками, блеснула на солнце ранняя проседь.
- Петр Аркадьевич, а что вы здесь делаете?
Ответ был не весьма любезен:
- Могли бы и сами догадаться, князь! Пробуем новые шараповские плуги да государя
ждем. А вы?
- Аудиенция. Иду в Баболово.
- Ну, ладно. Еще увидимся...
Человек в статском пальто тоже смотрел на небо:
- Господа, отрепетируем еще раз сценку пахоты...
Генерал-адъютанты поправили аксельбанты.
- Викентий Альбертович, цыкните на лошадку.
- А вы, Густав Иванович, изобразите собой мужика... Эй, нно!
"Кого они дурачат, эти господа?" Он-то мужиков видел. И не такие битюги были
впряжены в сошку, а русские бабы...
И вот на холме, отраженный в тихой заводи Кузьминки, сказочно вырос Баболовский
дворец. Если бы не семеновцы с примкнутыми штыками, идиллия сказки была еще
достоверней. Где-то неподалеку - на ферме - мычали собственные его величества телята. А
из павильона, где хранилась чудовищных размеров гранитная ванна-бассейн, доносился смех
детей, и дежурный чиновник вышел к Сергею Яковлевичу - предупредить его:
- Подождите, князь. Его величество изволят купаться...
Мышецкий присел на берегу заводи. Вот он и прибыл. Царьуже здесь - за стеною этого
павильона, можно слышать его голос. Голос совсем простой - человеческий, и не прав Валя
Долгорукий, думая, что цари не люди, а сверхчеловеческие существа.
Во всем фермерском хозяйстве Баболова ощущался мелкий мещанский быт, аромат
тихого мирка, отгороженного от света. Явная буржуазная семья, со всеми повадками
буржуазного быта; даже солдаты-семеновцы казались не настоящими, а лишь нанятыми на
короткий срок временного неспокойствия.
На крыльце показался маленький человек и, торопливо застегивая воротник мундира,
издали окликнул Мышецкого:
- Князь, проходите... Я вас жду!

Это был сам император, и Мышецкий проследовал за ним в круглую светлую залу,
уставленную легкой садовой мебелью.
- Садитесь, князь, - гостеприимно указал Николай.
Сели. Император закинул ногу на ногу, солнечно блеснул носок его узкого сапога, и снова
небо раскололось в грохоте над крышею Баболовского дворца. Волосы царя были еще влажны
после купания, он провел ладонью ото лба к затылку, начал так:
- Должен признаться, князь, что "Ведомости" вашей губернии несколько озадачили меня
фельетоном о винной монополии...
От Баболова, после аудиенции, он выехал в карете. Первые капли дождя прибили пыль. В
кустах еще сверкали мундиры генерал-адъютантов, свежеотвороченная плугами земля казалась
совсем черной, как антрацит. Столыпин решительно взгромоздился в карету к Мышецкому,
сказал:
- С вашего разрешения, князь... До вокзала... Прощайте, господа, вон тучи... Конечно
же, его величество не придет!
А когда отъехали подальше, Петр Аркадьевич взорвался:
- Индюки чухляндские! Смешно и глупо. Наконец, это просто издевательство над
Россией! Что они, эти господа, думают? Разве можно спасти Россию, такую громадную прерию,
с помощью модных плугов?.. Вы меня, князь, конечно, поняли.
Так уютно постукивал дождь в кожаную крышу кареты, так остро визжал мокрый песок
под колесами, и Мышецкий сладко зевнул:
- Нет, Петр Аркадьевич, не понял... А что?
- Да при чем здесь плуги? Дайте мужику только надел, окружите его высоким забором,
откройте для него банки, и тогда... Зачем ему этот плуг? Мужик и сохою наковыряет столько,
что вся Европа задохнется от русского хлеба! Мы же умеем работать!
- Как когда, - вздохнул Сергей Яковлевич. Столыпин вытянул руку и дружески тронул
князя за локоть:
- А что вам сказал государь?
- Да как-то ничего...
- А что вы ему сказали?
- Тоже как-то ничего не сказал...
- Замечательно! - густо расхохотался Столыпин. - Разговоры с его величеством тем и
хороши, что их содержание надолго остается в памяти... Эх, Россия! - запечалился вдруг
он. - Дадут тебе шараповский плуг, будешь ты пахать две грядки под окошком, курям на
смех... А ведь - Америка! Америка лежит перед нами... Где пионеры? Где смелые
трудолюбы, чтобы освоить ее?
- Ваши планы, Петр Аркадьевич, занятны, - отозвался Мышецкий. - Однако видел я в
Уренске этих пионеров, покорителей пустошных прерий. Кожа да кости, один самовар на всю
деревню, а пашут на бабах да на коровах... Вот наши пионеры!
- Да, - мрачно согласился Столыпин. - Живем скверно...
Поджидая поезда в Петербург, они сидели в ресторане, и князь с интересом наблюдал за
своим собеседником.
- Мне бы власть, - вдруг признался ему Столыпин с такой страстью, что стало страшно
за него. - Вы не знаете, князь, как много полезного можно сделать на Руси, только имей
власть!
- Но вы же ее и так имеете, Петр Аркадьевич.
- Губерния? Да зарасти она крапивой... Мне, князь, нужна бы в с я Россия - вот такая,
какая есть: голодная, бесправная, униженная всеми. Пусть даже - революционная! Я согласен,
но только - дали бы мне всю Россию. Хотя бы на три дня...
- И что бы вы с ней сделали? - спросил Мышецкий.
- Воскресил! Начал бы с мужика. Поднял бы его... Фермы! Богатейте, мне не жалко, -
вот мой девиз. Кулак в деревне - сила. На нем все держится, как в старину на целовальнике...
Сергей Яковлевич чуть-чуть улыбнулся.
- А... революция? - намекнул осторожно.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1


А все-таки в русской провинции - своя, особая прелесть... Тихие сады на околицах,
буйное цветение вишенья и крыжовника. В запахах самоварных лучин и дегтя томятся
дремучие, как сыр-бор, души обывателей. Одна улица, главная, как всегда, зовется Дворянской,
от нее же бегут, пропадая в оврагах или на козьих выгонах, переулки - всякие там Липовые,
Мещанские, Артюховские да Маслобойные.
Вечереет, и хорошо пахнет вареньем и медом. Тихо струится молоко коров, звонко
брызгаясь в ведра. Загораются желтые лики окон: у кого - "пятилинейка" на керосине, у кого
- так, свечечка. И переговариваются через улочку соседки:
- Ивановна! Иди ко мне чай с песком и с булкой пить.
- Эх, сватьевна, что мне твой песочек! Ты бы сахарку поколола, чтобы пососать можно
было...
Сладко и безутешно бьется в окна домов знойное удушье голубой сирени. Выходит на
Дворянскую телеграфист с гитарой и долго поет перед верандой поповны (конечно,
по-итальянски):

О, сон на море, о, дива сон,
Одесса, май и Коста,
Я пью и кольми паче он
Нэ сто, а триста тоста.

И пьян же, пьян же, пьян же он...

Лицо поповны, выглянувшей с веранды, пышет от чаю и негодования.
- Быдто и впрямь сохнете! - говорит, подбоченясь. - А почто вчерась такую же
серенадь жандармихе исполняли? Нет у меня веры к подлецам-мужчинам...
Посрамленный телеграфист идет вдоль улицы, лениво гавкают на него местные
"кабысдохи". А на крылечке сидит отставной чиновник акциза и шуршит в потемках газетой.
- Иван Федорыч, чего шелестишь там?
- Да все пишут. Ныне им, сволочам, по пятачку за строку платят, так чего бы не писать?
Эдак и дурак сможет!
Телеграфист убредает переулком, а чиновник все "шелестит" и "шелестит". Душа его
возмущена и наполнена черной завистью:
- Пишут... Да я бы тоже! И по три копейки - согласен! А на пенсию разве же
проживешь? Паразиты проклятые, устроились там при редакциях... Им-то што? А вот тут всю
жизнь, как собака, живешь... И под старость получи пятнадцать рублев в месяц... Как жить?
Псу под хвост эту жисть окаянную! А они еще пишут...
Из дома, белея фуражкой, выходит путеец с фонарем в руке.
- Фрол Степаныч, ты куда? - окликает его читатель газет.
- К вечернему... Тоже служба: сам себе не принадлежишь. Курьерский сейчас подходит,
а его - не пропусти... Эх, поспать бы!
На столбах, окружающих перрон, коптят керосиновые фонари. В их зыбком свете едва
можно разобрать название станции:
ЗАПЕРЕЧЕНСК
Уездный город Уренской губернии
Далеко-далеко, в душное степное марево, стелются серебристые рельсы, и такая тоска
хватает душу путейца, хоть по шпалам беги прочь! А тут еще телеграфист с гитарой -
красуется.
- Шел бы ты спать, дурень, чего тебя носит?
Из вокзального ресторана вылезают на перрон чиновники уездного казначейства -
пьяным-распьяны. Один из них потрезвее:
- Господа, держитесь... не падать! Говорят, новый губернатор может проехать. А что он
увидит в Запереченске? Нас увидит! А потому лучше уйдем от греха подальше и еще выпьем...
Гордо отвернув лица, обмахиваясь ветками сирени, выступают запереченские красавицы.
Под часами станции они раскрывают зонтики и приходят к согласному решению:
- До чего же противные эти мужчины... Фи!
Тащится куда-то мужик с мешком, возле забора долго и шумно мочится, стегая по
лопухам и крапиве.
- И не стыдно тебе? - говорит с укоризной путеец.
- А чо?
- Да ведь стыдно.
- А кто видит? Темно вить... Не, какой стыд?
Вдали рождается гудок паровоза. Из глухой вечерней степи наплывает яркий слепящий
глаз и режет, словно прожектор, эту запереченскую тьму - преддверье громадной Уренской
губернии.
- Это какой же идет? - спрашивает один из казначеев.
- Казанский, - отвечают ему приятели. - Эх, Казань - вот это город! Сколько я там
был, ни единого дня трезвым не оставался!
Подходит поезд. Девицы делаются непроницаемо равнодушны ко всему, что их окружает.
Выбегает из караулки станционный жандарм, ястребиным оком озирая платформу. Начальства
не видать. Да и сошел с казанского только один человек. По виду - господин хоть куда: сам
здоровый, в котелке, с тросточкой.
- Чемоданчик-то, - говорит ему жандарм, - тяжел, вижу. Эй, Митька, хошь
заработать? - подзывает он босяка. - Эва, хватай хурду... - Жандарм шепчет приезжему на
ухо: - Вы ему более пятачка не давайте. Едино пропьет! А по какому вопросу к нам?
- Да так. Я больше насчет кожи... Ну, и замша. Куплю!
- А-а, дело прибыльное, - соглашается жандарм. - Митька, проведи господина по
Дворянской - им комнату снять надобно...
Митька, вскинув чемодан на плечо, шлепает по теплой пыли. Лет этому Митьке так под
шестьдесят. Приезжий следует за ним, немного в сторонке, чтобы не дышать сивушным духом.
- Чего пьете-то вы здесь? - грустно спрашивает приезжий.
- Да что есть, сударь! А больше "ликву" тянем.
- Ликва? А что это?
- Фир, фир... Слыхали?
- Эфир, - поправил Митьку приезжий господин.
- Он самый и есть. Деликатная штука! Стакашку шибанешь, и враз с копыт летишь. В
угрях проснешься, ни хрена не помнишь, что было! Баре-то господа его на тряпку да на морду
себе кладут. Чтобы подышать. Ну, а мы - люди бедные: мы пьем его за милую душу...
Митька повернулся было к приезжему, чтобы сподручней разговор вести, но чемодан был
столь тяжел, что босяка по инерции так и врезало носом в землю. Чемодан его сверху по башке
хлопнул.
- Уж вы извините, - сказал поднимаясь. - Что-то в хурде вашей звенит быдто...
Фарфору да хрусталя не было случайно?
- Ты тише, черт старый! - испугался приезжий. - Небось, от ликвы тебя ноги давно не
держат?
- Ну-ну. Я тихонько пойду. В аккурат... Десять копе!

- Чего?
- Пять копе лишку дадите? Тогда я вас прямо к Макарихе забодаю. А у нее как в Европе:
булки французские, печка голландская, стулья венские... Не жизнь, а малина!
- А, дам тебе "копе" - веди...
Митька ввалился в сени дома, сшиб ногой самовар и заорал:
- Макарьевна! Ты с ходу не лайся... Я тебе постояльца привел. Да не какого завалящего,
а прямо с казансково... Слышь?
Старуха освободила комнату с бельем и фикусом.
- Полиции-то не журитесь? - спросила приезжего.
- А чего нам ее бояться?
- Тогда паспортишко дадите показать по начальству?..
Приезжий вручил ей свой паспорт на имя мещанина Прасолова.
Борисяк (он же - Прасолов) проснулся раненько - с петухами. Сходил в трактир попить
чайку, потом с бутылкой пива, зажатой под локтем, вернулся к Макарихе.
- Макарьевна, тут ко мне с поезда человек должен зайти. Коли что, так ты - стукни,
ладно?..
Около полудня взвизгнула калитка.
Борисяк подскочил к окну, сказал кратко:
- Давай!
На пороге обнялись, стуча друг друга по спинам: друзья.
- Казимир, - сказал Борисяк, радостный. - Чертушка...
- А мы, - ответил машинист, - тебя, признаться, скоро не ждали. Думали, засосет
Европа, провалишься... А как добрался?
- Через Дунай, плавнями. А живу ныне по "ксиве", - смеялся Савва Кириллович. -
Вроде блатного, выходит!
Казимир качнул над собой кл

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.